Границы собственности (16.3.1993)

86 Сегодня оставим апорию Зенона, хотя не хочется. Вспомним Аристотеля: бытие искали, ищут и будут искать всегда и всегда бу­дут приходить к апории. У Зенона она наглядна: никаким напором Ахиллес не берет черепаху, ему становится только хуже. — Тем не менее история продолжается: европейский народ на протяжении своих 2.5 тысяч лет или больше главным образом и прежде всего, «вечно», как сказано у Аристотеля, захвачен бытием, — не ака­демической проблемой бытия, а тем, чтобы быть, по-настоящему быть, истинно быть, иметь дело с тем что есть, и подтверждает это свое намерение, эту свою захваченность в каждой фразе, в которой обязательно присутствует бытие, потому что все другие глаголы можно считать модификацией этого быть.

А если в языке это быть отсутствует, что тогда? А ничего. Всё равно интенция останется. Но если слово вообще отсутствует, речь кончилась? Опять ничего. Захват, который сейчас вокруг нас происходит, захват всего, что люди захватывают (я не могу сказать, что захват «богатства» или «имущества», потому что нет причин считать «богатством» очень дорогую шубу, не риск ли это; или много нефти, не несчастье ли скорее; кроме того, настоящая цен­ность дорогой шубы — это возможность появиться в элитарном месте среди «интересных» людей, нефти — возможность купить элитарный автомобиль, достоинство которого теперь опреде­ляется не мощностью и размером, а массой электроники, т. с. «информации»), нацелен на цели, которые быстро меняются, не требуют формулирования их в качестве бытия или истины и часто не нуждаются в слове. Язык теперь не иногда, а большей частью или почти всегда служит для того, чтобы не сказать настоящую цель, настоящее средство, что делает цели непрозрачными для самих стремящихся.

Здесь требуется одно различение. Повторю: захваченность не нуждается не только в том, чтобы назвать свою цель словом «бытие» («я стремлюсь к бытию», «я хочу иметь дело с тем что есть»), но не нуждается и вообще в слове; люди говорят не совсем то или совсем другое, чем делают, называют себя иначе, чем сами о себе думают, кажутся не тем, чем оказываются, говорят вообще дипломатическим языком. Человек может что-то сделать вообще ни слова не говоря и не отдавая себе в своих действиях отчета. Так называемое «стратегическое» применение языка как инструмента для достижения цели, задействуя слова, не верит слову, надеясь на дело. Или я не прав и человека нет без речи, без языка?

Допустим, я не прав и человеку во что бы то ни стало нужно именовать, объявлять. Он сам без имени невозможен, так что че­ловек без имени получает имя: Безымянный. Ну и что? Возможно, все эти имена уже никакого отношения не имеют к реальности, мало ли кто что может сказать и написать, как кого назвать. Я пишу на доске слово ПАРИЖ, положим, очень большими буква­ми. Значит ли это, что я оказался в Париже или ближе к Парижу, чем вы? Теперь я напишу очень крупно БЫТИЕ. Определю его. Окажусь ли я онтологически весомее вас? Или с бытием так же, как с Парижем, и даже если я напишу на доске совсем крупными буквами БЫТИЕ, а вы у себя в тетрадях — крайне мелким почер­ком, я всё равно не буду иметь преимущества? Если я буду очень много раз повторять всегда одно и то же слово, вот это, бытие, я окажусь в бытии?

Ответ вам кажется ясен. Но в философии нет такой странно­сти, такой причудливой, парадоксальной вещи или такой мелочи, мимо которых надо было бы, не обращая внимания, спешить к важным вещам. Всё одинаково может оказаться бездонным, как расстояние от Ахиллеса до черепахи, смешное и крошечное, оказывается вдруг бесконечным. — Конечно, вокруг всего в фило­софии больше чем где-либо выросли завалы ложных мнений, так что всё пространство истории философии до самой новейшей давно стало сплошной свалкой. Вокруг тождества, по Пармениду, бытия и мышления тысячелетняя или двух с половиной тысяче­летняя свалка. Но ведь мы так или иначе живем на свалке, если верить Аристотелю или тому, что мы видим на московских улицах. И лучше думать не о том, как это глупо, повторять одно и то же слово «Париж» в надежде приблизиться к нему, а о том, что самые отчаянные нелепицы всегда громоздятся вокруг самого главного. Самые важные места закрыты для нас нашей насмешкой над глупостями, которые неизбежно рядом с ними звучат. Что можно

В. В. БИБИХИН

повторять «бытие, бытие» и оказаться как раз там, мы читаем в одной не самой плохой книге по истории философии: «Среди мыслей, которые сами по себе суть лишь субъективные челове­ческие способности, есть мысль, неизбежно [!] выводящая нас из субъективности, дающая достоверность» (ах, господа, объективная достоверность это и есть бытие, по крайней мере на языке автора книги). Это исключительное, выносящее нас на надежный берег: «...не мысль о чем-то, а просто „мысль"», предмет которой не «не­что существующее», а просто «существующее», т. е. бытие. Как только предметом нашей мысли становится не что-то наделенное бытием, а само бытие, наша мысль сразу же выносит нас из блуж­даний субъективности на твердую почву объективности; имей в своей голове просто чистое бытие, и ты будешь уже тем самым в безошибочном бытии. — Что здесь ошибка?

Самое удивительное: ошибки во всём этом фантастическом рассуждении просто нет. Его негодность вполне уживается с его лексической и логической правильностью. С его историографи­ческой правильностью: мысль по Пармениду одно с бытием. По­пробуйте возразить.

В чем дело, что происходит? Почему если я помыслю Париж сам по себе без ничего постороннего, просто Париж в чистоте и без привнесений, европейская столица сюда не придет, а если я помыслю бытие именно как бытие, не как что-то причастное ему, а в чистоте его простого существа, то бытие придет, я к нему прикоснусь, с ним сольюсь и окажусь в объективности, в досто­верности? Я вас спрашиваю: какие чудеса здесь совершаются? Можно ли отсюда сделать вывод, что Париж отличается от бытия? Какое между ними отличие?

Смотрите: Париж от меня не зависит, я никак не могу его себе обеспечить, а бытие зависит? Помысли именно его, в этой мысли уже и будет бытие, сама мысль будет бытием. Я мыслю, следо­вательно я существую. Бытие оказывается доступнее Парижа, а бытие ведь важнее, без него нет Парижа. Если оно близко, как мысль, которая нам ближе чем слово, то бытие всегда совсем-совсем рядом, во мне, в вас, надо только каким-то особенным образом помыслить, или даже этого не надо, а достаточно пове­рить: господа, ну почему это нам казалось, что всё как-то не так; пожалуйста, скажите особое слово, сделайте нужный жест, и мы все вместе с вами там, не в Париже конечно, но в бытии, истине, спасении, насколько это лучше.

Фантастические межпланетные полеты не так фантастичны, как это обещаемое многими, от автора той вполне академической

6. ГРАНИЦЫ СОБСТВЕННОСТИ

обзорной книги по истории понятия бытия до проповедника, кото­рый сегодня, 16 марта 1993 года, на углу вестибюля метро «Ново­слободская» объявил, что спасены и вошли раз навсегда в жизнь вечную все помолившиеся с ним; <или> вчера, вечером, в соборе Святого Петра объявил, что есть три скрывающихся в тайне лица, которые хранят путь к божеству. Страшно сказать, какого гро­мадного материка малых или массовых экстазов, огня и отчаяния касаемся мы в этой теме, моря религиозных и революционных или более мирных преображений мира, обещанных за один только поворот сознания. Думайте так, установите только свой ум так, как уже установили мы, окрыленные, и кончится теснота, начнет­ся истинное бытие. — Почему мы спокойно проходим мимо этих призывов повернуть свое сознание?

Миллионные еретические движения, революции, которые тоже современные еретические движения, все проходили под знаком близкого спасения. Только чуть-чуть поверни сознание, прими вот что, совсем кроху. То, что я называю мягкими ересями, например воскресные проповеди по телевидению симпатичных свободных американских протестантских церквей или бессозна­тельно наивные способы житейского устроения, договоры и со­глашения с самими собой, — как всего этого много вокруг нас, я говорю, целый океан, который и нас разве не захватывает хотя бы немного своим притяжением, мы разве не соскальзываем ежеми­нутно в соблазн ереси, aipeaiq? Что такое cupeoic;? Грамматически это имя от глагола aipeco брать, взять, схватывать, например коцлс; схватить за волосы; еще взять на войне, в плен, завладеть, захватить; о логосе, речи, смысле говорится, что он aipet убежда­ет, доказывает, в простом исходном смысле захватывает; и как в нашем схватывать есть значение умственного постижения, так aipeco значит еще и понимать. В этом ли смысле ctfpemq, ереси, я говорил о захваченности? Наверное нет, но на каждом шагу я должен был иметь в виду эту схватывающую и одновременно схватывающуюся, загорающуюся природу человека, выставлен­ную в огненный океан экстаза. Церковь традиционно понимается как корабль в океане, вот этом, который, я говорю, постоянно подмывает нас всех. Почему, зачем в океане, это же опасно, по­чему не на суше, не на горе, почему именно лодка Петра — пер­вая церковь, почему Христос вступает для проповеди в лодку? Потому что мимо огненного океана церковь никогда не хотела пройти, хотела быть в этом океане и для него, не суша ее стихия, а захваченность и риск. Не случайно церковь всегда имела дело с ересями, они море, в котором лодка церкви начинала тонуть от

В. В. БИБИХИН

количества выловленной рыбы. Это в начале ее истории. И теперь она тоже может потонуть, на этот раз от слабости старого корабля и от силы разыгравшегося океана. Аверинцев говорил вчера на конференции о неизбежности для веры риска, соблазна, напри­мер теократического. Церковь выставлена в стихию ереси. Когда церковь еще прочно держала руль и вёсла, она смело объявляла ересью всё кроме ортодоксии. В революцию церковь уже не имела сил назвать революцию ересью, для нее марксизм был уже одним из светских учений. Слово ересь сейчас не звучит вовсе не по­тому, что самой вещи не стало. Как никогда современность живет захваченностью и ответной хваткой как выбором образа ума (см. выше о принятии мер) в первую очередь.

Ереси: учения, последователи (секты). Запорожская сечь. Строгой церковью марксизм был бы признан одной из ересей определенной секты.

Во всём, что говорилось выше о захвате и захваченности, была опасность недостаточного внимания к этой схватывающейся, зажигающейся природе человека. Сейчас мы будем к ней вни­мательнее. Ходя по краю рискованной области, мы постараемся быть еще более открытыми, и нам откроется новый, неожиданный смысл нашего высказанного в начале этого курса наблюдения, что все нормы, учения, теории, верования прочитываются только по­ниманием (другое имя захваченности) и в свете понимания. Если бы мы с самого начала не отказались в нашей попытке думать от всех других ориентиров, кроме внимания и открытости, то от них пришлось бы отказаться теперь.

Дальше. Церковь одинокий корабль в море беды (Августин) не потому, что никто больше кораблей не строил, а потому, что все остальные разбились. Кажется, Джон Дьюи сказал, что мысль это океан, философские системы корабли и история философии — рассказ о том, как эти корабли тонули в этом океане. Сейчас, когда нам стало ясно, что захваченность от ереси ничего не отделяет, что одна широко переходит в другую, для нашей малой лодки настал этот час: разбиться и потонуть. Мы принимаем этот провал, при­знаём, что ни у нас, ни у кого нет приемов остановить захвачен­ность от перехлеста в одержимость. По Хайдеггеру провал — луч­ший подарок мысли от бытия. Примем его сразу с благодарностью. Провалившись, потонув, мысль прекращается? Нет, она про­должается как затонувшая мысль. Океан никуда не девается, когда в нем тонет корабль. Будем считать нашу мысль провалившейся и потонувшей. В психологическом тесте с океаном и лодкой вы­берем сразу открытый океан. На лодке кажется надежнее, но

6. ГРАНИЦЫ СОБСТВЕННОСТИ

возможен ли по-настоящему непотопляемый корабль? А главное непохоже, что непотопляемым быть очень честно. Лучше раз на­всегда в наших отношениях к бытию отказаться от фантазии, что поворотом сознания, устроением ума, направлением или напряже­нием мысли нам удастся силой вынудить бытие обеспечить себе бытие. Всегда будет искушение понимать силу, которою «Царство Небесное берется»47, как напор сознания и воли, поэтому никогда не будет лишним помнить о зеноновской и аристотелевской апории и думать, о какой силе говорит евангелист.

Я говорю, что мысли лучше принять подарок бытия, провал. Теперь, как продолжается тонущая мысль. Собственность повер­тывается сразу неожиданной стороной: если так проблематична мысль, то тем более проблематична собственность; если провал мысли подарок, то не освобождение ли конец собственничества? Означает ли это социализм, необходимость отдать собственность другому или всем, такому фантому? Наверное нет. Нас подстере­гает в нем худшая опасность, по которой мы догадываемся, что мы на верном пути, рядом с настоящими вещами. Мы рискуем впасть в «так не доставайся ты тогда никому». Русское оставле­ние поля невозделанным лучше ли, чем отдание его технической рациональности?

В первичном захвате (захваченности и схватывании) един­ственным постоянным пределом, как мы видели, остается мир. Не будет ли лучше, если мы с самого начала согласимся с нашим предчувствием, что и в собственности единственным надежным пределом (определением) окажется мир? Сделаем этот шаг; он кажется смелым, но он же и вынужденный. На вопрос «чей мир?» будем уверенно отвечать: «ну разумеется же мой, чей еще». Такое владение кажется непомерно большим. Но, похоже, это единствен­ный путь, на котором мы не запутаемся сразу же в безысходных неопределенностях. Независимо от того, кто что называет сво­им, я из честности и ради ясности должен набраться смелости и назвать своим целый мир. Только это окажется справедливым и единственно правильным решением. Это и единственный путь к самому себе, потому что я не найду себя иначе как в мире (под­робнее — в курсе «Мир», весенний семестр 198948*).

Делю ли я с другими, скажем в «диалоге», совместное вла­дение миром? Нет, я ничего ни с кем не делю. Весь мир моя

47 Мф 11: 12.

4S* См.: В. Бибихин. Мир (издание 2-е, исправленное и дополненное). СПб.: Наука, 2007.

В. В. БИБИХИН

собственность — именно моя. Но и именно весь мир. Вступая в обладание своей собственностью, пусть это маленькая квартира, я должен посмотреть и разобраться. Я не могу вступить в облада­ние миром не разобравшись.

Сразу возникает вопрос: Париж входит в мир? Если Париж входит в мир, а мир мой собственный, то и Париж тоже моя соб­ственность? И конечно да: куда я гожусь, если Париж Сезанна, Марселя Пруста не мой. С какой стати он будет моим в меньшей мере, чем собственностью парижан. А магазины Парижа? Вдруг я сталкиваюсь с жестким обстоятельством: они не могут быть моей собственностью потому, что объявлены и записаны как соб­ственность других. Картины Сезанна в подлинниках и копирайты Пруста тоже собственность других. Весь мир прочерчен граница­ми частных владений. Что мне от мира остается?

То, что Сезанн может быть больше мой чем владельца кар­тин. Могут ли быть магазины Парижа в большей мере моими чем их собственников? И здесь нет большой проблемы. Почему бы и не моими. Не в том смысле, что я богаче и у меня есть до­кументы, подтверждающие мое право владения, но в том смысле, что для меня, допустим, прозрачнее сама суть и права владения и современной экономической системы; я знаю их начало и пред­вижу конец — допустим. Частной собственностью скоро станет, возможно, почти всё вокруг нас. Возможно, если загадочным историческим назначением России не будет продиктовано что-то иное. Допустим, однако, что всё станет чьей-то собственностью. В каком смысле Россия останется всё-таки моей? В том важном, определяющем смысле, что я умею видеть суть теперешнего русского обогащения. Оно стоит на немыслимой нравственной свободе в России при отсутствии понятия права.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: