Психологические методы антропологического исследования права

Антропологический подход достаточно активно развивается в современной социальной и когнитивной психологии. Это связано с тем, что без социально-психологического и когнитивного объяснения невозможен адекватный анализ социальных (и правовых) институтов. В этой связи необходимо заметить, что попытки Э. Дюркгейма, провозгласившего принцип объяснять социальное социальными факторами, оказался нереализуемым, хотя бы потому, что отбор тех или иных социальных понятий, отбор тех или иных социальных фактов, выдвижение гипотез основываются на чаще всего неосознаваемой естественной установке исследователя[177]. С. Московичи по этому поводу пишет, что объективная и субъективная стороны в обществе теснейшим образом переплетены друг с другом и не могут быть разделены, поэтому психические аспекты не могут быть отделены от социальных[178]. Таким образом, психологические методы, которые ближе всего к «человеческому измерению» права, являются необ­ходимым дополнением социологических и должны быть включены в последние.

Одним из наиболее интересных направлений в этой сфере явля­ется методология социального конструктивизма. Суть социального конструктивизма как общего онтологического допущения одними из первых представили П. Бергер и Т. Лукман в 1965 г., с точки зрения которых социальный мир является сконструированным человеческими действиями, а не предзаданной естественной сущностью[179]. По мнению К. Джерджена, социальный конструктивизм (или конструкционизм) выражается в следующих посылках.

Во-первых, понятия, которыми люди объясняют внешний им мир и самих себя, не задаются предметом объяснения, а представляют собой социальные артефакты - продукты взаимообмена между чле­нами социальных сообществ. Во-вторых, понятия приобретают свое значение исключительно в контексте текущих социальных взаимо­действий, поэтому все научные понятия являются конвенциями со­ответствующих значений, включающими, в том числе способ опе­рирования ими. В-третьих, степень устойчивости образа мира не зависит от объективной ценности предлагаемых объяснений, а оп­ределяется превратностями социальных процессов. Отсюда вытекает, в частности, то, что ценность метода научного познания обусловлена исключительно степенью его распространенности в локальном научном сообществе. В-четвертых, семантика производна от социальной прагматики. Это означает, что понятия обретают цельность и целостность внутри конкретного типа социальных отношении, а не яв­ляются «зеркалом природы» (термин Р. Рорти). В-пятых, оценка существующих понятий - это одновременно оценка принятых образ­цов жизнедеятельности (потенциал расширения существующего набора форм жизнедеятельности). В-шестых, социальный конструк­тивизм расширяет сферу диалога оппозиционных точек зрения, исключая тем самым право на доминирование какой-либо из точек зрения. Задачами науки, резюмирует К. Джерджен, являются; декон­струкция (отказ от безоговорочного принятия постулатов истины, рациональности и добра как абсолютных критериев оценки научной практики; демократизация, предполагающая приобщение к научно­му дискурсу все новых участников; реконструкция, или моделиро­вание новых форм социальной реальности и практики[180].

Другим чрезвычайно интересным методологическим направле­нием в социальной и когнитивной психологии является теория со­циальных представлений С. Московичи. По его мнению, социальные представления являются тем типом реальности, с которым сталки­вается индивид в его повседневной жизни и которые определяют ее. Это знания здравого смысла, направленные на освоение и осмыс­ление социального окружения. Они выполняют две важнейшие функции: упорядочение ментальных представлений о внешнем мире, позволяющее ориентироваться в нем, и обеспечение возможности коммуникации. При этом социальные представления рассматриваются не как нечто заданное, но как механизм трансформации «незнако­мого в знакомое», в результате чего происходит превращение «пред­ставленного» в «реальное»[181]. Этот механизм осуществляется с помощью закрепления («постановки на якорь») и объективизации. Первый механизм - анкоринг (англ. anchoring - «заякоривание») - объясняет, как происходит сведение новых представлений к привыч­ным категориям, помещение их в знакомый контекст. Он включает в себя номинацию, то есть наименование нового явления, описание его и наделение некоторыми характеристиками; отличие его от других явлений; включение в систему конвенциональных значений среди тех, кто имеет отношение к нему и кто разделяет данную конвенцию[182]. Другой механизм - объективизация - предполагает преобразование абстрактного представления в конкретное. Сперва воспринимается иконический образ (портретный эквивалент) неясного явления через сопоставление понятия и образа; зачтем он соотносится с существующим комплексом образов, символизирующих соответствую­щую группу явлений, то есть с его прототипом, и проникает в кол­лективную память. Тем самым воспринимаемое натурализуется, и изображение начинает восприниматься в качестве бесспорного эле­мента реальности[183].

Нельзя обойти вниманием также активно разрабатываемые в психолингвистике методы семантического анализа. Значительный интерес для проведения исследований в юриспруденции может представлять метод ассоциативного эксперимента. Разработав шкалу значимых для данной правовой культуры ассоциаций и проведя такое исследование, можно получить важные данные по сохраняю­щимся на уровне бессознательного господствующим ценностям, групповым и коллективным установкам. Анализ используемых фра­зеологизмов также позволяет выявить господствующие стереотипы обыденного сознания[184], как, например, с точки зрения отношения населения к Конституции, нормативно-правовым актам, органам государственной власти, так и применительно к этническим, социаль­но-групповым стереотипам (восприятия других этносов, классов, со­циальных групп) для выявления потенциальных конфликтов в обществе.

Психолингвистика дает возможность также исследовать интен­цию (направленность, телеологическую функцию) юридического текста. Для этого целесообразно использовать метод интент-анализа[185], позволяющий, как представляется, предложить гораздо более адекватное представление о толковании права, нежели традиционный подход.

Необходимо обратиться к весьма интересным исследованиям С.Н.Попова, развивающих идеи, высказанные еще Л. Петражицким[186]. Идея основана на различение правовой эмоциональности и нормативной рациональности и выявлении, являются ли они разными формами и уровнями существования права, или за данными феноменами не стоит ничего общего.

Во-первых, утверждается, что правовая эмоциональность отлична от рациональности психической природы норм. Правовая эмоциональность есть всецело индивидуальный эмоциональный психический процесс, хотя и осуществляющийся на уровне социального бытия человека. Лишь в качестве следствия данного процесса порождаются отдельные вербальные феномены. Напротив, норма как суждение является продуктом преимущественно рациональных процессов и поддается текстуальной вербализации. При этом сам мыслительный процесс, порождающий норму, ввиду своего оценочного характера теснее связан с эмоциональной сферой, чем чисто теоретические суждения. Оценка в целом является продуктом эмоциональных процессов. Поэтому более точным будет тезис, что нормативные суждения являются структурой, сочетающей эмоциональное предпочтение и адекватный ему мыслительный процесс.

Во-вторых, правовая эмоциональность носит вненормативный характер, в то время как закон есть норма. Ненормативность правовой психики объясняется тем, что ее процессы носят нетелеологический характер в отличие от нормативных суждений.

В-третьих, исследование правовой эмоциональности и нормативности показывает, что названные феномены принадлежат к разным методологическим рядам.

Закон есть норма, указывающая на должное поведение. Для чистого нормативного мышления достаточно конструировать само нормативное суждение без отвлечения на то, работает норма или нет, нарушается она или не нарушается, приносит пользу сообществу или нет. То есть мир норм не принадлежит к ряду сущего, к внеценностной реальности, и не выводим из него. И эту внефактичность норм надо всячески подчеркивать, ведь, как отмечал К. Поппер, «философия тождества фактов и норм – весьма опасна»[187]. Г.В. Флоровский считал, что исчезновение различия должного и действительного, ценности и факта, когда идеал видится будущим фактом, ведет к утопизму, пафосу насильственного дарования счастья и психологическим притязаниям к перекраиванию действительности[188]. Само собой разумеется, что нормы существуют в идеальном виде, но они не подчиняются порядку бытия, они даже не высказывания об этом бытии. Нормы имеют внереальный характер, так как они говорят не о том, что есть, а о том, что должно быть. Они способны не соотноситься не только с законами природы, но и с психологическими законами функционирования самого разума.

Принадлежат ли эмоционально-правовые процессы к ряду долженствования? Иными словами, приложима ли категория долженствования к правовой эмоциональности? Отрицательный ответ на данный вопрос обосновывается следующим. С точки зрения категории долженствования могут рассматриваться не все сферы жизнедеятельности человека. Разница между, например, физиологическими органическими процессами и поэтической формой функционирования языка огромна. С данным примером вряд ли кто станет спорить. Но разве и все сугубо социальные явления находятся в едином категориальном ряду? Такие социальные продукты, как нормы, бесспорно, принадлежат к ряду должного ввиду того, что они подлежат оценке и сами служат инструментом оценки. То есть нормы есть долженствование в двойной степени. Эмоции же есть проявления наиболее глубинных слоев психики, не имеющих ничего общего с когнитивными процессам. Поэтому подводить правовую эмоциональность под категорию долженствования имеет не больше смысла, чем говорить о должном в неорганической природе. Правовая эмоциональность принадлежит не к должному ряду, а к ряду необходимого бытия. Но в тоже время спонтанность, непредсказуемость генерации данного эмоционального процесса, его зависимость от индивидуальных особенностей психики и социальной развитости делает помещение правовых эмоций в необходимые причинно-следственные связи крайне проблематичным. Таким образом, правовая эмоциональность принадлежит к ряду сущего, а норма – к ряду должного.

В-четвертых, несмотря на то, что и правовая эмоциональность, и нормативные суждения располагаются вне пределов категории истины, основания этого у них различны. Эмоции есть внепознавательные чисто субъективные психические процессы. Ввиду того, что эмоции не только не часть разума, но и не часть когнитивных процессов, правовая эмоциональность не направлена на созидание истинного эмоционального права. Истинной меры эмоциональных прав человека не существует, все зависит от личностной эмоционально-правовой развитости. «Я сам решаю, – писал М. Штирнер, – имею ли я на что-нибудь право; вне меня нет никакого права. То, что мне кажется правым, – и есть правое»[189]. В современном правоведении все более получает признание антиэтноцентричный принцип правовой самобытности тех или иных обществ[190]. Кто возьмет на себя смелость, тот или иной уровень интенсивности правовой эмоциональности назвать вершиной правовой психики по отношению к так называемой правовой отсталости?

Нормативные суждения, как и правовая эмоциональность, вне пределов критерия истинности, но по другим основаниям. Как известно, классическая логика изучает истинность высказываний, конечно, в логическом смысле слова «истина». Неклассические логики, наоборот, не занимаются истинностью высказываний. Вопрос об истине нормы вообще не имеет смысла, так как вопрос задается не о действительном, а о должном. Г. Кёльзен писал: «Не существует человеческого поведения, которое как таковое – в силу своего содержания – заведомо не могло бы составлять содержание правовой нормы»[191]. Данная нормативная точка зрения, конечно, не соответствует как социологическим, так и естественно-правовым идеалам, например, «общезначимой закономерности социальной жизни» как формальном критерии оценки объективной истинности конкретного содержания норм неокантианца Р. Штаммлера[192]. Да, нам может не нравиться содержание тех или иных норм, но мы не можем говорить о неистинности не действительного, а должного, и не можем признавать в качестве критерия должного потребности сущего. До возникновения конкретной нормы она не имеет никакой силы, но и после своего возникновения она не имеет силы действительности, не есть сущее, а выступает как оценка должного. Поэтому нет запрета на оценку самих норм, но критерии этой оценки вне ряда истины.

В-пятых, правовая эмоциональность и нормативная рациональность различны в своей способности к трансперсональной объективации. Сами эмоционально-правовые процессы носят неповторимый индивидуальный характер. Эмоционально-правовая реальность возникает спонтанно, как и любой другой эмоциональный процесс, существует лишь в неповторимых кратковременных или более-менее продолжительных психических процессах. К ним не приложимы никакие оценки и масштабы. Тем более, ни по каким масштабам невозможно регулирование спонтанной активности.

Нормы же имеют рациональную природу. Понятие разума одним из своих признаков имеет способность к абстрагированию и обобщению. Норма и является одним из самых ярких продуктов этой способности. Нормативное суждение носит общий характер. Норма по своей логике является многократной общностью. Прежде всего понятие нормы имеет общность, характерную для любого понятия. Но любая норма состоит из нескольких понятий, потому здесь наличествует бóльшая общность. Помимо этой формально-логической общности в норме присутствует «содержательно-логическая» общность. Б.А. Кистяковский, произведя анализ этой последней особенности нормы, выделил внутреннюю и внешнюю логические общности. Внутренняя общность заключается в том, что норма, выступающая в виде правила, придуманного лицом для самого себя, содержит общее положение, что в известных случаях надо поступать определенным образом. То есть всякая норма содержит общность индивидуального правила[193]. Помимо этого норме присуща и социальная внешняя логическая общность. «В сознании всякая правовая норма, – писал Кистяковский, – сопровождается убеждением, что согласно с правилом, выраженным в ней, должно действовать не одно какое-нибудь лицо, например, то, которое в данный момент сознает эту норму, а всякое лицо, для которого она по тем или другим причинам обязательна». Норма как бы объединяет общеобязательность логического понятия и социального закона долженствования.

Таким образом, если правовая эмоциональность есть сугубо субъективный спонтанный процесс, не претендующий на выход за кратковременные рамки, то норма обладает многократной применимостью и всеобщностью, носящей внепространственный и вневременный характер, и претендующий на всеобщее признание.

Наконец, в-шестых, правовая эмоциональность и нормативность имеют совершенно различное соотношение со сферой нравственности как части нормативной сферы. Если нравственность основывается на отношении к состоянию другого, не обязательно человека, то правовая эмоциональность лежит всецело вне сферы морали. Ведь функцией правовой эмоциональности является сохранение целостности содержания биотического и социального «Я» в условиях социального существования человека. То есть она всецело направлена на свое «Я» во всех его разновидностях, всецело эгоистична, во внеаксиологическом смысле этого слова, и безнравственна, а точнее будет сказать вненравственна.

и то, что называют нравственными нормами, и то что называют нормами права составляют единую нормативную (деонтическую) систему, близкую к недеонтической системе ценностей, и, собственно, их противопоставление друг другу не имеет достаточных оснований, за исключением политико-прагматических. Сторонники разграничения этических и правовых норм широко используют признак государственной охраны последних. Но этот признак – не более, чем прагматическое обоснование упрощения нормотворчества периода представительной власти, не имеющего ничего общего с теоретическим объяснением нормативного мышления. Ж.-Ж. Руссо вопрошал: «что же это за право, которое исчезает, как только прекращается действие силы?»; и далее: «Если нужно повиноваться, подчиняясь силе, то нет необходимости повиноваться, следуя долгу; и если человек больше не принуждается к повиновению, то он уже и не обязан это делать. Отсюда видно, что слово право ничего не прибавляет к силе. Оно здесь просто ничего не значит»[194]. Открыто, что еще до возникновения государства существовало социальное законодательство, ничем не отличавшееся от нравственности, так называемая мононорматика[195]. Кроме всего сказанного, даже если рассматривать проблему сквозь призму государства, то и в этом случае разграничение норм невозможно. Дело в том, что под охраной государства даже сегодня, не говоря о более ранних временах, находятся и нормы нравственности, в условном смысле слова. Таким образом, и нравственные, и правовые нормативные суждения едины, т.е. в-шестых, правовая эмоциональность всецело лежит вне сферы нравственности, в то время как нормативность и нравственность практически тождественны.

Возможно ли объединение правовой эмоциональности и нормативной правовой рациональности, феноменов со столь различными признаками, единым понятием права? Может быть, истина в синтезе эмоций и норм, эмотивистского и нормативистского подходов? Такую попытку в начале XX в. предпринял А.С. Ященко. Праву он дает следующее определение: «Право есть совокупность действующих в обществе, вследствие коллективно-психического переживания членами общества и принудительного осуществления органами власти, норм поведения, устанавливающих равновесие между интересами личной свободы и общественного блага». Налицо эклектичное соединение положений, выведенных из естественно-правовых, нормативистских, социологических и психологических оснований. Такой «комплексный» подход все чаще встречается и у современных исследователей[196]. Для верного же, по-нашему, разрешения поставленного вопроса нужен не синтез, а полное различение правовой эмоциональности и нормативной рациональности, сентиментальности и рациональности, помещение их в разные феноменальные ряды.

Таким образом, право – это дестигнатор реальных вненормативных эмоционально-правовых процессов. Другое дело, что в целях сохранения традиционной юридической терминологии наименование «право» возможно применять и в отношении нормативной рациональности, при этом четко различая эмоционально-правовые (эмоциональное право) и нормативно-правовые акты (нормативное право).

2.5. Семиотические методы как составная часть антропологической парадигмы в юриспруденции

Суть семиотической методологии состоит в том, что любой вид словесной деятельности рассматривается сквозь призму речевой деятельности, уподобляясь данному виду деятельности по своим исходным параметрам. Разумеется, цель заключается не просто в порождении очередной (более или менее удачной) метафоры. Семи­отическая методология позволяет раскрыть одно из наиболее существенных свойств человеческой деятельности - ее коммуникатив­ный характер. Говоря обобщенно, любое совершаемое человеком действие представляет собой коммуникативное действие, поскольку направлено на передачу другим информации о чем-либо. При этом термин «информация» следует понимать достаточно широко, по­скольку сама информация может касаться не только объектов ок­ружающей действительности, но также субъективных намерений и смыслов лица (в том числе и тех действий, совершения которых агент коммуникации ожидает от своего адресата)[197]. Большинство такого рода коммуникативных актов облечены в вербальную фор­му либо сопровождаются вербальными средствами. Однако ком­муникативный акт может иметь и невербальную форму. Отсутствие вербальных компонентов не может и не должно, по мне­нию Честнова И.Л.[198], служить основанием для того, чтобы отрицать коммуникатив­ную функцию подобного рода актов (что нередко имеет место в работах исследователей, в частности юристов[199]. Ведь коль скоро в данном акте содержится некая информация, которую адресат способен эксплицировать, этот акт безоговорочно следует отнес­ти к разряду коммуникативных. В данной связи необходимо отме­тить, что способность к совершению коммуникативных актов есть чисто человеческая способность, поскольку, в отличие от живот­ных (также, как известно, осуществляющих коммуникацию), лишь человек совершает подобные действия целенаправленно, руковод­ствуясь намерением довести до других участников общения ту или иную информацию с тем, чтобы побудить их к совершению каких-либо действий.

Передаваемая информация объективируется, закрепляясь в зна­ковых формах. При этом многообразию информации соответствует многообразие знаков, на чем останавливаться здесь мы не будем [200]– это тема отдельного исследования. Отметим лишь то обстоятельство, что всякий знак - вне зависимо­сти от его конкретного проявления - обладает двумя измерениями: межсубъектным и субъект-объектным. Указанные аспекты соответсвуют двум основным функциям знака, который, с одной сторо­ны, в процессе человеческой деятельности «замещает и тем самым означает (сигнифицирует) некий объект, а с другой стороны, явля­ется средством коммуникативной связи между субъектами по поводу данного объекта, замещаемого им[201]. Наличие в знаке обоих измерений проявляет себя в рамках коммуникативной (знаковой) ситуации. Отличительной чертой, особенностью знаковой ситуации, или, говоря иными словами, знакового отношения, является то, что она по своей структуре соответствует структуре самого знака и обладает теми же двумя составляющими, какими обладает и знак[202]. В данной связи необходимо подчеркнуть, что именно особенно­сти структуры дают основания для отнесения того или иного отношения к категории знаковых. В силу этого едва ли можно согла­ситься с мнением тех исследователей, разграничиващих орудийное и знаковое взаимодействие, отмечая при этом их структурное подобие. Представляется, что в основе подобного различения лежит та же ошибка, что и в основе разделения вербальных и невербальных актов по признаку их способности или неспособности осуществлять коммуникативную функцию. В самом деле, любое орудие (например, рука) может принимать участие в коммуникативной ситуации в качестве своеобразного знака, при помощи которого будет осуществляться копирование информации. При этом на первый план, как было показано еще Л. Витгенштейном, выходит не способность орудия воздейство­вать на объекты, но тот культурно заданный смысл, который вкла­дывается в него субъектами, и его способность этот смысл озна­чать[203]. Иными словами, входя в коммуникативное отношение, орудие полностью утрачивает свои собственно орудийные свойства, транс­формируясь исключительно в носителя определенного культурного смысла для участников коммуникативной ситуации, способных этот смысл «прочитывать».

Исходя из сказанного, следует обратить внимание на исключи­тельное многообразие самих коммуникативных ситуаций, отличитель­ной чертой которых является то, что в их рамках происходит обмен культурными и социальными смыслами, т.е., иначе говоря, диа­лог участников. Особо стоит отметить формализованность (ритуальный и иной формальный характер) таких ситуаций, маркиру­ющую их в качестве знаковых. Так, совместное поедание пищи, в том случае, если оно отвечает приведенным критериям, превра­щается в весьма типичную знаковую ситуацию, что особенно от­четливо проявляется в примитивных и архаических обществах. По словам X. Туманса, «ритуал совместного принятия пищи уходит корнями в доисторические времена... В его основе лежат еще тоте­мистические представления, согласно которым поедание какого-ни­будь священного животного или растения... означало мистическое со­единение с ним всех участников трапезы и одновременно такое же мистическое соединение их между собой. Через участие в общей трапезе выражалось мистическое единение человека с божеством и его причастность к коллективу»[204]. Очевидно, что и структурно, и содержательно трапеза представляет собой знаковую ситуацию, цель которой - обеспечить осознание участниками своей общности и тем самым побудить их к определенному поведению. При этом любые иные цели (подобные, скажем, насыщению) отходят на второй план, а сама пища, приобретая характеристики знака, менее всего рассмат­ривается как «предмет потребления». В первую очередь она стано­вится носителем известной информации, культурных смыслов, рез­ко повышающих ее значимость (как, например, хлеб и вино в христианском обряде причастия, поедание которых является чисто сим­волическим актом и не ставит целью насытить участников обряда). Таким образом, в рамках коммуникативной ситуации не только слово или какой-либо символ, но и любой объект превращается в значок, если он при этом: 1) обладает двумя измерениями - меж­субъектным и субъект-объектным; 2) замещает в процессе общения какой-то иной объект; 3) является носителем информации и (или) культурного смысла. Все это лишний раз подчеркивает антрополо­гическую природу знака. Ведь человек практически обречен опери­ровать знаковыми системами в своей деятельности, рассматривая сквозь их призму окружающий мир, а, следовательно, антрополо­гическая парадигма с неизбежностью является семиотической, по­скольку включает в себя семиотический метод в качестве необходи­мого составного момента[205]. В данной связи нелишне отметить, что представление о том, что знак исходно соотнесен с человеческим сознанием, предполагая его в качестве своего коррелята, заложено уже в семантике определенного слова.

Данное обстоятельство делает семиотику и се­миотический метод исключительно значимыми для юридической науки, для которой до сих пор остается загадкой, каким именно образом правовые предписания воздействуют на сознание и пове­дение людей. И уж во всяком случае, активное внедрение семиоти­ческих методов будет способствовать становлению в правовой науке антропологической парадигмы.

Какие же конкретные методы можно отнести к числу семиоти­ческих и каков тот вклад, который они вносят в антропологическое исследование права? Ответ на поставленный вопрос вытекает из самой сути семиотической трактовки правовых явлений. Последние с семиотических позиций рассматриваются как знаки, а знак есть нечто, замещающее (обозначающее) собой другое явление, этим знаком обозначаемое. Соответственно, применение се­миотической методологии влечет за собой кардинальную смену точки зрения на право и правовую действительность, способствующую реализации антропологической парадигмы. Если с позиций тради­ционной юридической методологии право рассматривалось как нечто самодостаточное и самоизолированное, то юридико-семиотическая методология представляет его как феномен, тесно связанный с человеком и в конечном счете именно человеком порождаемый (необходимо отметить, что признание данного обстоятельства ставит одну чрезвычайно важную задачу перед семиотически (и антропологически) ори­ентированной философией права. Задача эта состоит в том, чтобы показать, как все многообразие правовой действительности, и в первую очередь само объективное право, порождается человеческой субъективностью – осознанной и неосознанной -, а также доказать возможность такого порождения).

Констатируемая взаимосвязь при этом имеет двоякий характер. С одной стороны, именно человек выступает творцом права, кото­рое, как мы имели возможность убедиться, представляет собой объективацию коммуникативного взаимодействия субъектов в юри­дической сфере. Вполне справедливым представляется утверждение А.В. Полякова, по словам которого, «право опознается и как спе­цифический социальный язык и как универсальный способ социаль­ного взаимодействия, представляя собой процесс непрерывного воспроизводства правовых коммуникаций»[206]. Юридические нормы, образующие систему права, имеют знаковую природу: они модели­руют объекты юридической действительности и одновременно опос­редуют процесс правовой коммуникации, задавая те условия, в соответствии с которыми осуществляется дискурс, т.е. регулируют поведение коммуникантов.

Вместе с тем в основе системы права лежит известная антро­пологическая модель - образ, концепция человека, с которой соот­носится вся совокупность юридических норм и которую данные нормы имплицитно формализуют. Указанная антропологическая модель формируется общественным правосознанием и правовой культурой на определенном отрезке их истории (соотносясь с гос­подствующей в данный момент общекультурной эпистемой) и пред­ставляет собой культурный смысл юридических норм, образующих систему права (систему законодательства). Именно на основе существующей в обществе антропологической модели осуществляется правовое регулирование и формируются конкретные институты системы права в различных ее отраслях (например, институт права собственности в гражданском праве, институт ответственности в уголовном и административном праве, институт брака в семейном праве и т.д.). Очевидно, что если эта модель перестает соответствовать реальным характеристикам адресатов правовых предписаний, иными словами, если она на практике перестает оказывать детерминирующее воздействие на личность субъектов, право также перестает с должной степенью эффективности воздействовать на их поведение. Тем самым возникает необходимость выявить данную антропологическую модель, расшифровать ее для того, чтобы затем соотнести с реальным положением дел (Здесь, таким образом, соединяются две задачи, которые ни в коем случае не следует смешивать, поскольку выявление и описание антропологической модели есть задача сугубо теоретическая, познавательная, ставящаяся и решаемая в рамках общей теории права и (применительно к предмету) отраслевых юридических дисциплин. Напротив, сопоставление культурно заданной модели с реально действующими субъектами есть задача сугубо прикладная, на решение которой должны быть направлены усилия юридической социологии и иных подобных ей наук. Следует подчеркнуть, что с позиций семиотического подхода обнаружившиеся расхождения между идеальной моделью и реальным положением дел, хотя нуждаются в констатации и требуют объяснения, но все же никоим образом не дискредитируют саму эту модель и не снижают ее культурной значимости). Однако сама антропологическая модель чаще всего не лежит на поверхности. Будучи закодированной в юридических нормах, выступающих в качестве ее означающего, она нуждается экспликации, для чего необходимо соответствующим образом интерпретировать данные нормы. Указанная задача выполняется при помощи семиотического метода, который можно будет назвать методом интерпретации.

Сказанным, однако, значение семиотического анализа в праве не исчерпывается. Основной метафорой, используемой в рамках семиотического подхода, является метафора языка, суть которой состоит в том, что различные феномены духовной и материальной культуры отождествляются с языком, уподобляясь ему по своим знаково-моделирующим свойствам. Не только право, но даже такие феномены, как пища[207], представляют собой с семиотической точки зрения знаково-моделирующие системы, тождественные языку. Представляется, что в основе всех подобного рода уподоблений лежат закономерности человеческого мышления (или сознания?), проявляющие себя в различных сферах человеческой культуры. Дело в том, что все названные выше (и им подобные) си­стемы, как и язык, имеют свои категории, связанные с категори­ями мышления. Отсюда следует, что генезис и эволюция после­дних составляет основу соответствующей динамики всех прочих культурных категорий, причем есть все основания вслед за М. Фуко, предположить, что в любых специализированных сферах культуры эта динамика (при всем ее своеобразии) имеет сходный характер. А поскольку становление системы языковых категорий в настоящее время изучено наиболее детально (хотя и здесь еще остается много неясного и спорного), представляется возможным взять ее за ос­нову при реконструкции основных этапов развития иных знаковых систем, в том числе права. Это тем более справедливо, если учесть, что именно в языке находят свое формальное выражение подавля­ющее большинство таких систем, а потому нельзя не согласиться с мнением Э. Бенвениста, писавшего: «Язык - это то, что соеди­няет людей в единое целое, это основа всех тех отношений, кото­рые в свою очередь лежат в основе общества. В этом смысле можно сказать, что язык включает в себя общество»[208].

Осознание указанного обстоятельства, однако, часто подталки­вало ученых на путь упрощенчества, побуждая их напрямую увя­зывать изменения в языке с определенными изменениями в обще­стве, тогда как связь между тем и другим более сложная, поскольку опосредуется всей духовной культурой в целом[209].

Следует отметить, что само представление о том, что «для обозначения собственности всегда необходимым членом выс­казывания оказывается существительное, а для обязательства - глагол»[210] оказалось в целом весьма плодотворным и получило отражение в работах некоторых юристов. Признав данный факт, мы можем сделать следующий шаг, допустив, что подобно тому, как в языке категория существительного возникает позже глагола и является производной от него, категория собственности историче­ски и логически производна от категории обязательства, что получает подтверждение при рассмотрении лексики ряда языков[211]. Таким образом, весьма важное значение для юридико-антропологических исследований имеет семиотический метод сопоставления.

Наконец, семиотическая методология в праве выполняет еще одну чрезвычайно важную функцию (можно сказать превентивно-защитную). Ранее мы попытались показать, что одним из драматичных последствий методологического кризиса в науке является кор­розия используемого данной наукой языка. Не в последнюю очередь это происходит вследствие того, что сама научная картина мира утрачивает связь со своими методологическими основаниями. В результате возникает ситуация «отстранения» базовых метафор, которыми оперирует наука, влекущая за собой их обессмысливание. Однако, как явствует из всего вышеизложен­ного, семиотическая картина мира, возможно, в большей степени гарантирована от подобной опасности, чем любая иная, поскольку является (подобно всякой картине мира) комплексом знаков, отсылающих к исходному означаемому, в качестве которого в данном случае выступает методологическое основание. Она, следователь­но, сама эксплицирует это основание, представляя собой поле его критики. Осуществление же подобной критики, или точнее сказать - самокритики, также входит в задачи семиотической методологии, которая тем самым включает в себя критический метод в качестве одного из необходимых составляющих.

Конечно, наличие такого критического потенциала еще не является безусловной гарантией для методологии и не может помешать ей загнать самое себя в какой-либо из бесчисленных методологических тупиков (как показал недавний опыт структурализма). Однако, учитывая все сказанное, можно не сомневаться в том, что кризисы не являются губительными. Напротив, их преодоление даст стимул к дальнейшему развитию и совершенствованию методоло­гии. Сам же процесс совершенствования и развития научных ме­тодов бесконечен.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: