Предисловие 2 страница

Нет другой темы, по поводу которой была бы так сильно распространена ложь между учащейся молодежью.

Мало того, нет молодого человека, который не лгал бы себе самому, не создавал бы грандиозных иллюзий на счет количества своего труда и своей способности к усилию. Но что же такое вся эта ложь, как не косвенное признание той великой истины, что все значение человека — в его энергии?

Всякое сомнение со стороны окружающих в силе нашего характера жестоко нас оскорбляет.

А оспаривать нашу способность к труду — не значит ли это обвинять нас в слабости, в малодушии? Считать нас неспособными к тому постоянству усилия, без которого человек должен отказаться от всякой надежды возвыситься над умственным убожеством большинства людей, наводняющих так называемые свободные профессии, — не значит ли это поставить нас в ряды безнадежной посредственности?

Эта невольная дань уважения, воздаваемая труду молодежью, доказывает только, что в учащемся юношестве живет желание быть энергичным. И книга наша есть ничего больше, как разбор тех способов и средств, к каким должен прибегать молодой человек с неустановившимися наклонностями. если он хочет, чтобы простое желание трудиться окрепло в нем и выросло сначала до степени твердой, горячей и ПРОЧНОЙ решимости, а под конец обратилось бы в несокрушимую привычку — вторую натуру.

Но прежде всего: умственный труд бывает двоякого рода. Он состоит или в изучении готового материала — явлений природы, произведений чужого ума, или же в личном, самостоятельном творчестве. В основе творческого труда лежит изучение: он совмещает в себе все виды интеллектуальных усилий. В первом случае орудием труда будет внимание в собственном смысле, во втором — размышление или самососредоточение. Но и в том, и в другом случае суть дела сводится все-таки ко вниманию. Итак, трудиться — значит напрягать внимание. К несчастью, внимание не принадлежит к числу состояний устойчивых, длящихся, неподвижных. Его нельзя сравнить с туго натянутым луком, где напряжение непрерывно. Оно состоит скорее из целого ряда повторяющихся усилий, из отдельных моментов более или менее сильного напряжения, с большей или меньшей скоростью следующих один за другим. Когда напряженное, энергичное внимание сделалось для нас привычным, эти усилия так близко следуют одно за другим, что дают нам иллюзию непрерывности, и эта кажущаяся непрерывность может длиться по нескольку часов ежедневно.

Итак, выработать в себе способность к энергичному и продолжительному усилию внимания — вот цель, которую мы должны себе поставить. Добиться того, чтобы изо дня в день, неуклонно и мужественно, возобновлять известный ряд усилий — вот, без сомнения, один из великолепнейших результатов, к каким только может привести сознательная работа над собой, выработка власти над своим «я», ибо для учащейся молодежи, в массе, такие усилия всегда тягостны. Пылкая юность неудержимо влечет их за собой и делает то, что животная жизнь легко берет в них перевес над той, на первый взгляд холодной, бесцветной и противоестественной жизнью, какою живет большинство работников мысли.

Но одного усилия еще недостаточно: самые энергичные и продолжительные усилия могут быть разбросаны, беспорядочны. Итак, чтобы достигались результаты, усилия, сверх всего прочего, должны быть еще направлены к одной и той же цели. Для того, чтобы какая-нибудь идея или чувство укрепились, натурализировались в нашем сознании, необходимы известные условия — условия места, где живет человек, его обстановки, окружающей среды. Необходимо, чтобы эта идея, это чувство, путем медленного, постоянно прогрессирующего взаимодействия с другими идеями, постепенно расширяла круг своего влияния, отвоевывала бы себе мало-помалу свое настоящее место. Посмотрите, как создаются художественные произведения. У гения рождается мысль, часто в ранней молодости; мысль эта живет в нем, сначала робкая и неясная. Прочитанная книга, какой-нибудь случай из личной жизни, удачное выражение, брошенное мимоходом каким-нибудь писателем, который набрел на ту же мысль, но, поглощенный другими интересами или не подготовленный к такому порядку идей, не оценил ее плодотворности, дают гениальной, еще не оперившейся мысли сознание ее истинной ценности и той роли, какую она может играть в будущем. С этой минуты она находит себе пищу во всем. Путешествия, разговоры, чтение доставляют ей усваиваемый материал, который ее питает; и мысль растет и крепнет. Так, Гете в течение тридцати лет вынашивал свою идею «Фауста». Все это время она в нем зрела, росла, пускала корни все глубже и глубже и черпала из наблюдений и опыта своего творца те жизненные питательные соки, которыми так обильно это гениальное творение.

То же, в большем или в меньшем масштабе, бывает и со всякой плодотворной идеей. Если мысль только мельком проходит в нашем сознании, ее все равно что и нет: она умрет, не оставив следа. Нужно уделять ей много внимания и отнюдь не бросать ее на произвол судьбы, для того, чтоб она могла начать жить самостоятельно, чтоб она сделалась центром нашего душевного строя. Нужно долго хранить ее в нашем сознании, возвращаться к ней часто и с любовью: тогда она приобретет необходимую ей жизненность, тогда-то с помощью таинственной магнетической силы, которая зовется ассоциацией идей, она притянет к себе другие плодотворные мысли, могучие чувства, и сольется с ними в одно неразрывное целое. Эта работа развития идеи иличувства совершается медленно, путем спокойного и терпеливого размышления. Развитие мысли можно сравнить с искусственным образованием кристаллов: кристалл для своего образования требует абсолютно спокойной жидкой среды и медленного, правильного отложения миллионов частиц. Вот в это-то смысле всякое открытие можно назвать результатом усилия воли. Ньютон мог проверить свое открытие всемирного тяготения только благодаря тому, что он «постоянно думал о нем». Тех, кто еще может сомневаться в той истине, что гений есть не что иное, как «долгое терпение», мы отсылаем к исповеди Дарвина. «Для чтения и для размышления я выбирал только то, что имело прямую связь с виденным мною или с тем, что я по всей вероятности должен был увидеть, и что таким образом заставляло меня думать в этом направлении... и я убежден, что эта-то дисциплина и дала мне возможность сделать в науке то, что я сделал». А сын его прибавляет: «Мой отец обладал способностью, не терять из вида предмета в течение многих лет».

Однако довольно. Что пользы доказывать такую очевидную истину? Повторим вкратце то, что мы говорили. Итак, целью усилий человека умственного труда, работника мысли, должно быть достижение энергии произвольного внимания, — энергии, выражающейся не в одной только напряженности, не в одном только частом повторении усилий внимания, но еще и в особенности в том, чтобы все его мысли, не уклоняясь в сторону ни на йоту, направлялись к одной и той же цели и чтобы в течение определенного нужного для этого срока все его чувства, хотения, помышления подчинялись главной, руководящей, направляющей идее, для которой он трудился, которой он служит. Это идеал, от которого лень человеческая всегда будет нас удалять, но который мы должны стремится осуществить с возможной для нас полнотой.

Прежде чем перейти к обстоятельному исследованию вопроса о том, с помощью каких средств мы можем содействовать перерождению в нас слабого, неясного желания в твердую и прочную решимость, необходимо разделаться с двумя философскими теориями, противоположными по мысли, но одинаково пагубными для идеи нравственного самоуправления.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Опровержение ложных и безотрадных теорий относительно воспитания воли

1. Полемика должна быть всегда лишь подготовительной работой, которую автор должен делать старательно, но до времени хранить про себя. Нет ничего бессильнее чистого отрицания: критика никого не убеждает; чтоб убедить, надо не старое разрушать, а созидать вновь.

И потому-то именно, что книга наша вся сплошь представляет труд конструктивный, что она дает доктрину более здравую, а главное более основательно подкрепленную неопровержимыми выводами, к которым приводит нас психология, — потому только мы и выступаем здесь с прямыми нападками против двух весьма распространенных теорий, столько же плачевных по своим практическим результатам, сколько ложных и в самой идее.

В высочайшей мере фальшива по существу и печальна по своим практическим последствиям теория, рассматривающая характер, как нечто неизменное. Измышленная Кантом, воскрешенная Шопенгауэром, эта гипотеза имеет за себя поддержку Спенсера.

По Канту, человек берет свой характер в мире ноуменов, и выбор этот впредь уже не может быть изменен. Раз мы «спустились» в мире времени и пространства, наш характер, а следовательно, и наша воля остаются тем, что они есть, и мы не властны изменить в них ни одной черточки.

Шопенгауэр тоже утверждает, что характер родится вместе с человеком и не может быть изменен. Мы не можем изменить род побуждений, которым подчиняется, например, воля эгоиста. Путем систематического воспитания мы можем обмануть эгоиста, лучшее сказать, усовершенствовать его понятия, привести его к пониманию того, что честностью и трудом благосостояние достигается вернее, чем мошенничеством и обманом. Но смягчить его душу, сделать его чувствительным к страданию ближнего — об этом нечего и мечтать, это невозможно, гораздо более невозможно, чем переделать свинец в золото. «Эгоиста можно заставить понять, что, пожертвовав маленькой выгодой, он этим самым обеспечивает за собой гораздо большую; злого человека можно заставить понять, что, причиняя страдание ближнему, он навлекает на себя еще большее страдание. Но убить эгоизм или злость в самом корне — немыслимо, невозможно; так же невозможно, как убедить кошку, чтоб она не ела мышей».

Герберт Спенсер, хотя и с совершенно другой точки зрения, допускает вместе с английской школой, что характер может меняться с течением времени под давлением внешних влияний, условий жизни и пр.; но для своего завершения такая перемена требует столетий. Таким образом, практически и эта теория оказывается безнадежной: ведь не могу же я рассчитывать на десять веков жизни для своих научных занятий, а всего лишь на каких-нибудь двадцать лет, т. е. на такой срок, пока мой характер еще не утратил пластичности. Я ничего не могу сделать для моего нравственного самоусовершенствования, как бы страстно я этого ни хотел. Я не могу бороться с моим характером — наследием, завещанным мне предками и представляющим результаты тысячелетнего, быть может, тысячу тысячелетнего опыта, органически запечатлевшиеся в моем мозгу. Что же мне делать со всем этим полчищем предков, вступивших в грозный союз против моей слабой личной воли, если я захочу освободиться от какой-нибудь части переданного мне ими наследства? Всякая попытка к восстанию с моей стороны будет чистейшим безумием: можно быть заранее уверенным в поражении. Впрочем, я могу утешать себя мыслью, что через пятьдесят тысяч лет мои потомки, путем правильного воздействия на них социальной среды и наследственности, уподобятся усовершенствованным машинам, действующим в течение многих веков и дающим в виде готовых продуктов своей тысячелетней работы такие хорошие вещи, как самоотвержение, дух инициативы и т. д.

Рассматриваемый с этой точки зрения вопрос о характере, собственно говоря, не входит в рамки нашей задачи; тем не менее мы считаем за лучшее рассмотреть его здесь в его полном объеме и в той ситуации, которая является наиболее выгодной для наших противников.

Две вышеизложенные теории представляют собой, как нам кажется, поразительный пример нашей умственной лени — этого неизгладимого первородного греха самых крупных умов, той умственной лени, которая заставляет нас пассивно подчиняться внушениям речи, языка. Мы до такой степени привыкли думать словами, что слово совершенно заслоняет от нас действительность, которой оно служит символом. Сложное понятие выражено одним словом, и этого довольно, чтобы, подчиняясь могуществу слова, мы уверовали в действительное единство выражаемого им понятия. Вот такому-то именно неверному понятию, порождаемому в нашем сознании словом «характер», мы одолжены и этой ленивой теорией неизменности характера. Кому же, в самом деле, не ясно, что характер есть ничего больше, как равнодействующая сил, и притом таких, которые подлежат постоянному изменению? Единство человеческого характера аналогично единству Европы: союзы держав, процветание или упадок каждого отдельного государства беспрерывно меняют равнодействующую. Совершенно то же можно сказать и о нашем характере, с тою разницей, что наши страсти, чувства, идеи, пребывая в вечном движении, враждуя между собой или действуя заодно, могут менять интенсивность и даже саму природу равнодействующей. Впрочем, ведь и вся наша книга будет лишь одной сплошной демонстрацией возможности переработки характера.

Перейдем теперь к разбору аргументов в пользу теории. У Канта мы не находим ничего кроме выводов а priori, но даже и эти априорные выводы, которые он считает необходимыми для обоснования возможности нравственной свободы, отпали бы от кантовской системы, как сухие ветки от дерева, если бы Кант не смешал фатализм с детерминизмом, как мы это увидим ниже.

У Шопенгауэра мы встречаем больше общих мест, чем аргументов, ибо он любит щегольнуть своей эрудицией и везде, где только можно, сует авторитеты. А все эти авторитеты в смысле доказательности не стоят самого крохотного, ничтожного факта. Вот единственные аргументы, какие мы у него находим: 1) Если бы характер мог совершенствоваться, то «старшая половина человеческого рода должна бы оказаться заметно добродетельнее младшей», а на деле этого нет. 2) Если человек хоть раз показал себя негодяем, он навсегда теряет наше доверие, а это доказывает, что мы признаем характер неизменным.

Что могут доказать подобные аргументы для того, кто даст себе труд хоть немного подумать? Да можно ли даже назвать их аргументами? Разве такие доводы — хотя в общем и верные — дают нам доказательство того, что ни один человек не в силах переделать себя, свой характер? Они доказывают только (а это ни для кого не составляет вопроса), что огромное большинство живших на свете людей никогда не делало серьезных попыток переработать ^вой характер. Они констатируют только тот факт их» " почти все наши поступки управляются влечениями, без всякого участия воли. Большинство из нас подчиняется внешним влияниям: все мы следуем моде, живем чужим умом, даже не пытаясь протестовать, как не пытаемся мы отказаться следовать за землей в ее поступательном движении вокруг солнца. Да мы последние стали бы оспаривать ту истину, что лень присуща каждому из нас почти без исключений. У большинства людей вся жизнь проходит в заботе о хлебе насущном. Рабочий народ, бедные классы, женщины, дети, светские люди вовсе не думают: все это лишь «марионетки», марионетки довольно сложного устройства и, разумеется, сознательные, но у которых пружина всех их движений помещена в области непроизвольных желаний и внушений извне. Вышедшие из животного состояния путем медленного развития, благодаря гнету жестоких условий борьбы за существование, почти все эти люди имеют стремление спуститься до прежнего уровня, как только внешние обстоятельства перестают пришпоривать их энергию. И если только горячая жажда идеала или врожденное благородство души не дадут человеку прочных внутренних побуждений, которые заставляли бы его настойчиво преследовать трудную задачу все более и более полного самоосвобождения от животного естества человеческой природы, он неизбежно отдастся течению. Нечего поэтому удивляться, что добродетельные старики не превышают численностью добродетельных юношей, и совершенно понятно и естественно, что каждый будет остерегаться заведомого плута.

Вот если бы можно было доказать, что всякая борьба бесполезна, что эгоист при всем своем желании никогда не мог и не может возвыситься до самопожертвования, это был бы действительно аргумент, единственный веский и ценный. Но кто же решится утверждать, что эгоист не способен на жертвы? Да подобное заявление не заслуживало бы даже разбора. Мы чуть не каждый день видим, что из-за наживы, из-за денег самые трусливые из трусов идут навстречу смерти. Нет такой страсти, которая не могла бы заглушить страха смерти. А между тем для эгоиста жизнь есть бесспорно высшее благо. Разве мы не знаем примеров, что эгоисты, увлеченные минутным энтузиазмом, жертвовали жизнью отечеству или какому-нибудь благородному общему делу? А раз такое состояние возможно хотя бы на миг, то спрашивается: куда же девается на этот миг пресловутое: operari sequitur esse? Характер, способный радикально переродится хотя бы на полчаса, не есть неизменный характер, и, значит, для человека есть надежда достигнуть того, чтобы такие перерождения возобновлялись все чаще и чаще.

И потом интересно бы знать, где встречал Шопенгауэр такие абсолютно последовательные характеры, где он видел, например, чтобы человек оставался эгоистом во всех своих помышлениях, во всех своих чувствах от первого до последнего? Надо полагать, что такое упрощение человеческой натуры никогда не осуществлялось в действительной жизни. И опять-таки, повторяем, то мнение, что характер есть нечто единое, цельное, однородное, зиждется на почве в высшей степени поверхностных наблюдений. Характер есть равнодействующая разнородных сил, и одной этой аксиомы, основанной на наблюдении над живыми людьми, а не над абстрактами, вполне достаточное, чтобы разбить в прах наивную теорию Канта и Шопенгауэра. Спенсеру же довольно будет возразить, что ведь и добрые влечения тоже наследственны, как и злые, и в той же мере присущи нашей организации, и что при известном умении силу наследственности можно с таким же успехом эксплуатировать для себя, как и против себя. Во всяком случае весь вопрос здесь лишь в степени, и мы надеемся, что дальнейшая аргументация предлагаемой нами книги раз и навсегда покончит с этим вопросом.

Оставим же в покое эту теорию — теорию неизменности характера, ибо она падает сама собой. Скажем спасибо Шопенгауэру за то, что он привил ее в Германии: случись у нас опять война с немцами, она сослужила бы нам службу двух корпусов солдат, не будь у нас своих теоретиков безнадежности, и в особенности Тэна, который обнаружил узость взгляда, поистине непостижимую в человеке такого большого ума, не сумев отличить фатализм от детерминизма, и который, в силу реакции против кузеновского спиритуализма, дошел до того, что признал жизнь человеческую независимой от человеческой коли, а добродетель обозвал готовым продуктом таким же, как например, сахар. Наивное, ребяческое уподобление, которое, благодаря именно своей грубости, надолго отбило мыслящих людей от изучения детерминизма в психологии и с минуты своего появления на многие годы подорвало значение книги Рибо о болезнях воли. Поневоле подумаешь, до какой степени верно, что зачастую особенно в делах такого деликатного свойства один неловкий и чересчур решительный союзник бывает страшнее целой армии противников.

2. Теперь нам остается очистить наш путь от другой теории, гораздо более претенциозной и внушительной на вид, — от теории, которая отстаивает возможность для человека стать господином своего «я», но которая именно благодаря тому, что на вопрос нравственного самоосвобождения она смотрит как на дело легко достижимое, ничуть не меньше, если не больше фаталистических теорий, способствовала размножению породы людей, отчаявшихся в успехе этого дела и махнувших на него рукой, как на вещь безнадежную. Мы говорим о теории свободы воли.

Свобода воли, которую многие смешивали с нравственной свободой, не только не имеет ничего общего с последней, но совершенно ей противоречит. В самом деле, такая трудная задача, как самоосвобождение, — задача, требующая времени, являющаяся синонимом настойчивости и постоянства, — и говорить о ней молодым людям, как о деле, которое дается без всякого труда, достигается путем простого fiat. [fiat франц. [fjat] 1. принятие решения, волевое решение 2. fiat! — да будет так!] Не значит ли это заранее обрекать их на разочарование и уныние? Напротив, в тот именно момент, когда молодой человек после восьмилетнего постоянного общения с сильными характерами древности, встающими перед ним еще грандиознее в перспективе веков, весь проникнут энтузиазмом, — тогда-то и следует поставить его лицом к лицу с предстоящей ему важной задачей, не скрывая от него и ни в чем не умаляя ее трудностей, но показав ему в то же время, что его ожидает верный успех, если он будет настойчив.

Не fiat делает человека господином своего «я», как не fiat сделал Францию 1870-го года могущественной Францией наших дней. Двадцать лет тяжких, настойчивых усилий положила наша родина на то, чтобы подняться. Так и нравственное возрождение личности всегда будет делом терпения и труда. Как люди убивают по тридцати лет жизни на тяжкий, суровый труд только затем, чтобы получить под старость право на отдых в деревне, а мы не пожертвуем и частицы нашего времени такому великому, такому благородному делу, как достижение власти над собой! Ведь от успеха или неуспеха этого дела зависит, какую роль мы будем играть в жизни, чего мы будем стоить и, следовательно, что мы будем из себя представлять. По--беда в этой борьбе даст нам всеобщее уважение, откроет нам все источники счастья (ибо только хорошо направленная деятельность дает истинное, глубокое счастье), — и чтобы почти ни один взрослый человек не прилагал стараний обеспечить за собой эту победу! Не ясно ли, что под притворным пренебрежением к этому вопросу таится скрытое страдание? Да и не испытал ли его каждый из нас? Кто из нас в свои учебные годы не чувствовал с глубокой болю несоразмерности между своим влечением к добру, между своим желанием трудиться, поступать честно и разумно и слабостью своей воли? «Вы свободны», — говорили нам наши наставники. И мы с отчаянием чувствовали, что слова эти — ложь; никто не говорил нам, что воля приобретается медленно и с трудом, никому и в голову не приходило спросить, как она приобретается. Никто не готовил нас к этой борьбе, никто нас не поддерживал; понятно и естественно, что в силу реакции мы с жадностью набрасывались на ребяческие доктрины Тэна и фаталистов: эти по крайней мере давали нам утешение, проповедуя покорность перед бесплодностью борьбы. И мы спокойно отдавались течению, стараясь забыться, чтобы не чувствовать лживости этих доктрин, приятно убаюкивавших нашу лень. Да, если что способствовало распространению фаталистических теорий в психологии, так это наивная и вместе с тем пагубная теория философов свободы воли. Нравственную свободу, как и свободу политическую, как и все, что имеет какую-нибудь ценность на земле, приходится завоевывать трудной борьбой и постоянно отстаивать. Она — награда силы, настойчивости и уменья. Тот только получает свободу, кто ее заслужил. Свобода не есть ни право, ни совершившийся факт; свобода есть награда, — высшая награда, дающая наибольшую сумму счастья: свобода для жизни — то же, что солнечный свет для пейзажа. Кто не сумел ее завоевать, тот никогда не узнает глубоких и прочных радостей бытия. К сожалению, ни один вопрос не затемнялся в такой степени, как жизненный вопрос личной свободы. Бэн называет его ржавым замком метафизики. Ясно, что под личной свободой мы разумеем нравственное самоуправление, власть над собой, упроченное преобладание в нашей душе благородных чувств и нравственных понятий над животными влечениями. О полном самообуздании, об отрешении от всякого греха мы не должны и мечтать: слишком короткий промежуток в каких-нибудь несколько десятков столетий отделяет нас от наших диких предков, живших в пещерах, для того, чтобы мы могли вполне освободиться от наследия необузданной вспыльчивости, эгоизма, похоти и лени, которым они нас наделили. Даже святые, вышедшие победителями из этой безустанной борьбы между нашей человеческой и нашей животной природой. — даже и те не знали счастья спокойного, полного торжества.

Но, повторяем, читатель не должен забывать, что наша задача — задача, которую мы пытаемся наметить здесь в общих чертах, гораздо легче той, какою задавались люди, искавшие святости, ибо одно дело — бороться со своей ленью и страстями, и совершенно другое — стремиться к тому, чтобы убить в себе эгоизм, вырвать его с корнем.

Однако даже и при таких сравнительно благоприятных условиях борьба будет длинна и трудна. Невежды и люди самонадеянные никогда не одолеют в этой борьбе. Тут целая тактика, которую надо изучить, и долгий непрерывный труд, с которым надо считаться. Выступать на эту арену, не зная законов психологии и не считая нужным следовать указаниям тех, кто их знает, — все равно, что рассчитывать победить в шахматной игре искусного противника, не зная ходов фигур. — Но если вы не можете ничего создать, скажут нам сторонники этой химерической свободы воли, — если вы не можете властью произвольного fiat придать тому или другому побуждению той силы, которой само по себе оно не имеет, то значит вы не свободны. — Нет, мы свободны, и иной свободы мы не хотим. Мы не признаем, как признаете вы, что побуждению можно придать силу простым хотением, непонятным, таинственным актом, противоречащим всем законам науки, но мы рассчитываем дать ему эту силу разумным приложением закона ассоциации, Мы управляем человеческой природой лишь путем подчинения ей. Законы психологии — единственная гарантия нашей свободы, и они же — единственное, доступное нам орудие нашего освобождения. Для нас не существует свободы вне детерминизма...

Мы подошли к главному пункту спора. Нам говорят: коль скоро вы не допускаете, чтобы воля сама по себе, помимо всякого желания, одной лишь своей свободной инициативой, могла обеспечить преобладание слабому побуждению над могущественными, враждебными ему двигателями, — вы предполагаете желание. Ваш студент никогда не будет работать, раз у него нет желания работать. И вот вы вернулись вспять, вы пришли к предопределению, и к предопределению более жестокому, чем у кальвинистов, ибо кальвинист, обреченный аду, не знает об ожидающей его участи, и надежда попасть в рай никогда его не покидает. Вашему же студенту добросовестный самоанализ всегда может показать, что у него нет желания, что он лишен благодати и что, следовательно, всякое усилие бесполезно: он должен заранее проститься с надеждой.

Как видите, вопрос поставлен ребром. Одно из двух: у меня есть желание лучшего или у меня его нет. Если его нет, всякое усилие будет бесплодно. А так как желание зависит не от меня, так как благодать нисходит, куда ей вздумается, то вот вы и приперты к стене: вы опять-таки пришли к фатализму, хуже того: к предопределению. — Прекрасно; но, допуская необходимость присутствия желания, мы допускаем меньше, чем это кажется на первый взгляд. Заметьте: желание лучшего, как бы ни было оно слабо, мы признаем достаточным, ибо полагаем, что путем применения надлежащих средств, путем систематической культуры такое желание можно развить, укрепить и переработать в твердую и прочную решимость. — Но ведь желание-то это — пусть хоть в самой слабой степени — но все-таки оно вам нужно; вы ставите его условием. Раз нет желания, вы бессильны.

— Вполне с этим согласны и даже думаем, что сами сторонники свободы воли признают вместе с нами всю бесплодность решения исправиться, коль скоро оно не опирается на желание исправиться. Работать, скрепя сердце, над задачей, требующей времени и терпения, не любить того, что хочешь осуществить, это значить — не иметь никаких шансов на успех. Надо любить свое дело, чтобы добиться успеха. — Но опять-таки одно из двух: эта любовь, это желание — есть они у вашего студента, или их нет? Если нет, он осужден безвозвратно. — Ведь мы уже сказали, что принимаем эту дилемму. Да, желание необходимо: нет желания свободы, нет и свободы. Но все дело-то в том, что печальные последствия такого предопределения распространяются всего лишь на одну категорию людей, на которых и сами сторонники свободы воли, — даже самые крайние из них, — смотрят как на несчастных обреченных.

В самом деле, ведь и вся-то категория этих обреченных сводится к маленькой кучке жалких умалишенных, страдающих нравственным умопомешательством. Мы утверждаем, хоть и не можем этого доказать, утверждаем единственно на том основании, что никогда не встречали случаев противного, — что если спросить любого человека (не страдающего умственным расстройством), предпочел ли бы он славное поприще Пастера существованию какого-нибудь презренного пьяницы, человек этот ответить «да». Само собою разумеется, что это постулат, наш постулат. Но кто же станет его оспаривать?

Видели ли вы когда-нибудь человека, который был бы абсолютно не чувствителен к величию гения, к красоте, к нравственному совершенству? Если такой зверь и существует или существовал на земле, то, признаюсь, его положение ничуть меня не трогает. Если же постулат мой верен, — а он верен для огромного большинства человечных людей, — мне этого довольно. Раз человек презирает гнусность наиболее отталкивающих экземпляров человеческой породы и предпочитает ей величие Сократа, Регула, Винцента-де-Поля, такого предпочтения — как бы ни было оно слабо — вполне достаточно. Ибо предпочитать значит любить, желать. А желание — будь оно самое мимолетное — можно всегда поддержать, укрепить. Если работать над ним, обращаться с ним умело, с надлежащим знанием психологических законов, оно вырастет, разовьется и превратится в непоколебимую решимость. Так из слабого зернышка — пищи муравья — вырастает могучее дерево, которому не страшны ураганы.

Итак, тот довод, что мы пришли к предопределению, нимало нас не смущает, ибо — вне небольшой кучки умалишенных, от которых отступаются и сами сторонники свободы воли — сторонники пресловутого fiat, да может быть еще нескольких десятков неисправимых злодеев — все мы предрасположены к добру. Таким образом человеческая нравственность не имеет ни малейшей надобности связывать свою судьбу с такими рискованными и, повторяем, с такими безотрадными теориями, как теория свободы воли. Нравственность нуждается только в свободе, а это не одно и то же. Нравственная же свобода может быть достигнута лишь путем детерминизма и в пределах его. Для того, чтобы человек мог достигнуть нравственной свободы, нужно только, чтоб у него хватило воображения построить план жизни и поставить его целью своих стремлений. Знание и приложение на практике законов психологии дадут ему возможность обеспечить преобладание за намеченным планом, а там его делу поможет время — этот великий двигатель освобождения идеи в нашем сознании.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: