double arrow

Вступление 5 страница


“Рабочий класс инстинктивно, стихийно социал-демократичен…”[217]. “…Период накопления революционной энергии…”[218]. “…Волна общественного возбуждения…”[219]. “…Поднимутся сотни тысяч рабочих, не забывших “мирного” девятого января и страстно жаждущих вооруженного девятого января”[220]. “Сами рабочие стихийно ведут именно такую линию. Они слишком страстно переживали великую октябрьскую и декабрьскую борьбу”[221]. Монархические иллюзии крестьянства “нередко парализовали его энергию… порождали пустую мечтательность о „божьей земле"…”[222]. “…При несознательных, сонных, нерешительных массах никакие изменения к лучшему невозможны… Без заинтересованности, сознательности, бодрости, действенности, решительности, самостоятельности масс абсолютно ничего ни в той, ни в другой области сделано быть не может”[223]. “Сонный мещанский дух, который частенько господствовал прежде в некоторых рабочих союзах Швейцарии, исчезает и заменяется боевым настроением… Рабочие держались дружно”[224]. “Общее, выливающееся через край недовольство масс, возбуждение их против буржуазии ж ее правительства”[225]. “Озлобление масс, вследствие возобновившейся грабительской войны, естественно возросло еще быстрее и сильнее”[226]. “Нельзя вести массы на грабительскую войну в силу* тайных договоров и надеяться на их энтузиазм… И нельзя вызвать героизма в массах, не разрывая с империализмом…”[227]. “Народ не может и не будет терпеливой пассивно ждать…”[228]. “Есть признаки роста апатии и равнодушия. Это понятно. Это означает не упадок революции, как кричат кадеты и их подголоски, а упадок веры в резолюции и в выборы. Массы в революции требуют от руководящих партий дела, а не слов, победы в борьбе, а не разговоров”[229]. “Недовольство, возмущение, озлобление в армии, в крестьянстве, среди рабочих растет”[230]. Разрешение национального и аграрного вопроса дало бы “настоящий взрыв революционного энтузиазма в массах…”[231]. “Я знаю, что среди крестьян Саратовской, Самарской и Симбирской губерний, где наблюдалась самая большая усталость и неспособность идти на военные действия, замечается перелом”[232].




Эта подборка разнообразнейших оборотов речи Ленина приведена для того, чтобы еще раз проиллюстрировать богатство, емкость его социально-психологической мысли. Без таких характеристик и мазков нельзя представить себе Ленина-публициста, Ленина-революционера.

Легко заметить, что речь тут в большинстве случаев идет о психических сдвигах в классах и в массах. Внимание Ленина в основном привлекает психологическая динамика. Гораздо реже и меньше он пишет о тех или иных устойчивых чертах психического склада как основных трудящихся классов, так и различных социальных прослоек, групп, профессий. Эти наблюдения Ленина не дают столь цельной картины, как в области социально-психических сдвигов и изменений, но подчас они очень важны, особенно поскольку Ленин фиксирует такие устойчивые психологические формы, сломить которые призвано революционное движение. Впрочем, в редких случаях оно способно на них и опереться. Наконец, после победы социалистической революции, как мы видели, Ленин устремляет внимание на то, чтобы дело ее вошло в плоть и кровь масс, само воплотилось бы в крепкие психологические привычки.



Выше мы отвели главное место ленинским характеристикам психологии трудящихся масс. Но у него есть бесценные для историка заметки и наблюдения, касающиеся психологии буржуазии. Так, Ленин, отмечая вслед за Марксом метания мелкой буржуазии между ультрареволюционностью и реакцией, неоднократно отмечал психологические отличия мелкой буржуазии от крупной. “Буржуа — люди деловые, люди крупного торгового расчета, привыкшие и к вопросам политики подходить строго деловым образом, с недоверием к словам, с уменьем брать быка за рога”[233]. В 1905 г. Ленин пишет о буржуазии слова, которые могли бы быть отнесены и ко многим другим историческим периодам: “Признание революции буржуазией не может быть искренним, независимо от личной добросовестности того или иного идеолога буржуазии. Буржуазия не может не внести с собой своекорыстия и непоследовательности, торгашества и мелких реакционных уловок и на эту высшую стадию движения”[234]. И разоблачая идеологию буржуазного либерализма, Ленин вместе с тем заглядывает в его психологическую подноготную. Так, идя на уступки дворянству в политике, буржуазия склонна и психологически отпускать ему грехи, а свое собственное межеумочное положение ощущать как какую-то особенную изысканность либерального духа. “Такая либеральная логика психологически неизбежна: надо представить наше дворянство ничтожным, чтобы изобразить ничтожным отступлением от демократизма привилегии дворянства.



Психологически неизбежны также, при положении буржуазии между молотом и наковальней, идеалистические фразы, которыми оперирует теперь с таким безвкусием наш либерализм вообще и его излюбленные философы в особенности”[235].

Если, по словам Ленина, буржуазная борьба за свободу отличается непоследовательностью, половинчатостью, то отсюда проистекают две струи в русской дореволюционной интеллигенции, хотя бы в своем большинстве она и была по происхождению буржуазной. С одной стороны, “революционная интеллигенция, происходящая главным образом из этих классов, геройски боролась за свободу”[236]. С другой стороны, приспособленчество, обслуживание нужд самодержавия и буржуазии. “Вот она, — пишет Ленин, — психология российского интеллигента: на словах он храбрый радикал, па деле он подленький чиновник”[237]. Ленин все же отмечал не раз естественно и необходимо возникавшие конфликты буржуазной интеллигенции с буржуазией. Например: “Нежелание интеллигентов позволить третировать себя как простых наемников, как продавцов рабочей силы… всегда приводило, от времени до времени, к конфликтам управских воротил то с врачами, которые коллективно подавали в отставку, то с техниками и т.д.”[238].

Можно было бы привести немало ленинских психологических наблюдений, касающихся таких общественных слоев, как служащие (чиновничество), военные, духовенство.

Наблюдения, касающиеся военных, интересны как контрастом между характеристиками духа царской армии и советской, так и указаниями еще в предреволюционные времена на неумолимо происходящую социально-политическую дифференциацию среди военных. Чем больше использовало свои войска правительство против населения, тем неизбежнее они втягивались в политическую жизнь. Из контрреволюционной армии, говорит Ленин, неумолимо происходит выделение, во-первых, ядра борцов за революцию, во-вторых, массы нейтральных[239]. Иначе говоря, правительство, бросая против революции солдат, тем самым “поднимает на борьбу самых отсталых и самых невежественных, самых забитых и самых мертвых политически, — борьба просветит, встряхнет и оживит их”[240]. Напомним в связи с этим и тот психологический штрих, который стал знаменитым благодаря литературе, театру и искусству: Ленин схватил в нескольких словах перелом в народных массах чувства, вызываемого видом военных: “Мы знаем, что в народных массах поднимается теперь другой голос; они говорят себе: теперь надо бояться человека с ружьем…”[241].

Выразительны даваемые Лениным характеристики устойчивых черт чиновничества в дореволюционной России и его политических колебаний в 1917 г.

Из всего сказанного Лениным о духовенстве отметим здесь лишь одно-единственное наблюдение. А именно, Ленин обратил специальное внимание на фигуру деревенского священника: “Почему деревенский священник, — писал он в 1908 г., — этот урядник казенного православия, оказался больше на стороне мужика, чем буржуазный либерал? Потому что деревенскому священнику приходится жить бок 6 бок с мужиком, зависеть от него в тысяче случаев, даже иногда — при мелком крестьянском земледелии попов на церковной земле — бывать в настоящей шкуре крестьянина… Таким образом оказывается, что реакционнейшему попу труднее, чем просвещенному адвокату и профессору предать мужика помещику”[242].

Хорошо известно, как много сказано Лениным о положении женщин в дореволюционной России, о роли женщин в революционном пролетарском движении, строительстве социализма. Среди этих высказываний встречаются драгоценные для психолога мысли. “Пролетарские женщины, — писал он в 1916 г., — не будут смотреть пассивно, как хорошо вооруженная буржуазия будет расстреливать плохо вооруженных или невооруженных рабочих”[243]. А в 1921 г., говоря об освобождении женщины от домашнего рабства, Ленин писал, что переход этот труден, “ибо дело идет здесь о переделке наиболее укоренившихся, привычных, заскорузлых, окостенелых „порядков"…”[244].

Задача состоит конечно, не в том, чтобы привести здесь все ленинские характеристики общественных групп, слоев, классов. Важно лишь показать, как через все его научно-революционное творчество проходит установка — знать и учитывать особенности, своеобразные черты психологии каждого слоя, каждой профессии, тем более каждого класса[245]. При этом интересно замечание Ленина: “Личные исключения из групповых и классовых типов, конечно, есть и всегда будут. Но социальные типы остаются”[246].

Особо следует остановиться на той стороне социальной психологии, которая относится к национальному вопросу.

Однажды по поводу утверждения итальянского социалиста Лаццари: “Мы знаем психологию итальянского народа”, Ленин бросил знаменательные иронические слова: “Я лично не решился бы этого утверждать о русском народе…”[247]. Ленин, великий русский революционер Ленин не берется утверждать, что он знает психологию русского народа! За этими словами многое скрывается.

Прежде всего, за ними скрывается мысль, что в каждой национальной культуре есть две антагонистические культуры, иными словами, нет и не может быть единой психологии такой этнической общности, как нация[248]. Далее, за этими словами скрывается мысль, что выпячивание каких-то общих черт, охватывающих всю нацию, служит цели внедрения в умы буржуазного патриотизма и национализма, т.е. призванная затушить революционное пробуждение масс[249]. И, может быть, самое главное — национальные особенности, при их усердном подчеркивании, служат не сплочению, а разъединению мирового революционного движения. Это в некотором смысле то же самое, что и подчинение “общерусского дела”, пишет Ленин, той узости, “которая заставляет питерца забывать о Москве, москвича о Питере, киевлянина о всем, кроме Киева…”[250]

Как ставился Лениным вопрос о национальном чувстве, лучше всего видно по его работе “О национальной гордости великороссов”. “Интерес (не по-холопски понятой) национальной гордости великороссов совпадает с социалистическим интересом великорусских (и всех иных) пролетариев”[251]. “Мы полны чувства национальной гордости, и именно поэтому мы особенно ненавидим свое рабское прошлое… и свое рабское настоящее… Никто не повинен в том, если он родился рабом; но раб, который не только чуждается стремлений к своей свободе, но оправдывает и прикрашивает свое рабство (например, называет удушение Польши, Украины и т.д. „защитой отечества" великороссов), такой раб есть вызывающий законное чувство негодования, презрения и омерзения холуй и хам”[252].

Ленин видел в процессе ассимиляции наций под воздействием капитализма величайший исторический прогресс[253]. Ленин был за национально-освободительные движения в той мере, в какой они были направлены против господства одной нации над другой. Он не отделял при этом национальное движение от вопроса о классах, участвовавших в нем. “Для первой эпохи типично, — писал Ленин, — пробуждение национальных движений, вовлечение в них крестьянства, как наиболее многочисленного и наиболее „тяжелого на подъем" слоя населения в связи с борьбой за политическую свободу вообще и за права национальности в частности”[254]. Ленин при этом был непримиримым врагом всякого противопоставления наций друг другу, видя в этом отравление “сознания темных и забитых масс”[255].

В национально-освободительных движениях Ленина интересовали те психологические аспекты, которые касаются, например, чувства ущемленного национального достоинства, обиды угнетенной нации на великодержавных угнетателей, их недоверия к угнетателям[256].

Но на всем протяжении его сочинений мы ничего или почти ничего не находим о вещах, занимающих “этническую психологию”: об отличительных чертах национального характера или психического склада тех или иных народов или наций. Редко-редко бросит он мимоходом слово о способности русского народа к самопожертвованию или о склонности немцев к теоретическому мышлению. Но в общем этот круг вопросов чужд мысли Ленина. И в самом деле, он всегда руководствовался положением: “При всяком действительно серьезном и глубоком политическом вопросе группировка идет по классам, а не по нациям”[257].

Итак, Ленин больше всего интересовался сдвигами в общественной психологии. Для него общественная психология была отнюдь не незыблемым и исходным основанием общественных явлений. Общественная психология может изменяться и должна изменяться. Нет места для идеализации или для возведения в абсолютный закон стихии, инстинктов, страстей массы. Агенты царского правительства усердно работали “над разжиганием дурных страстей темной массы…”[258] Ленина интересовало лишь то в психологии массы, что содействовало революции или что преобразовывалось революцией. Замечательно выразительны его слова: “Поклонники Лаврова и Михайловского должны считаться с психологией забитой массы, а не с объективными условиями, преобразующими психологию борющейся массы”[259].

Вот пример ленинского понимания социально-психологической динамики: “На сторону революции, — пишет он в статье “Перед бурей” в 1906 г., — становится все большая часть рабочих, крестьян, солдат, вчера еще бывших равнодушными или черносотенными. Одна за другой разрушаются те иллюзии, один за другим падают те предрассудки, которые делали русский народ доверчивым, терпеливым, простодушным, покорным, всевыносящим и всепрощающим”[260]. “Рабочая партия, — пояснял Ленин в том же году, — все надежды возлагает на массу, но на массу не запуганную, не пассивно подчиняющуюся, не покорно несущую ярмо, а массу сознательную, требовательную, борющуюся”[261].

Эти примеры очень важны для понимания Ленина: он вовсе не слепой поклонник настроений, как и не слепой поклонник масс вообще. Он говорил о партии коммунистов: “…мы — партия, ведущая массы к социализму, а вовсе не идущая за всяким поворотом настроения или упадком настроения масс. Все с.-д. партии переживали временами апатию масс или увлечение их какой-нибудь ошибкой, какой-нибудь модой (шовинизмом, антисемитизмом, анархизмом, буланжизмом и т.п.), но никогда выдержанные революционные с.-д. не поддаются любому повороту настроения масс”[262].

Ленин учил использовать психологию масс для самой радикальной ломки прежних общественных отношений и порядков. Но он учил одновременно и ломке в психологии всего того, что тормозило стремительный ход истории. Так, например, у крестьян как класса, показывал Ленин, налицо особая психология: крестьяне труженики и собственники; крестьяне трезвые деловые люди, люди практической жизни[263]. Психику этой массы, как и всякой иной, надо уметь привлечь, завоевать, переделать. Не сметь командовать! — предупреждал Ленин в отношении крестьянства[264].

Как подлинный тонкий психолог, Ленин знал с практической стороны многие специфические особенности общественной психологии. Он писал о “массовой заразительности мятежнических действий”[265]. Писал он и о том, что “агитация необходима всегда и во время голода в особенности”[266].

Но если ленинская наука революции помогает науке о социальной психологии охватить взором многие из ее жизненных задач и возможностей, дальнейший путь состоит не в механическом перенесении ленинских наблюдений в новые исторические условия. Ленин отнюдь не был профессиональным психологом и, соответственно, задача этой главы — лишь показать историкам, как может их обогатить интерес к психологии, познание психологии.

В следующих главах мы обратимся к простым элементам и коренным понятиям той отрасли психологической науки, которую называют социальной, или общественной, психологией.


Глава вторая
Мы и они

Мыслима ли вообще коллективная психология?

Вопрос о том, может ли вообще с точки зрения здравой логики существовать какая-либо “коллективная психология” (в том числе этническая психология, социальная психология, психология толпы и т.п.), уже очень давно является предметом ожесточенных научных баталий.

Разнообразный фактический материал, в частности по этнопсихологии, взывает к научному анализу. Два народа, живущие по соседству или хотя бы в отдалении, явно отличаются друг от друга теми или иными выраженными чертами характера или эмоций. Или, скажем, в психическом складе людей двух профессий замечается относительное своеобразие; говорят — “ну, все кузнецы такие”, “все художники этакие”, “эта черта присуща математикам”. Как же тут не применить сравнительно-психологического метода, как не поискать объективную научную закономерность.

Но противники вот уже несколько десятилетий неумолимо возражают: психология изучает душевные процессы, протекающие в индивиде, в личности, а всякое представление о коллективной душе или коллективном духе мистично и тем самым антинаучно. Такое понимание дела стало тем более настойчивым, когда психология получила опору в знании строения и функционирования головного мозга, иначе говоря, когда открыт и уже серьезно исследован физиологический субстрат любых и всяческих субъективных психических процессов. Ведь нет же никакого коллективного мозга вне индивидуального черепа. Не ясно ли отсюда, что идея коллективной, групповой или социальной психологии ведет к прогрессу не материалистической психологии, базирующейся на физиологии высшей нервной деятельности, а обратной, идеалистической, отрывающейся от мозга? Мозг может быть только индивидуальным, значит психология может быть только психологией личности.

Этой антиномии отроду уже много лет. В 1859 г. начал выходить ученый “Журнал этнической психологии и языкознания” (“Zeitschrift fur Volkerpsychologie und Sprachwissenschaft”), редакторы которого Лацарус и Штейнталь провозгласили рождение науки о познании народного духа, “имеющей приложение только там, где совместно живут и действуют многие, как некоторое единство”, в отличие от индивидуального духа[267].

Не будем пересказывать всю долгую историю спора. На одном полюсе в нем оказались люди, которым ничего не стоило объявить бесплотный дух, например дух народа, вполне достойным объектом для науки. Они готовы были считать коллективную психологию по меньшей мере равноправной психологии индивидуального духа или духовного индивида. Два основных разветвления этой школы — этническая психология (психология народов и наций) и социологическая психология (психология любой социальной общности, организованной и неорганизованной). Оба направления числят в своих рядах немало крупных имен, действительно сделавших важные эмпирические наблюдения. Такова в этнической психологии цепь имен от Вильгельма Вундта до наших современников — Маргерит Мид и других. В социологическом направлении выдаются имена Эмиля Дюркгейма, Тарда и других.

Однако как бы ни были интересны, подчас глубоки и плодотворны отдельные выводы и обобщения ученых-идеалистов, их подкашивает в данном случае не только то, что они признают объектом изучения психологической науки бесплотный дух, сущность которого, по определению, в качестве духа противостоит опытной науке, но и то, что они вынуждены странно противопоставлять свою науку психологии индивидуального человека. Ведь никто из психологов, занимающихся психологией личности, будь то даже идеалисты, не отрицает воздействия на нее социальной и национальной среды. Всякий психолог говорит: многое в духовном мире человека предопределено воспитанием, средой, кругом друзей, начальников, педагогов, товарищей по труду, членов семьи, соседей, подчас даже случайных знакомых, а с другой стороны — прочитанными книгами, увиденными и услышанными творениями культуры, радио- и телепередачами. Вот это и есть “социальная психология”. Она вся — в голове индивида. Все остальное производно: это общение и взаимодействие индивидов с их психикой, детерминированной как социальными условиями, так и индивидуальными особенностями.

Спор достигал и подчас достигает большого ожесточения. Сторонники коллективной психологии как особой науки отвечают всем критикам: кроме теории и философии вопроса есть же фактический материал, изучаемый нами. Он изложен в бесчисленных книгах и статьях. Речь идет не об умозрениях, а о фактах, факты же наука обязана исследовать. Нет таких форм общественного взаимодействия, которые не были бы объективными.

На это противники возражают: во-первых, надо совершенно отбросить ту группу фактов, когда речь идет в сущности не о психическом взаимодействии индивидов, а всего лишь об одинаковости или, скажем, об одновременности, или, наконец, совместности их действий. Действительно, надо согласиться, что все это не составляет предмета для особой науки — социальной психологии. Приводился, скажем, такой пример: берется количество самоубийств в данном обществе среди студентов в возрасте до 23 лет. Объект ли это для социально-психологического исследования? Нет, психический путь каждого из них не взаимодействовал с другими. Они составляют группу лишь в статистическом смысле, и социолог найдет путь для анализа этой группы, в том числе для анализа того общего, что имеется в психологии этих самоубийц. Точно так же дело обстоит во всех случаях, когда констатируется, что одинаковое общественно-экономическое бытие порождает у людей одинаковые черты психики и идей. Если речь идет только об одинаковых причинах и следствиях, мы явно не выходим за рамки индивидуальной психологии. Ведь тут прямо даже не ставится вопрос, обязательно ли эти люди общались между собой и какое действие общение оказало на их психику. Перед нами параллельные единичные ряды психологии личности с присущими ей закономерностями.

Точно так же общий результат, совместное действие многих индивидов еще не обязательно создает объект особой науки, кроме индивидуальной психологии. Так, Зиммель справедливо рассуждал: “Когда толпа людей разрушает дом, выносит приговор, издает крик, здесь суммируются действия отдельных субъектов в одно происшествие, которое мы обозначаем как одно, как осуществление одного понятия. Тут-то и возникает великое смешение: внешне — единый результат многих субъективных душевных процессов толкуется как результат единого душевного процесса в коллективной душе. Единство результирующего явления переносится на предполагаемое единство его психической причины”[268] Отсюда Зиммель делал заключение, что нет иного носителя душевных состояний, кроме человеческого индивида, а следовательно, не может быть и социальной психологии как самостоятельной науки. Впрочем — и тут Зиммель делал первый шаг отступления — может быть такая часть общей психологии, которая изучает, какие модификации испытывает душевный процесс индивида под влиянием общественной среды. Дальше мы в полный рост поставим вопрос: действительно ли это только “часть науки о психологии личности”? Но Зиммель не задерживается долго на этом, а общественную сторону науки психологии видит главным образом в изучении тех или иных психических типов, т.е. некоторых средних черт характера, образа поведения, и т.д., которые порождены сходными общественными условиями.

Во-вторых, противники коллективной или социальной психологии выдвинули возражение, которое уже больше похоже на капитуляцию.

Сторонники коллективной или социальной психологии, такие, как Тард, Лебон, Сигеле, занимавшиеся “психологией толпы”, доказывали, что индивидуальные реакции, когда они проявляются в коллективе, в однородной человеческой среде, испытывают значительное повышение в смысле интенсивности, т.е. силы или быстроты реакции. Мы еще вернемся ниже к рассмотрению и этих теорий, и этих явлений по существу. Пока нам важно, что отвечают на них противники. Они говорят: ведь речь идет о повышении не всей душевной деятельности индивидов, а только некоторых сторон ее, так что не только ее изучение остается в пределах индивидуальной же психологии, но даже само установление такого факта, как быстрота реакции, предполагает индивидуально-психологический анализ. Ведь нет же в самом деле такого явления, как быстрота или сила реакции коллектива, группы, толпы людей. Здесь просто суммируются реакции этих людей. Реакции повышаются от пребывания индивида в этой среде? Ну и что же из того, ведь реакции индивида меняются в зависимости не только от социальной, но и от природной среды, например от температуры воздуха. Если и рассматривать воздействие таких механизмов, как психическое заражение, подражание, внушение, то это будет означать не более, чем изучение некоторой группы внешних факторов, воздействующих на психическое состояние индивида. Но ведь индивида же! — восклицает противник социальной психологии. Однако тут слабость его позиции очевидна. Раз есть такая группа факторов, она сигнализирует о какой-то особой стороне психической деятельности людей, и именно людей, а не человека. Почему бы сосредоточивать внимание только на личности, испытывающей внушение, а не на внушающей? Не получим ли мы пустоту, если станем рассматривать их друг без друга?

Этот вопрос ведет нас к еще одному, последнему возражению, которое выдвигают против социальной психологии противники. Да, говорят они, есть такие психические переживания, которые можно назвать переживаниями парными, т.е. для осуществления которых требуются два субъекта. Таковы переживания подражания, внушения, симпатии, понимания и т.п. Более того, лингвистами безоговорочно признано, что “минимальным условием” языкового явления служит наличность двух индивидов — говорящего и слушающего, сообщающего и воспринимающего. Без этого нет речи, языка, информации, понимания. Таким образом, ряд кардинальнейших психических явлений, может быть самых глубинных, оказываются и на самом деле локализованными не в одном головном мозге, а в паре головных мозгов.

На этом месте противники социальной психологии останавливаются в раздумье. Может быть, пара — в самом деле объект какой-то совсем особой науки? Но, к счастью, пара — это всего лишь пара, и так легко пренебречь различием между Робинзоном и Робинзоном вместе с Пятницей. Как будто тут ничего принципиально и не меняется. А всякую более сложную общность можно ведь разложить на пары, представить как сложные сочетания и комбинации разных пар. Элементарным явлением останутся “только двое” — Робинзон и Пятница, Вместе о тем остается луч надежды обойтись без какой-либо коллективной психологии, хоть, правда, “парные переживания” и остаются мучающей занозой.

От “я и ты” к “они и мы”

Оставим на минуту психологию и обратимся к философии. Одна из плодотворнейших новых идей, выдвинутых Людвигом Фейербахом в противовес немецкой классической идеалистической философии, состояла в требовании отказаться от прежней категории “я” как субъекта познания и заменить ее категорией “я и ты”. Плеханов такими словами излагал эту мысль Фейербаха: “Действительно я есть только такое я, которому противостоит ты и которое, в свою очередь, становится ты, т.е. объектом для другого я. Для себя я — субъект; для других — объект”[269]. Иначе говоря, Фейербах провозгласил незакономерным рассматривать сознание независимо от отношения людей. Нет никакого “я”, субъекта познания, до отношения между двумя людьми: субъектом становится каждый из них только в этом их взаимном отношении. Философский материализм представлялся Фейербаху возможным только при оперировании не одним “субъектом” в противопоставлении “объекту” (предметному миру), не “я” с моими “ощущениями” и прочими атрибутами, а обязательно двумя “субъектами”, соотношением между ними. Фейербах пояснял это примером морали: ведь ясно, что о ней можно говорить лишь там, где заходит речь об отношении человека к человеку, одного к другому, “я” — к “ты”. “Я есть я только через тебя и с тобою. Я сознаю самого себя только благодаря тому, что ты противостоишь моему сознанию как видимое и осязаемое я, как другой человек”[270].

Трудно было бы переоценить воздействие этого гениального прозрения Фейербаха на дальнейшую судьбу философии. С абстрактным изолированным субъектом-индивидом, каким он выступал на пути философии от Канта до Штирнера, было для передовой мысли навсегда покончено.

Маркс мимоходом в “Капитале” воспроизвел мысль Фейербаха, сравнивая, шутя, человека с товаром: “Так как он родится без зеркала в руках и не фихтеанским философом: „Я есмь я", то человек сначала смотрится, как в зеркало, в другого человека. Лишь отнесясь к человеку Павлу как к себе подобному, человек Петр начинает относиться к самому себе как к человеку”[271].

Но марксизм пошел далеко вперед от фейербаховской догадки о “я и ты”. Почему только двое? Конечно, переход от “единственного” к паре распахивает двери в мир новых понятий, где отношения между людьми первичнее и важнее, чем сам человек, продукт этих отношений. Но отсюда естественно следовало, что пара — это тоже абстракция. Необходимым следующим шагом явилась разработка марксистского учения об обществе. Робинзон и Пятница, Павел и Петр еще не образуют общества. Так в развитом товарном производстве каждый отдельный товар в действительности сопоставляется не с другим единичным товаром, хотя бы и золотом, а через его посредство — со всем огромным морем обращающихся в данный момент па рынке товаров. Оказалось, что Павел познает свою натуру через Петра только благодаря тому, что за спиной Петра стоит общество, огромное множество людей, связанных в целое сложной системой отношений. Маркс и Энгельс расчленили эти отношения на основные и производные и видели свою первоочередную задачу в исследовании основных отношений, экономических, составляющих базис всей общественной структуры. Так на месте парной звезды раскинулось огромное звездное небо. “Я и ты” перестало казаться элементарной человеческой ячейкой, на арену высыпали и “мы”, и “вы”, и “они”.







Сейчас читают про: