В порядке боевого приказа

 

Нынче женщину никто в обиду не даст. Не такое время! Вот не угодно ли: подала одна гражданка заявление в милицию на своего мужа — обижает ее муж. И немедленно из милиции следует такое распоряжение:

 

В. срочно

Карбоиновскому сельсовету

На основании заявления гражд. Лапшиной Валентины, что у них нет согласия в жизни с мужем, и она имеет от него дитя, предлагается, в порядке боевого приказа, сделать опись всего имущества Лапшиных, на предмет выделения ей имущества, а также и содержания ребенка… И обязать Лапшина Алексея приискать жене Валентине квартиру и уплатить за нее до ее выезда.

Ст. милиционер Нейменок.

 

Что, Лапшин Алексей? Видал миндал? Видал, как обижать женщин? Нуте-ка, попробуй еще раз обидеть — сейчас в порядке осадного положения посадят куда следует!

Спасибо, дружище-милиционер! Порадовал нас!

 

Забытый лозунг

 

 

(Письмо в редакцию)

 

Уважаемые товарищи редакторы и дорогие наборщики! Узнав из газеты, что вы выпущаете специальный дамский номер, то прошу присоединить и мой скромный голос.

Потеснитесь слегка, дорогие писатели! Позвольте и мне какое-нибудь местечко сообщить насчет женского вопроса и насчет равноправия.

Как же это так, дорогие товарищи, насчет женского равенства? Неужели же позабыт этот симпатичный лозунг? Неужели же, между прочим, от него ничего не осталось?

Не далее как в 18 году, при полном восторге, был объявлен этот лозунг — равенство. Это значит, что любая мало-мальски пустяковая дамочка приравнивается мужчине, и если куда с ним идет, то платит на равных основаниях и из своего кармана.

Но не прошло и пяти лет, как лозунг этот позабыт, и перед лицом зрителя встает иная картина. Идешь ли с какой-нибудь дамочкой в театр или посещаешь с ней кинематограф, плати входные и за театр и за кинематограф. А если дамочка берет с собой малолетнюю сестренку, то и за малолетнюю сестренку. А если увяжется, между прочим, престарелая мамаша, то и за мамашу, так, здорово живешь, — выкладывай денежки. Хотя, между прочим, мамаша слаба глазами и даже через очки ни черта не смыслит, и деньги, значит — выбрасывай зря и на ветер.

Или, например, влезаешь с дамочкой в трамвай — плати кондуктору и за трамвай. А если вынимаешь деньги за одного, то после слёз и скандалу не оберешься.

Как же так, дорогие товарищи наборщики? Какое же это, между прочим, равенство? За что же человеку страдать, если в свое время был объявлен дорогой лозунг? И закон обратного хода не имеет?

Потеснитесь еще слегка, уважаемые и маститые писатели! Не сердитесь, дорогие наборщики, что заставляю вас набирать — за вашего же брата, мужика, — хлопочу и стараюсь.

Так вот: в 18 году был объявлен дорогой лозунг, а в 19 году, не откладывая дела в долгий ящик, принялся я отыскивать подругу жизни, которая бы совпадала с лозунгом. Но такой подруги не нашел.

Некоторые дамочки просто смеялись над лозунгом, говоря, что им не надо такого лозунга. Другие, напротив того, говорили, что лозунг симпатичный, но, между прочим, чуть до дела — так и гони монету: и за вход плати, и место уступай, и монпасье покупай… Вот вам и лозунг!

Два года я искал и, наконец, нашел.

Потеснитесь еще слегка, уважаемые писатели! Дозвольте досказать фабулу. Пожирнее набирайте, дорогие наборщики.

Так вот — нашел. Встретил ее в клубе, когда она с пеной на губах защищала этот лозунг.

Конечно, она не была красивая эта дамочка, но я смотрел не на ее наружность, я смотрел на ее внутренность.

А наружность у ней была скромная — волосики были под ноль отрезаны и одна губа несколько свешивалась книзу, что придавало лицу печальное выражение. Но зато цвет лица был красный и здоровый.

Когда я к ней подошел, то она брызгала слюной и говорила, что никогда не позволит мужчине на себя тратиться.

— Это, — говорю — гражданка, до первого случая. Небось, когда корабль тонет, то дамы вперед, а мужчина тони и захлебывайся в море.

— Нет, — говорит, — тонуть, так вместе.

— Ну, — говорю, — разрешите тогда познакомиться.

Познакомились. Стали с ней всюду бывать. Действительно, платит за себя и презрительно отзывается о других дамах.

Два месяца я с ней походил — делаю официальное предложение.

— Позвольте, — говорю, — быть вашим спутником в жизни. Вы, — говорю, — работаете на себя, я на себя. Вы за вход, и я за вход. Очень, говорю, это симпатично и вполне совпадает с лозунгом.

А она говорит:

— Ладно. Только, — говорит, — все свадебные издержки пополам.

— Пожалуйста, — говорю.

Так вот я и женился.

Потеснитесь еще слегка, дорогие писатели! Сейчас доскажу.

Так вот, женился я в мае, а в июне увольняют мою супругу со службы, как замужнюю.

А она домой приходит и смеется.

— Вы, — говорит, — мне супруг, вы и содержите.

Побежал я на ее службу объясняться, а там и слушать не хотят и насчет лозунга улыбаются.

Уважаемые редакторы и дорогие наборщики! Как же это так? За что же я погиб? И за какие грехи мне теперь жить с кикиморой?

Где же дорогой лозунг? Неужели позабыт навеки?

 

Колдун

 

Чудеса, граждане! Кругом, можно сказать, пар, электрическая энергия, швейные ножные машинки, — и тут же наряду с этим — колдуны и кудесники.

Совершенные чудеса!

У мужика в деревне сеялка и веялка, и землю свою мужик раздраконивает паровым трактором, и тут же рядом и почти в каждой деревне проживает колдун. Живет, хлеб жует и мужичков поцукивает.

Странные и непонятные вещи!

На днях вот в одной деревне убили колдуна. Ну убили, убили — забыть надо. Так не забыли мужички. Плачут теперь и рыдают и рвут на себе волосенки.

Потому — пугаются, что будет наказание свыше.

А пришел этот колдун перед самой своей гибелью к одному среднему мужику. А примета такая: пришел колдун — значит, жди беды: либо корова скончается, либо другое несчастье.

Пришел колдун и сел за стол. А глаза у самого мутные, усы книзу, и бороденка треплется. Сидит колдун за столом и почесывает левую руку. Ну, конечно, в избе испугались. Хозяйка мечется, кряхтит, прет на стол все съедобное. Старуха кланяется между тем колдуну в пояс и наивно спрашивает:

— И чего ты, батюшка, пришел, сел за стол и чешешь левую ручку? Не случится ли какой бедишки или горя?

А колдун, нахмурясь, отвечает:

— Может, бабка, и случится. А случится, так откупишься, божья старушка. Бояться беды нечего.

А хозяин, инвалид Тимошка, цыкает на старушку и сам к колдуну подходит.

— Нечего, говорит, дарма тут сидеть — прохлаждаться. Нечего, говорит, тут ручки чесать — блох у меня разводить. Почесал и хватит — катись колбаской.

Ахнули в избе от нахальной реплики. А колдун посерел, встал, понюхал пустой воздух и вышел.

Ну вышел — вышел. Баба плачет, старушка хрюкает, а Тимошка, выпятив грудь, отвечает:

— Я, говорит, еще премного жалею, что колдуна между глаз не ударил. Я, говорит, колдунов завсегда в переносье бью.

И вот наступила ночь. Баба плачет, старушка хрюкает. А Тимошка на лавке лежит и носом посвистывает. Вдруг среди ночи баба Тимошку будит.

— Ну, говорит, дождались — несчастье. Слушай!

И верно: со двора из хлева тоненько так теля заливается.

Ну, зажгли фонарь, вышли во двор — верно: стоит теленок посередь хлева, хвостик свой приподнял ввысь и орет, орет — ушам скучно.

Дали телке хлебца моченого — не берет. Дали молока — отказывается.

И орет всю ночь. И утром орет. И в обед орет.

Вечером бабы поднаперли на Тимошку. Велели повалиться ему в ноги колдуну и выпросить прощение. Тимошка покобенился, но пошел.

Пришел.

— Чего, — спрашивает колдун, — не телка ли орет?

— Испугался Тимошка.

— Да, говорит, гражданин колдун, орет телка. Не вели, говорит, казнить, а вели миловать. С меня, говорит, приходится.

— Ладно, — сказал колдун.

И пошел. Он пошел впереди, а Тимошка за ним. Дошли до дому, а колдун и говорит:

— Как войдем в ворота, отвернися в сторону и шепчи молитвы. Я же потружусь и сам пойду к теленку.

И пошел к теленку.

А Тимошка обождал слегка и за ним. Колдун в хлев, а Тимошка припал к стене и в щелку смотрит, чего колдун ворожить будет.

А колдун между тем взял в руку телячий хвост и вынимает из него булавку.

Закричал тут Тимошка, запер хлев, созвал мужиков и объяснил дело.

Начали колдуна бить.

Били колдуна, били — молчал колдун, но, помирая, сказал:

— Не я всунул в телячий хвост булавку — Бог всунул.

С тем и помер.

Ну помер — помер. На сегодня, например, помер — завтра несчастье: у мужика в соседней деревне корова ногой куру задавила.

Месяц или два прошло — бац еще несчастье: шел пьяненький мужик домой, свалился в канаву и ногу себе вывернул. Два эти несчастья случились, и мужички ждут третьего. А третье случится — будут ждать четвертого.

Будет теперь колдун крошить народ человеческий.

 

Случай в больнице

 

В феврале я, братцы мои, заболел.

Лег в городскую больницу. И вот лежу, знаете ли, в городской больнице, лечусь и душой отдыхаю. А кругом тишь и гладь и божья благодать. Кругом чистота и порядок, даже лежать неловко. А захочешь плюнуть — плевательница. Сесть захочешь — стул имеется, захочешь сморкнуться — сморкайся на здоровье в руку, а чтоб в простыню — ни боже мой, в простыню нипочем не позволяют. Порядка, говорят, такого нет.

Ну и смиряешься.

И нельзя не смириться. Такая вокруг забота, такая ласка, что лучше и не придумать. Лежит, представьте себе, какой-нибудь паршивенький человек, а ему и обед волокут, и кровать убирают, и градусники под мышку ставят, и клистиры собственноручно пихают, и даже интересуются здоровьем.

И кто интересуется? Важные, передовые люди — врачи, доктора, сестрички милосердия и опять же фельдшер Иван Иванович.

И такую я благодарность почувствовал ко всему этому персоналу, что решил принести материальную благодарность.

Всем, думаю, не дашь — потрохов не хватит. Дам, думаю, одному. А кому — стал присматриваться.

И вижу: некому больше дать, иначе как фельдшеру Ивану Ивановичу. Мужчина, вижу, крупный и представительный и больше всех старается и даже из кожи вон лезет.

Ладно, думаю, дам ему. И стал обдумывать, как ему всунуть, чтоб и достоинство его не оскорбить, и чтоб не получить за это в рожу.

Случай скоро представился.

Подходит фельдшер к моей кровати. Здоровается.

— Здравствуйте, говорит, как здоровье? Был ли стул?

Эге, думаю, клюнуло.

— Как же, говорю, был стул, да кто-то из больных унес. А ежели вам присесть охота — присаживайтесь в ноги на кровать. Потолкуем.

Присел фельдшер на кровать и сидит.

— Ну, — говорю ему, — как вообще, что пишут, велики ли заработки?

Заработки, говорит, невелики, но которые интеллигентные больные и хотя бы при смерти, норовят непременно в руку сунуть.

Извольте, говорю, хотя и не при смерти, подать не отказываюсь. И даже давно про это мечтаю.

Вынимаю деньги и даю. А он этак любезно принял и сделал реверанс ручкой.

А на другой день все и началось.

Лежал я очень даже спокойно и хорошо, и никто меня не тревожил до этих пор, а теперь фельдшер Иван Иванович словно ошалел от моей материальной благодарности. За день раз десять или пятнадцать припрется он к моей кровати. То, знаете ли, подушечки поправит, то в ванну поволокет, то клизму предложит поставить. Одними градусниками замучил он меня, сукин кот. Раньше за сутки градусник или два поставит — только и всего. А теперь раз пятнадцать. Раньше ванна была прохладная и мне нравилась, а теперь набуровит горячей воды — хоть караул кричи.

Я уже и этак, и так — никак. Я ему, подлецу, деньги еще сую — отстань только, сделай милость, он еще пуще в раж входит и старается.

Неделя прошла — вижу, не могу больше.

Запарился я, фунтов пятнадцать потерял, похудел и аппетита лишился.

А фельдшер все старается.

А раз он, бродяга, чуть даже меня в кипятке не сварил. Ей-богу. Такую ванну, подлец, сделал — у меня аж мозоль на ноге лопнула и кожа сошла.

Я ему говорю:

— Ты что же, говорю, мерзавец, людей в кипятке варишь? Не будет тебе больше материальной благодарности.

А он говорит:

— Не будет — не надо. Подыхайте, говорит, без помощи научных сотрудников.

И вышел.

А теперича снова идет все по-прежнему: градусники ставят один раз, клизму по мере надобности. И ванна снова прохладная, и никто меня больше не тревожит.

Не зря борьба с чаевыми происходит. Ох, братцы, не зря!

 

Твердая валюта

 

— Чтой-то мне не нравится, граждане, твердая валюта, — сказал Григорий Иванович. — Ничего в ней нету хорошего. Одно сплошное беспокойство выходит гражданам.

Скажем, — двугривенный. Звенит, слов нету, а положил его в карман — и поминай как звали: небольшая дырочка в кармане, и вывалилась ваша твердая валюта к чертовой бабушке. А потом лижи пол языком, надевай бинокли на нос, отыскивай.

А если валюта мягкая, то опять-таки ничего в ней хорошего. Одно сплошное беспокойство выходит гражданам. Ну, бумажка и бумажка, а присел за стол, сыграл в «очко» — и нету вашей бумажки.

Не нравится мне такая валюта, несимпатична.

А уж если на такую валюту покупать пошел, то до того скучно, до того нету интереса, что и покупать не хочется.

Ну, пришел в лавочку. Приказчик этакий стоит с бородой, нож точит. Ну, здравствуйте! Чего, дескать, вам нужно? Ну, возьмешь обрезков, заплатишь в кассу. И все. И ничего больше. Ни поторговаться, ни на товар плюнуть. С приказчиком сцепиться — и то нельзя.

Эх, скучно! До того мне, товарищи, с этой теперешней валютой скучно, так и сказать нельзя. Я, товарищи, вообще иду теперь против капитализма и денежного обращения. Я стою за денежный порядок 18 года.

Тоже была там валюта. Вроде володи. Если колечко или портсигар — твердая, если шляпа или штаны — мягкая.

А очень отлично было и хорошо.

Повезешь мужичкам штаны. Выложишь им эти штаны, помахаешь в воздухе, зажмешь пальцем кое-какую дыру и пожалуйте, налетайте граждане, волоките в обмен припасы. Иной раз до того товару навезешь в город, что даже совестно, зачем деревню объегорил.

Конечно, некоторые граждане, может быть, скажут, что неудобно было с такой валютой — возня и неприятности. Это пустяки. Очень было даже удобно и хорошо. А что неприятности, то в любом деле бывают неприятности.

Была у нас одна неприятность. Это когда мы рояль везли. Небольшой этакий рояльчик, но со струнами, с крышкой и с педальками.

А стоял этот рояль в пустой генеральской квартире. Что ж, думаем, зря гниет народное достояние. И с разрешения нижних жильцов выперли мы этот небольшой рояльчик на свет божий. Ну и повезли втроем.

Конечно, трудно было. Запарились. Пот льет, штаны прилипают, беда. Еле в теплушку вперли.

А народу смешно. Хохочут. Интересуются, куда музыку везем. А везем в Череповецкую на масло.

Привезли в Череповецкую. Волокем в одну деревню. Не берут. Один мужик было взял, да в его избенку рояль не лезет. Уж мы и так и этак — никак. Хотели стенку разбирать — заартачился серый, не позволил.

И цену хорошую дает и рояль ему иметь хочется, а никак.

Я говорю:

— Ты, милый, не расстраивайся. Не лезет, не надо. Пущай во дворе стоять будет на вольном воздухе. Еще и лучше.

Так нет, не хочет. Я говорю:

— Не хочешь, не надо. Не расстраивайся. Можем мы тебе над рояльчиком навесик вроде беседки устроить.

Нет. Боится, что корова пугаться будет.

Не хочет, не надо. Волокем рояльку в другую деревню. В другой деревне опять беда — не лезет музыка ни в одну избу.

Стали совещаться чего делать. Решили не оптом, а в розницу продавать — кому педали, кому струну, кому что.

Ничего, разбазарили.

А что неприятность, то неприятность после вышла. Когда вернулись, к ответу потянули.

А на суде выяснилось, отчего рояль в избу не влезал. Надо было ножки откручивать. Век живи — век учись.

Только вот и была одна неприятность с этой твердой валютой, а то все сходило чинно, чисто и благородно.

Хорошо было и весело, не то, что с теперешней валютой.

 

Старый ветеран

 

Тут недавно праздник был — юбилей Красной Армии. Хотел я свои воспоминания в какой-нибудь орган пристроить — не берут, черти липовые, не хочут. Ходил, ходил — ни в какую: отказывают.

Я говорю:

— Если денег, например, нету у вас в органе, то я обожду, надо мной не каплет. Печатайте.

А они насчет денег ничего утвердительного не говорят, но печатать отказывают.

Дозвольте уж мне, уважаемые редакторы, поместить в вашем полупочтенном органе свои славные воспоминания про Красную Армию, и как, знаете ли, меня забрали в ее ряды и как после того погнали на фронт.

Чудные и светлые воспоминания!

В настоящее время, когда государство перешло на мирное строительство, я тоже по-прежнему торгую на рынке орешками и сластями. Но в эти торжественные дни, как старый боевой конь при звуках военной трубы, я записываю свои воспоминания, хотя супруга Дарья Васильевна лезет драться по морде и умышленно опрокидывает пузырек с чернилами, требуя, чтоб я прекратил писание.

Уважаемые редакторы, извините ей, старой бабе, — не ведает, что творит. Не понимает она всей военной славы. И где же ей понять?

Это я в свое время действительно ходил по улицам, присоединяясь к какой-нибудь демонстрации и громко крича ура.

А раз, проходя по улице Герцена со стягами, я увидел такую картину. Смотрю, будто на углу народ скопился и жадно что-то читает.

Подхожу.

— Чего, спрашиваю, пишут? Не дорогие ли лозунги напечатаны?

— Нету, говорят, это не лозунги, это в Красную Армию берут.

Екнуло у меня сердце от предчувствия и задрожали руки. Попался, думаю, забрили.

Но вслух говорю равнодушно:

— Да ну, говорю, какие же года берут? Неужели же и восемьдесят третий год берут?

— Да, говорят, берут.

— Позвольте, говорю, а может, я нездоровый, может, я и ружье не подыму, как же так?

— Не знаем, говорят, обратитесь в военный комиссариат.

Побежал я в комиссариат. А настроение плохое, хоть в речку с моста. Но бодрюсь. Не сдамся, думаю, даром.

Прихожу.

Сидит этакий белобрысенький, в картузе и из пузырька пишет.

— Здравствуйте, говорю. Берут, говорю, восемьдесят третий год или это сущие враки?

— Да, говорит, берут.

— Позвольте, говорю, может, я больной, может, у меня внутри черт знает чего делается?!

— Подавайте, говорит, на врачебную комиссию.

— Пожалуйста, отвечаю.

Записал он меня на комиссию и просит уйти честью. Ну, ушел.

Вышел на улицу. Опять демонстрации ходят. Пошел и я за стягами. Иду, кричу дорогие лозунги, вдруг женин папашка навстречу прется.

— Мое, говорит, вам. Не берут ли, говорит, в армию?

— Берут, говорю, чего и делать, не знаю.

А женин папашка отвечает:

— Можно, говорит, ногу ляписом прижечь или же купоросом.

— Да уж, говорю, я про это думал. Небось чересчур больно и попасться можно.

— Да уж, говорит, не без того.

Хотел я за эти слова жениному папашке по роже ударить, но удержался. Думаю: не ведает, что творит.

Попрощался с ним грустно и домой пошел.

Прихожу домой и обдумываю, чего делать.

А была у меня болезнь: в восемнадцатом году объелся я пшеном. Очень даже сильно меня рвало и несло. И были свидетели — жена и квартирный жилец Егор Пятин.

Ладно, думаю, возьму их в свидетели.

И вот наступила комиссия. Беру свидетелей и иду. Являюсь.

Вызывают фамилию на Кы — Кукушкин. Подхожу. Почтительно здороваюсь за руки.

— Чем, говорят, страдаете? Все ли на руках пальцы?

— Пальцы, говорю, все, можете проверить, а животом действительно страдаю и по ночам блюю.

Пощупали живот и говорят:

— Здоровый. Подходи, который следующий.

— Позвольте, говорю, как это здоров? У меня, говорю свидетели есть.

И зову свидетелей.

Являются жена и Егор Пятин. Здороваются с комиссией.

А врачи как один руками машут и не хотят здороваться. И не только не хотят здороваться, а и слушать их не желают.

Хотел я старшему из комиссии в бороденку плюнуть — удержался. Не ведает, думаю, что творит.

Ну, вижу, сорвалась вся музыка. Надо, думаю, поступать в армию. И тут же поступил.

Ну, поступил. Две недели проходит — пожалуйте, гражданин Кукушкин, на фронт, честью просим.

Поехали на фронт.

Приехали. Пули, конечно, летают, пушки, бомбометы… А один из командиров, спасибо ему, устроил меня в обоз на двуколке ездить.

И пробыл я в армии полгода. А когда отступали мы от Нарвы, я сильно погнал клячонку, а она меня скинула из двуколки. А другая клячонка, не нашего только полка, наступила мне на ногу.

Но уволили меня по другой причине — года вышли. Зря чертова кляча наступила на ногу.

 

Фома неверный

 

Фома Крюков три года не получал от сына писем, а тут, извольте — получайте, Фома Петрович, из города Москвы, от родного сына пять целковых.

«Ишь ты, — думал Фома, рассматривая полученную повестку. — Другой бы сын, небось, три рубля отвалил бы и хватит. А тут, извольте — пять целковых. При таком обороте рублишко и пропить можно».

Фома Крюков попарился в бане, надел чистую рубаху, выпил полбутылки самогона и поехал на почту.

«Скажи на милость, — думал Фома дорогой, — пять целковых! И чего только не делается на свете! Батюшки светы! Царей нету, ничего такого нету, мужик в силе… Сын-то, может, державой правит… По пять рублей денег отцу отваливает… Или врут люди насчет мужиков-то? Ой, врут! Сын-то, может, в номерных, в гостинице служит!»

Фома приехал на почту, подошел к прилавку и положил извещение.

— Деньги, — сказал Фома, — деньги мне от сына дополучить.

Кассир порылся в бумагах и положил на прилавок полчервонца.

— Так! — сказал Фома. — А письма мне сын не пишет?

Кассир ничего не ответил и отошел от прилавка.

«Не пишет, — подумал Фома. — Может, после напишет. Можем ждать, если, скажем, есть деньги».

Фома взял деньги, посмотрел на них с удивлением и вдруг стукнул ладонью по прилавку.

— Эй, дядя! — закричал Фома. — Каки деньги суешь-то, гляди?!

— Какие деньги? — сказал кассир. — Новые деньги…

— Новые? — переспросил Фома. — Может, они, это самое, липовые, а? Думаешь, выпившему человеку все сунуть можно? Знаки-то где?

Фома посмотрел на свет, повертел в руке, потом опять посмотрел.

— Ну? — с удивлением сказал Фома. — Это кто там такой есть? Изображен-то… Не мужик ли? Мужик. Ей-богу, мужик. Ну? Не врут, значит, люди. Мужик изображен на деньгах-то. Неужели же не врут? Неужели же мужик в та кой силе?

Фома снова подошел к прилавку.

— Дядя, — сказал Фома, — изображен-то кто? Извини за слова…

— Уходи, уходи! — сказал кассир. — Получил деньги и уходи к лешему… Где изображен-то?

— Да на деньгах!

Кассир посмотрел на мужика и сказал, усмехаясь:

— Мужик изображен. Ты, ваше величество, заместо царя изображен. Понял?

— Ну? — сказал Фома. — Мужик? А как же это я, дядя, ничего не знаю и ничего не ведаю? И землю пахаю. И все у нас пахают и не ведают.

Кассир засмеялся.

— Ей-богу, — сказал Фома. — Действительно, подтверждают люди: деятели, говорят, теперь крестьянские. И крестьянство в почете. А как на деле, верно ли это или врут люди — неизвестно… Но если на деньгах портрет… Неужели же не врут?

— Ну уходи, уходи, — снова сказал кассир. — Не путайся тут.

— Сейчас, — сказал Фома. — Деньги только дай спрятать, с портретом, ха… А я, дядя, имей в виду, царей этих самых и раньше не любил… Ей-богу…

Фома с огорчением посмотрел на сердитого кассира и вышел.

«Скажи пожалуйста, — думал Фома, — портрет выводят… Неужели же мужику царский почет?»

Фома погнал лошадь, но у леса вдруг повернул назад и поехал в город.

Остановился Фома у вокзала, привязал лошадь к забору и вошел в помещение.

Было почти пусто. У дверей, положив под голову мешок, спал какой-то человек в мягкой шляпе.

Фома купил на две копейки семечек и присел на окно, но, посидев минуту, подошел к спящему и вдруг крикнул:

— Эй, шляпа, слазь со скамьи! Мне сесть надо…

— Человек в шляпе раскрыл глаза, оторопело посмотрел на

Фому и сел. И, зевая и сплевывая, стал свертывать папироску.

Фома присел рядом, отодвинул мешок и стал со вкусом жевать семечки, сплевывая шелуху на пол.

«Не врут, — думал Фома. — Почет, все-таки, заметный. Слушают. Раньше, может, в рожу бы влепили, а тут слушают, пугаются. Ишь ты, как все случилось, незаметно приключилось… Скажи на милость… Не врут».

Фома встал со скамьи и с удовольствием прошелся по залу. Потом подошел к кассе и заглянул в окошечко.

— Куда? — спросил кассир.

— Чего куда?

— Куда билет-то, дура-голова?

— А никуда, — равнодушно сказал Фома, разглядывая помещение кассы. — Могу я посмотреть внутре кассу, ай нет?

— А никуда, — сказал кассир, — так нечего и рыло зря пялить.

— Рыло? — обиженно спросил Фома. — Кому говоришь-то?

— Ишь, пьяная морда! — сердито сказал кассир. — Тоже в окно глядит… Черт серый…

Фома нагнулся к окошечку и вдруг плюнул в кассира и быстро пошел к выходу.

Фому схватили, когда он отвязывал лошадь. Он вырывался, кричал, пытался даже укусить сторожа за щеку, но его неумолимо волокли к дежурному агенту.

Там, слегка успокоившись, Фома пытался что-то объяснить, размахивал руками, вынимал из шапки деньги и предлагал агенту взглянуть на них.

Но агент, ежесекундно макая перо в пузырек, писал протокол об оскорблении действием кассира при исполнении служебных обязанностей. И еще о том, что Фома, находясь явно в нетрезвом виде, ел в закрытом помещении семечки и плевал на пол.

Фома поставил под протоколом крестик и, вздыхая и дергая головой, вышел из помещения.

Отвязал лошадь, сел в телегу, достал из шапки деньги и посмотрел на них. Потом махнул рукой и сказал:

— Врут, черти…

И погнал лошадь к дому.

 

Бедный человек

 

На первомайском празднике аэропланы летали…

А если человек на аэроплан зазевался, если голову кверху задрал и рот разинул, то примета такая есть — к такому человеку сущие пустяки в карман влезть.

Ну а влез в карман — бери что твоей душе угодно. А душе, скажем, все угодно. Каждый предмет угоден и нравится. Васькиной душе, например, и часишки нравятся, и портсигары очень симпатичны, и колечки — тоже неплохо, если они, конечно, не кастрюльного золота.

На аэропланы же Васька Гусев смотреть не любит — нелюбопытное занятие. Ну летит и летит. На то и сделано, чтоб летало.

Васька Гусев потискался в толпе, вынул у пузатого гражданина портсигар серебряный, срезал у зазевавшегося, сенновского, небось, купчика струканцы с цепочкой, залез в какую-то бабью сумочку, выбрал оттуда маленький этакий портсигарчик с пудрой и платок довольно вонючий и переложил все это добришко в свой карман.

После, весело посвистывая, Васька Гусев нырнул в сторонку, прошел два квартала для безопасности и, снова потискавшись в народе, пробрался вперед, встал у тумбы и с интересом стал следить за демонстрацией.

Народ шел по улице с пением и музыкой. Трубачи трубили, народ пел, красные флаги качались в воздухе, а по бокам на панелях плечом к плечу люди теснились и охали.

Васька не охал. Васька стоял на панели и курил папироску. Позади Васьки кто-то сказал вслух:

— А все-таки, братцы, огромаднейший это праздник… Первое то есть мая…-

— А конечно, — подтвердил кто-то. — Пасха и та будет помельче…

Васька Гусев тоже хотел присовокупить свое авторитетное мнение насчет праздника — дескать, майский праздник разве можно с чем сравнить, чудаки…

Но сказать это вслух Васька постеснялся.

«Праздник, конечно, большой, — подумал Васька, — а мое дело, между прочим, — маленькое: спер — и за щеку, спер — и до свиданья… А праздник, безусловно, огромадный. В такой праздник даже довольно совестно в карманы влезать».

Васька побренчал серебром в кармане и успокоительно сплюнул.

«У буржуев, между прочим, сперто, — подумал Васька. — У бедноты нипочем бы не спер. Очень уж огромадный праздник. Нельзя».

Васька снова побренчал рукой по карману и вдруг вспомнил, что, кроме всего прочего, еще спер он у девицы серебряный портсигарчик с пудрой.

«Жалко, — подумал Васька. — Зазря девчонку обидел. Пойти поискать ее, что ли? Очень уж огромадный праздник… Да где найти?.. Подсунуть, что ли, кому-нибудь? Товарчик, конечно, маловажный, неинтересный товар. На что он мне сдался…»

Васька пробрался через толпу и нырнул в сторонку.

«Суну кому-нибудь этот самый дамский портсигарчик, — решил Васька. — Ей-богу. Суну бедному человеку. Очень огромадный праздник! Пущай бедный человек придет домой, на квартиру, вывернет карманы, а там портсигарчик. Серебро все-таки… Продать можно… А человек пущай будет пребедный-бедный. Найдет портсигарчик, обрадуется до чего, заплачет… Вот, скажет, какое чудо-юдо со мной приключилось!»

Васька помечтал немного и стал глазами искать бедного человека.

Много было бедных, но у одного сапоги были новешенькие, у другого — штаны приличные в клеточку, у третьего — цепочка из кармана болтается. Таким-то Васька не сунет. Сунет Васька ужасно бедному и безработному человеку.

Васька прошелся по тротуару и вдруг увидел человека, плохо одетого, в рыжих штанах и в рваной гимнастерке. Человек стоял неподвижно и, слегка раскрыв рот, смотрел на аэроплан.

«Безработный, — подумал Васька. — Ему и суну. Ей-богу. Очень уж огромадный праздник».

Васька Гусев подошел к бедняку поближе, нащупал карман в рыжих штанах и сунул туда портсигар.

Портсигар провалился в карман и вдруг с грохотом упал на панель. В рыжих штанах карманов не было.

Человек в рыжих штанах охнул и схватил Ваську за руку.

— Воруют! — закричал он, сжимая Васькины руки.

Тотчас окружили Ваську и стиснули кольцом. От удивления Васька даже не сопротивлялся.

— Ну и ну, — сказал Васька, — карманов-то, братцы, у его нету…

Ваську тискали, мяли и даже кто-то ударил по скуле.

— За что же, братцы? — сказал Васька, сплевывая. — Я же, братцы, сам ему сунул дамский этот портсигарчик.

— Да ну? — удивились в толпе. — Зачем же ты сунул-то?

Человек в рыжих штанах оторопело смотрел на Ваську.

— Да ну? — сказал он тоже. — Ты, парень, небось думал, что карманы у меня есть, да? Нету у меня, парень, карманов-то. Жалею, что нету… Жалко. Лучше бы ты, парень, вот сюда сунул.

Человек без кармана хлопнул по своей гимнастерке и с огорчением добавил:

— Жалко… В этот карманчик надо бы тебе сунуть. На гимнастерке который. Ты гляди, парень: в этот надо было сунуть. Эх, дядя!..

Человек без кармана сконфуженно улыбнулся, махнул рукой и, с грустью покачивая головой, отошел в сторонку. Ваську повели в милицию, но по дороге отпустили.

 


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: