Клинический материал

Г-жа А. обратилась ко мне в тридцать восемь лет, хорошо понимая, что до менопаузы осталось не так уж много, а между тем у нее существует конфликт, связанный с желанием иметь ребенка. Она осознавала в себе сильное желание зачать и родить ребенка (отношения с текущим партнером были вполне удовлетворительными), но чувствовала и сильное сопротивление этому. После войны ее мать, активная участница партизанского движения, открыто рассказывала об их героическом сопротивлении нацистам и гордилась своим прошлым. Таким образом, с самых ранних лет г-жи А. Катастрофа была частью жизни семьи. Ее отец, потерявший в ней свою первую жену и четырехлетнего сына, был всегда мрачным и подавленным. Он открыто говорил, что его «настоящая жизнь» была «до Холокоста», и оба ребенка чувствовали, что он только наполовину присутствует в семье. Он говорил, что «до Холокоста» все было «как надо», и его ныне живущие дети ничего не могли сделать, чтобы все было снова «как надо». Призраки жены и ребенка всегда были рядом — он жил в двойной реальности, как многие выжившие, ибо оплакать погибших было для него все равно что убить их своими руками. Это сильно сказалось на самооценке маленькой девочки, ее сексуальном развитии и фантазиях. Однако в идентификации со своей сильной матерью она боролась за достижение профессиональных успехов. Несмотря на годы анализа в родной стране, удар Катастрофы был не понят и даже не затронут. На консультации со мной выяснилось, что она никогда не была уверена в своей женской сексуальной идентичности, а это-то и осложняло ее желание иметь ребенка. В своих фантазиях она всегда заменяла собой умершего маленького светловолосого мальчика, который делал отца счастливым. Только так могла быть восстановлена «настоящая жизнь» отца, и он опять стал бы счастлив здесь и сейчас. Эта сознательная фантазия существовала с раннего детства, но тут г-жа А. открыла ее продолжение: отец умрет, если у нее будет ребенок. Постепенно мы поняли, что если бы она позволила себе зачать ребенка и подтвердила свою женскую сексуальную идентичность, она-мальчик и часть ее отца должны были бы умереть снова. Она не могла допустить этого, так как она тогда стала бы (в фантазии) нацистом, убийцей маленького мальчика, которого она в себе берегла ради отца. Г-же А. стало легче, когда этот скрытый материал был обнаружен в аналитическом пространстве консультации. Так как она жила не в Англии, мы не смогли продолжить анализ.

***

У моей второй пациентки, молодой девушки Джуди, было, казалось бы, вполне счастливое детство. Ее отец эмигрировал в Америку из Восточной Европы еще до войны, а мать в Америке и родилась. Брак родителей был спокойным, но по временам отец замыкался в себе, как бы отсутствовал. В подростковом возрасте у Джуди были значительные нарушения, и ей помог длительный анализ, в котором был проработан эдипальный и доэдипальный материал. Ее предыдущий аналитик направил ее ко мне, поскольку она собиралась в Лондон. Она была коренастой девушкой с неуклюжим телом и невыразительным лицом, и я изумилась, услышав, что она приехала в Англию учиться на балерину. Мне показалось, что у нее несколько нарушено чувство реальности в самовосприятии, и я не удивилась, узнав о ее неудаче. Тем не менее, она упорно добивалась своего. Когда образовался лечебный союз, Джуди доверилась мне в достаточной мере, чтобы поведать о некоторых странных своих действиях. В частности, живя в студенческом общежитии, где хорошо кормили, она каждую ночь, когда выключали свет, кралась вниз, во двор, где стояли помойные бачки. Она рылась в них в поисках объедков, подбирая хлебные корки и прочие огрызки, которые так же воровски, прячась в темноте, съедала. Это поведение было настолько странно, что я заподозрила психотическое отыгрывание и решила, что Джуди гораздо серьезнее больна, чем я думала вначале. Сеансы продолжались, и я начала осознавать, что про себя разговариваю не только с Джуди, но и с кем-то еще, кто проник в ее тело и ее сознание.

Это была проекция на меня собственного состояния сознания Джуди. Я не могла уже не спросить, нет ли у нее второго имени. Да, ее зовут еще Эльза, в честь молодой тети, папиной сестры, которую замучили в концлагере. Она училась на балерину и погибла в девятнадцать лет, в том самом возрасте, когда Джуди отправилась в Европу, чтобы стать балериной. Это ее мать все ей рассказала, а отец никогда не упоминал сестру или мать, участи которых он избежал, эмигрировав.

Тогда мы обе поняли, что Джуди жила в двойной реальности — своей собственной жизнью и (в фантазии) жизнью Эльзы в концлагере. Оказалось, ее принцип реальности был так же нарушен, как и ее образ своего тела, что я и отметила вначале. Странный симптом исчез после того как бессознательная фантазия была осознана и мы смогли ее проработать. Я рада сообщить, что она бросила безуспешные попытки стать балериной. То, что показалось психозом, было локальной неудачей в оценке разницы между реальностью и фантазией.

Наученная анализом своего контрпереноса, я заинтересовалась, не могла ли неудача Джуди в оценке разницы между реальностью и фантазией быть отчасти обязана вытесненной скорби ее отца о сестре, о которой он никогда не говорил. Через свой контрперенос я словно увидела приезд девятнадцатилетней Джуди в Европу глазами ее отца: как одно целое возвращались туда его дочь и девятнадцатилетняя Эльза его фантазии. Те же явления я наблюдала у девушки, чья старшая сестра погибла в концлагере задолго до рождения младшей.

Работа с Джуди привлекла мое внимание к тому, каким ударом может стать возвращение в Европу для некоторых детей, чьи родители оттуда эмигрировали. Те же паттерны я обнаруживала и у других пациентов, чьи родители или прародители пережили Катастрофу. Их возвращение в Европу, казалось, вывело на передний план скрытые прежде аспекты их идентификации. Как указывает Блюм, ранняя идентификация основана на процессе внутренней селекции и интернализации, и на нее отчасти влияют намеки окружения (Блюм, 1986). На идентификации этих детей видимо повлияло окружение, в котором жили их родители в то время, когда они (дети) были совсем маленькими, а сами родители только недавно вышли на свободу. Они все еще были в состоянии травмы от всего вынесенного и утрат близких. Многие были в депрессии и не могли обеспечить своим детям надежные ранние объектные отношения, в которых те чувствовали бы себя в безопасности. Достаточно хорошее родительство, необходимое для здорового процесса интернализации и идентификации, было совершенно им недоступно. Когда позднее они наладили свою жизнь, то создали детям другое воспитывающее окружение, и дети смогли интернализовать более сильное ощущение идентичности. Однако, по моему опыту, архаические объектные отношения остаются скрытыми под этими верхними и более рациональными Эго-процессами и вновь проявляются в форме слабости Эго или фиксаций пациента на определенных этапах развития идентичности.

Эмоциональные шрамы Катастрофы болят не только у детей жертв и их аналитиков, но и у детей преследователей и их аналитиков. Экштедт (1986) подчеркивает важность сочувствия реальности травмы, полученной детьми преследователей. Как я описывала в другом месте (Пайнз, 1986), работа с жертвами Катастрофы и детьми выживших привела меня к тому же убеждению. Айке Хинце (1986) описала влияние реальных исторических событий на жизнь ее немецкого пациента. Экштедт (1986) пишет о воздействии на структуру личности двух молодых немцев второго поколения сильнейшей веры их отцов в нацистский «Третий рейх». Мой собственный опыт работы с пациенткой из Германии (нееврейкой), принадлежащей к моему поколению, произвел на меня большое впечатление той силой запретов и молчания, которые царят в Германии относительно событий в «Третьем рейхе», и тем, насколько трудно некоторым аналитикам услышать сообщения пациента на столь невыносимую тему.

***

Г-жа Д., немка, прошла у меня короткий, но интенсивный курс психоаналитического лечения. Характерно, что она не обратилась непосредственно ко мне, а попросила мою коллегу узнать, смогу ли я принять ее. Она спряталась за чужую спину и тем самым еще до встречи со мной уже отыгрывала свою центральную тему: молчи и прячься. Г-жа Д. очень жалела (на сознательном уровне) о том, что достигла менопаузы, так и не родив детей. Она читала разные мои статьи и считала, что я смогу помочь ей оплакать детородный период ее жизни, который теперь закончился. Мы договорились, что она приедет в Лондон и мы будем встречаться дважды в день три недели. Я вначале была не очень расположена работать с этой пациенткой — у нас было разное историческое прошлое: я была внучкой жертв, а она ребенком преследователей. Я задумывалась о том, насколько сильно повлияет это прошлое на перенос и контрперенос.

Г-жа Д. оказалась высокой, крупной женщиной с чудесным музыкальным голосом. Она всегда принимала участие в любительских музыкальных представлениях и с успехом работала музыкальным терапевтом с детьми, у которых были тяжелые нарушения. Она считала, что всегда опаздывала во всем. Вот и теперь: ей хочется иметь детей, когда она уже не может забеременеть. Так как мы встречались дважды в день, лечебный союз установился быстро, и развернулась печальная повесть г-жи Д.

Она родилась в маленькой фермерской деревне в Северной Германии, где жило несколько поколений ее предков. Отец и его мать очень радовались ее рождению, но ее мать, страдавшая анорексией, проявила амбивалентность. Как узнала гораздо позже г-жа Д., ее мать отрицала свою беременность и не делала никаких приготовлений к рождению ребенка. Для бабушки же она была замещающим ребенком — у нее умерла трехлетняя дочка. Таким образом, отец и бабушка окружили ее любовью в начале жизни, компенсируя частые отлучки матери — периодически она подолгу находилась в больнице по поводу анорексии. Отца забрали в армию и отправили в Россию, когда ей было полтора года. Бабушка и мать остались на ферме. Все мужчины деревни служили в СС, но ее отец попросил о переводе в обычные войска. Девочка диктовала бабушке письма отцу и радовалась рисункам, которые он присылал ей в ответ. Она всегда помнила о нем, именно благодаря его матери; ее собственная мать оставалась холодной и отчужденной. Когда девочке было три года, ее отца направили в местный городок, и она жила там с ним несколько месяцев, пока его не отправили в Россию. Г-же Д. всегда рассказывали, как хорошо ему в России и как русские добры к нему. Г-жа Д. повторяла это с таким жаром (как наивное дитя), что я удивилась — вроде бы в истории дела обстояли несколько иначе. Следовательно, я тоже знала, но и не знала, таким образом отрекаясь от своего знания.

Ее бабушка не ходила за покупками в магазины, конфискованные у евреев, и все они — мама, бабушка и девочка — старались быть добрыми к Fremdarbeiter — иностранным рабочим, то есть захваченным на войне рабам, которых посылали работать к ним на ферму. Мать предупредила ее, что она не должна никому рассказывать о том, что заключенные едят с ними за одним столом и с ними хорошо обращаются. Она не рассказывала, так же точно, как никому не говорила о жестоком ритуале, который ежедневно совершала над ней мать. В одиннадцать часов, когда все работали в поле, мать задергивала занавески и молча била ее. Девочка никогда не плакала, с молчаливым вызовом перенося страдание.

Однажды девочку сшибла машина, и у нее серьезно пострадала голова. Ее увезли в больницу. Ей накладывали швы на раны без анестезии, а ее мать не сделала ничего, даже не попыталась обнять и утешить, когда дочь кричала от страха и боли. С моей точки зрения, это было началом идентификации г-жи Д. со страдающей стороной, которая не может избегнуть жестокости преследователя. Она видела, с какой жестокостью забивали животных в деревне, хотя война, бушевавшая вокруг, не докатилась до маленькой, изолированной общины. Пленные были добры к ней, делали ей игрушки, и она подружилась с маленькой дочкой одной польки, угнанной на работы в Германию. Часто они сидели вместе на крылечке и плакали о своих отсутствующих отцах.

Все это время я не могла понять, не только куда исчезла тема бездетности, но и кого я представляю собой при переносе. Мне казалось, что я, должно быть, Fremdarbeiter — кто-то из пленных, или подружка, с которой они делили горе. Мы в аналитическом пространстве словно стали двумя маленькими девочками, которые знают и не знают что происходит. Вслед за этой интерпретацией г-жа Д. удивила меня, открыв тайну, которую сознательно не раскрывала до сих пор. Впервые она увидела меня во время моего доклада на крупной конференции в Германии и с тех пор молчаливо следила за мной почти пятнадцать лет. Она больше не ездила на конференции, но разузнавала через своих друзей, куда собираюсь я, и просила их добыть для нее мой доклад. Таким образом, она отыгрывала свое детство, того ребенка, который за всеми следил, все видел и знал, но молчал. Человек, за которым она наблюдала, совершенно не знал о происходящем.

Начиная с этого момента г-жа Д. стала раскрывать и другие секреты ее детства. Она чувствовала себя очень виноватой за сознательное желание смерти матери. Когда отец вернулся из России, она рассказала ему о материнской жестокости. Он прекратил выходки жены и сказал дочке, что не раз всерьез думал о том, чтобы развестись, но остался ради нее. Начиная с этого времени она спала между родителями в их супружеской постели. Отец г-жи Д. наказывал таким способом жену, фрустрируя ее, возбуждал дочь и никому не приносил удовлетворения. У него были жуткие ночные кошмары, и часто его измученная жена по ночам уходила и бродила вокруг дома, и тогда г-жа Д. вставала и утешала ее. Так она стала матерью своей матери. Несмотря на распрю родителей, она прекрасно училась в университете, на каникулы всегда возвращаясь домой, чтобы снова лечь спать между отцом и матерью. Интеллектуально она отделилась от них, но инцестуозные чувства между нею и отцом влекли ее назад. Позднее, в своей взрослой жизни, г-жа Д. идентифицировалась со своим сердитым и причиняющим боль отцом. Несмотря на то что ее муж был утонченным человеком и любил ее, она открыто и часто заводила любовников: тем самым она спала с двумя, но переворачивала ситуацию детства, фрустрируя мужа. Подобно отцу, который путал свои идентификации в качестве отца и в качестве мужа, она путала свои. Одевалась она всегда как маленькая девочка.

Г-жа Д. снова вернулась к тому, как хорошо обращались в ее семье с пленными, как те приезжали после войны поблагодарить. Она сама ездила в гости к одному из них во Францию. Постепенно она перешла к жестокости других крестьян, не только при убое скота, но и к пленным. Потом она заговорила, как тронул ее фильм о Катастрофе, который шел в Германии тогда, когда она проходила свой первый анализ, но она не смогла поделиться своими чувствами с немецким аналитиком. Молчание обеих женщин с их общим прошлым не позволило им разделить общую боль, скорбь, стыд и вину. Я специально спросила ее, выносила ли она эту тему на анализ в Германии. Она ответила, что заводила разговор, но аналитик не поддержала его; следовательно, предмет был известен и не известен обеим.

Мне кажется, что при этом нечто было скорее отыграно, чем проговорено. Я думаю, что при переносе на немецкого аналитика повторились амбивалентные чувства, которые она испытывала к своей жестокой и садистической матери до возвращения отца: смесь вызова, гнева и страха возмездия при полном отсутствии взаимного разделения боли. Была ли польская женщина, Fremdarbeiterin, в тайне тем, к кому она могла обратиться за материнской лаской и утешением? Жила ли она в глубине ее души, подобно тому, как и я все эти годы присутствовала где-то на краю ее сознания, прежде чем стала нужна ей? Г-жа Д. приняла мою интерпретацию и печально сказала, что эту женщину и ее дочь услали на какую-то фабрику, и неожиданно закричала в ужасе: «Это же был Аушвитц!» Оглушенное молчание застыло в комнате, никто из нас не мог заговорить. Так всплыло тайное детское знание об Аушвитце, и отщепление аффекта было пережито на сессии. Теперь она могла открыто плакать о своих погибших любимых, как я о своих. Мы поняли, что она не могла оплакивать свою бездетность, пока в глубине души таилась нескончаемая скорбь по жертвам Катастрофы, которых она знала и любила.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: