Предисловие 3 страница

Весьма возможно, что наша концепция свободы не так соблазнительна для человеческой лени, как теория свободы воли. Но она имеет над последней то преимущество, что согласуется с сущностью нашей психической и нравственной природы и не ставит нас в глупое положение человека, гордо заявляющего о своей абсолютной свободе, причем это заявление разбивается на каждом шагу о слишком явную очевидность его рабства перед его внутренними врагами. И если бы недоразумение кончалось на том, что вызывало бы ироническую улыбку у наблюдателя человеческой природы, тогда бы еще полбеды; но в том-то и горе, что неизбежным его последствием является разочарование и уныние у людей самых благих начинаний, не говоря уже о том, что теория свободы воли несомненно послужила преградой для многих глубоких умов, заставив их уклониться с пути исследования элементов, обусловливающих волю1. А это невознаградимая потеря.

Теперь, когда мы освободились от ходячих психологических доктрин, мы можем спокойно углубиться в наш предмет и приступить к более близкому ознакомлению с психологией воли.

Отдел II
ПСИХОЛОГИЯ ВОЛИ

ГЛАВА ПЕРВАЯ
Исследование роли идей в ряду элементов, образующих волю

Если бы элементы, из которых слагается наша психическая жизнь, были просты, не могло бы быть ничего легче, как ознакомиться с теми ресурсами или препятствиями, какие они представляют в деле достижения власти над своим «я». Но элементы эти переплетаются между собой в такие запутанные комбинации, что подробный их анализ становится делом очень сложным и далеко не легким.

Не трудно однако заметить, что все элементы нашей внутренней жизни сводятся к трем группам, а именно: к идеям, эмоциям, или чувствам, и поступкам.

1. Слово идея обнимает собою много отдельных элементов. Самое глубокое различие, какое до сих пор сумели провести между нашими идеями психологи, изучавшие область взаимных соотношений ума и воли, это деление идей на центростремительные и центробежные. Есть множество идей, приходящих к нам извне; все это лишь временные гостьи, не прошедшие еще через процесс ассимиляции и для которых наша память служит лишь складочным местом. Самые противоречивые понятие уживаются здесь бок о бок, и все мы носим в себе целый склад мыслей, заимствованных из чтения, из разговоров, даже из снов: все это чужестранцы, воспользовавшиеся нашей умственной ленью, чтобы вторгнуться в наше сознание, большей частью под прикрытием авторитета какого-нибудь писателя или профессора.

В эту-то кладовую, где, как говорится, всякого жита по лопате, обращаются наша лень и наша чувственность, когда хотят найти себе оправдание. Идеи этого порядка подчинены нашей воле: мы можем выстроить их в шеренгу, сделать им смотр и заставить их эволюционировать, как нам заблагорассудится. Мы над ними полные господа, но зато они над нами не властны. Идеи эти в большинстве одни слова — не больше. А борьба слов с нашей ленью и чувственностью — это та же борьба глиняного горшка с чугунным. Фулье защищал совершенно ложный тезис, говоря об идеях-силах. Он не понимал, что если идея и обладает двигательной силой, то источник этой силы всегда почти коренится в тесной связи идеи с настоящими двигателями, какими являются эмоции. Опыт показывает нам на каждом шагу, как слаба власть идеи. От чисто формального, рассудочного одобрения еще очень далеко до деятельной веры, приводящей к поступку. Как только ум выступает один, без посторонней помощи, на борьбу с дикой когортой чувственных влечений, он оказывается бессильным. В здоровом состоянии такая обособленность ума невозможна, но в болезнях воли мы находим ясные доказательства того факта, что всякая сила, приводящая к важным поступкам, исходит из области чувства. Мы не говорим, чтобы ум был сам по себе совершенно бессилен; мы утверждаем только, — и это нам кажется несомненным, — что одной силы ума недостаточно, чтобы сдвинуть или одолеть тяжелую, неподвижную массу животных влечений. Рибо доказал разительными примерами, что когда чувствительность глубоко поражена, когда ощущение не сопровождается, например, чувством радости, как бы должно сопровождаться, а вызывает только представление о себе, только одну холодную сухую идею, — разумное существо становится неспособным сделать самое простое движение рукой, чтобы подписать свое имя. Кто из нас не испытывал подобного состояния в минуту пробуждения после тревожного сна и неполного отдыха? Казалось бы, мысль ваша работает довольно отчетливо, вы понимаете, что надо сделать; но вы не можете стряхнуть охватившего вас глубокого оцепенения и чувствуете, что идея сама по себе имеет мало силы. Но стоит вам услышать в эту минуту, как ваша служанка переговаривается с посетителем, которого вы ждали, но о котором забыли, — и испуг перед тем, что вас застанут врасплох (а испуг — чувство), мгновенно сбрасывает вас с постели. Разнообразные случаи, приводимые Рибо в его «Болезнях воли» дают нам живую иллюстрацию этого контраста между влиянием идеи и чувства. Так, например, один из больных, которых он описывает, бывший не в состоянии сделать ни малейшего произвольного движения, — хотя умственные его способности не были повреждены, — первый выскочил из кареты, когда она переехала женщину на дороге.

К несчастью, на патологические состояния принято смотреть, как на нечто самобытное, стоящее особняком, а между тем это та же действительность, только в увеличенном масштабе. Как скряга всегда будет готов смеяться над смешными сторонами Гарпагона, не думая принимать сатиры на свой счет, так и мы не хотим узнавать себя в тех резких, определенных проявлениях болезненного состояния духа, какие мы видим у душевнобольных. Но уже один опыт должен бы заставить нас понять все бессилие идеи. Не говоря об алкоголиках, которые отлично знают, к каким последствиям приведет их пьянство, но не чувствуют этих последствий, пока их не хватит первый удар, т.е. когда уже поздно, — что такое непредусмотрительность, как не представление тех бед, каким грозит будущее, но представление, лишенное ощущения этих бед? Нужда пришла. Ах, если бы я знал! Он знал, но не тем глубоким, прочувствованным знанием, которое по отношению к воле одно только и идет в счет.

Под этим поверхностным слоем идей, не проникающих вглубь, лежит ряд идей, которые могут почерпнуть силу в поддержке мимолетного чувства. Возьмем пример. Положим, что вы провели несколько дней в сравнительном бездействии. Вы читали, но сочинение, над которым вы работаете, не подвигалось вперед; воля отказывалась служить, вопреки превосходным доводам, которыми вы старались себя убедить; вдруг почта приносит вам известие об успехах вашего товарища, и вот в вас зашевелилось чувство соревнования, зависть, и чего не могли сделать самые высокие, самые основательные соображения, то разом делает волна эмоций низшего порядка. Я никогда не забуду одного случая, показавшего мне с поразительной ясностью всю разницу между эмоцией и идеей. Как-то раз в Бюэ, перед рассветом, я спускался по крутому склону ущелья; дно пропасти исчезало в темноте. Я поскользнулся и покатился вниз на ногах. Ни на секунду я не растерялся. Я понимал свое критическое положение и ясно сознавал опасность. Шагов через полтораста мне удалось замедлить свой бег и наконец остановиться: все это время я не переставал думать о том, что я могу разбиться. Совершенно спокойный, я продолжал спускаться, опираясь на свою альпийскую трость, пока не дошел до площадки между скал. И тут-то, когда я был в безопасности, когда я был спасен, у меня вдруг началась сильнейшая дрожь (быть может вследствие истощения после чрезмерных усилий). Сердце страшно билось, все тело покрылось холодным потом, и только тут я почувствовал страх, непреодолимый ужас овладел мной. В один миг сознание опасности перешло в ощущение опасности.

Еще глубже, чем эти идеи внешнего происхождения, временно воспринятые преходящими эмоциями, заложены в нас идеи, которые — хотя прошедшие тоже извне — находятся в такой гармонии, так тесно сливаются с основными чувствами, с идеями внутреннего происхождения, представляющими, так сказать, точную формулу самой сущности нашего характера, самых глубоких наших влечений, что тут уже бывает невозможно сказать, идея ли поглотила чувство, или чувство идею. Наше чувствующее «я» придает им горячую окраску: такая идея сама становится в некотором роде чувством. Как лава, остывшая на поверхности, годами сохраняет свою первоначальную теплоту на известной глубине, так и идеи этого порядка, при переходе своем в область умственной деятельности, сохраняют теплоту своего эмоционального происхождения. Ими в одно и то же время и вдохновляется, и поддерживается всякая продолжительная деятельность в данном направлении. Но мы не должны забывать, что идеи этого происхождения нельзя назвать идеями в собственном смысле; это скорее точно выраженные, удобные для обращения заместители чувств, т.е. могущественных, но малоподвижных, тяжелых на подъем психических состояний. Они не имеют ничего общего с теми поверхностными идеями, которые составляют «словесного человека» и которые часто суть не более, как слова, пустые символы обозначаемых ими вещей. Свою силу они получают, так сказать, от корней. Это заимствованная сила, которую они черпают в живом источнике чувства, страсти, одним словом — эмоции. Раз такая идея зародилась в душе, жаждущей ее воспринять, она начинает путем таинственного двойного процесса эндосмоса, с которым мы познакомимся ниже, притягивать к себе чувства, могущие ее оплодотворить; она как бы питается, подкрепляется ими, а с другой стороны, точность, определенность идеи сообщается чувству и дает ему не силу, а направление. Идея для эмоций — то же, что намагничивание для бесчисленных токов в бруске мягкого железа: она направляет их в одну сторону, предупреждает столкновения и беспорядочную, смешанную массу превращает в правильный ток удесятеренной силы. Так, в борьбе политических партий бывает иногда достаточно одной удачной формулы популярного оратора, чтобы направить к одной определенной цели все до тех пор разрозненные и враждовавшие между собой народные силы.

Но предоставленные собственным ресурсам идеи бессильны перед могуществом влечений. Кому не случалось, особенно ночью, поддаваться беспричинному страху, — тому нелепому страху, когда вы не смеете пошевелиться в постели, когда сердце колотится в груди, кровь приливает к вискам и вопреки всем доводам рассудка, не утратившего ни на волос своей ясности, вы не в силах побороть овладевшего вами волнения? Советую тем, кто этого не испытал, прочесть в глухую полночь, в деревне, зимой, когда ветер воет в трубе, «Замурованную дверь» Гофмана (один из его фантастических рассказов); тогда они воочию убедятся, как мало значат разум, идеи со всею их точностью перед эмоцией страха. Да не говоря уже о таких могущественных и почти инстинктивных чувствах, как страх, довольно познакомиться поближе с областью чувств более высокого порядка, с так называемыми приобретенными чувствами, чтобы уяснить себе всю разницу между двигательной силой идеи и эмоции. Сравните «попугайскую», чисто рассудочную веру провинциальной буржуазии с прочувствованной верой доминиканца. Последний чувствует религиозную истину, и это чувство дает ему силу жертвовать своей личностью; он лишает себя всего, что ценится в этом мире, умерщвляет свою плоть, безропотно переносить бедность и самый суровый режим. Буржуа, у которого вера интеллектуального происхождения, ходит к обедне, но не чувствует ни малейшего отвращения к проявлениям самого гнусного эгоизма. Он богат, но он безжалостно эксплуатирует свою бедную служанку: морит ее голодом, изводит непосильной работой. Сравните, наконец, социалистические поползновения какого-нибудь бульварного завсегдатая, который не откажет себе ни в одном удовольствии, ни даже в самой пустяшной издержке, удовлетворяющей его тщеславию, с прочувствованным социализмом Толстого, осыпанного всеми земными благами, — человека, который, имея все: аристократическое имя, богатство, гений, живет жизнью русского крестьянина. Или возьмем идею неизбежности смерти: каждый из нас знает, что смерть неизбежна, но у большинства эта идея остается абстрактной. И вот мы видим, что мысль по существу такая утешительная, успокаивающая, — мысль, которая должна бы смягчить в нас низменные побуждения честолюбия, гордости, эгоизма и прекращать наши страдания в самом источнике, остается бездействующей и ни в чем не влияет на наши поступки. Да и может ли быть иначе, когда даже осужденным на смерть идея неизбежности смерти чувствуется по большей части только в последний момент? «Эта мысль ни на секунду не покидала его, но она представлялась его уму так смутно, в такой общей форме, что он не мог остановиться на ней. Минутами вспоминая, что скоро он умрет, он начинал дрожать от ужаса и вспыхивал весь, как огонь, и вслед затем принимался машинально считать брусья железной решетки в зале суда, с удивлением замечал, что один брус сломан, и спрашивал себя, починят ли его... Только вечером этого последнего печального дня мысль о безысходности его положения, об ужасающей развязке, к которой он был так близок, предстала его уму во всем своем ужасе: до этой минуты он только смутно предвидел возможность того, что он умрет так скоро» («Оливер Твист» Диккенса).

Мы думаем, что этих примеров достаточно. Впрочем, наверное, каждый из нас, обратившись к своему прошлому опыту, найдет там массу характерных фактов, которые убедят его в верности наших выводов. Нет, идея сама по себе не есть сила. Она была бы силой, если бы в нашем сознании она жила одна. Но так как она там постоянно сталкивается с эмоциями, то, чтобы бороться с ними, она должна заимствовать недостающую ей силу в области чувства.

2. Такое бессилие над нами идеи тем более прискорбно, что наша власть над ней безгранична. Детерминизм в применении к изучению ассоциации идей, при умении его утилизировать, обеспечивает нам почти абсолютную свободу действий в области интеллекта. Знание законов ассоциации дает нам возможность разорвать цепь ассоциированных состояний, ввести в нее новые элементы и связать ее вновь. Сейчас, пока я подыскивал конкретный пример для «иллюстрации» моего теоретического положения, случай — этот верный помощник человека, преследующего идею, подсказал мне нужный пример. Я услыхал фабричный свисток. Этот звук, это презентативное состояние, помимо моей воли, разорвало нить моих мыслей и насильно ввело в мое сознание картину моря, резко очерченный профиль горного гребня и всю восхитительную панораму, которая открывается с набережных Бастии. Дело в том, что звук свистка был совершенно такой же, как у свистка парового пакетбота, который я так часто слышал в течение трех лет. И так, вот средство, которое приведет нас к самоосвобождению: это средство — в праве сильнейшего. Общее правило: презентативное состояние сильнее состояния репрезентативного. Коль скоро случайно услышанный свисток — презентативное состояние — может разорвать цепь идей, которой мы хотим следовать, то, значит, такое же средство мы можем применять и сознательно.

Мы можем по произволу вызывать в своей душе презентативные состояния. Если нам нужно освободиться от какой-нибудь очень сильной ассоциации идей, мы можем ввести в наше сознание презентативное состояние, которое разорвет эту цепь. В ряду презентативных состояний есть одно особенно удобное и послушное нашей воле, это — движение и между движениями в особенности те, которыми обусловливается речь. Можно произносить слова вслух или громко читать. Можно лаже бичевать себя, как это делают монахи, чтобы прогнать искушение: можно, одним словом, силой разрывать ассоциации, которые мы хотим разорвать. Таким образом, мы можем силой ввести в наше сознание идею, за которой хотим обеспечить победу, так, чтобы идея эта, в свою очередь, сделалась точкой отправления для новой цепи идей.

К тому же нам много помогает в этой задаче важный закон памяти. Для того, чтобы воспоминание могло глубоко запечатлеться в нашем уме, оно должно часто и подолгу повторяться, а главное, оно должно сопровождаться живым и, если можно так выразиться, сочувственным вниманием. Мозговые субстраты тех цепей ассоциаций, которые мы исключили из нашего сознания и держим, так сказать, в изгнании, атрофируются, стираются и в своем исчезновении увлекают за собой соответствующие им идеи. Итак, мы — господа наших мыслей: мы можем вырывать с корнем сорные растения; более того, мы можем даже вызывать разрушение самой почвы, которая их питала.

И наоборот, когда мы хотим сохранить существующие ассоциации и дать им развиваться, мы прежде всего стараемся удалить представления, чуждые предмету наших мыслей, чтобы они не могли вторгнуться в наше сознание: мы ишем тишины, уединения, даже закрываем глаза, если нить наших мыслей не довольно прочна. Мало того: мы призываем на помощь представления, которые могут быть нам полезны. Мы думаем вслух, записываем наши мысли. Записывание в особенности помогает при долгом размышлении; тут оно оказывает просто чудеса. Записывание поддерживает мысль, заставляя руку и глаз принимать участие в движениях идей. Я лично имею привычку, сильно укоренившуюся, благодаря роду моих занятий, выговаривать слова, когда я читаю. Таким образом мысль поддерживается у меня тремя цепями презентативных ощущений и даже четырьмя, так как, выговаривая слово, мы почти неизбежно и слышим его.

Короче сказать, мы можем по произволу управлять нашими мышцами, преимущественно мышцами органов чувств и теми, которыми обусловливается речь; это-то и дает нам силу освобождаться из-под ига ассоциаций идей. Само собою разумеется, что тут могут встречаться индивидуальные различия, и психологи нашего времени, по свидетельству Рибо, грешат поползновением к обобщению своего личного опыта именно благодаря тому, что современная психология беспрестанно открывает новые типы, которые прежде смешивали. И со своей стороны скажу только о себе, не обобщая этого факта, что единственное воспоминание, которым я вполне располагаю и которое всегда первым представляется моему уму, когда я хочу изменить течение моих мыслей, это — представление движения. Я — господин своей мысли только потому, что я управляю моими мышцами.

Как бы то ни было, с точки зрения нравственного самоосвобождения, воспитания в себе воли, заключение этой главы представляет мало утешительного. Мы всесильны над нашими идеями, но — увы! — сила наших идей в борьбе с нашей ленью и чувственностью почти ничтожна. Посмотрим, что принесет нам ознакомление с эмоциями и теми ресурсами, какие они представляют для достижения власти над своим «я».

ГЛАВА ВТОРАЯ
Исследование роли эмоций

1. Мы не преувеличим, если скажем, что власть над нами эмоции безгранична. Эмоция всесильна: повинуясь ей, человек, не колеблясь, идет на смерть и страдания. Констатировать могущество эмоции — значит констатировать универсальный эмпирический закон. Но этот эмпирический закон мы можем обратить в закон научный: мы можем вывести его из закона высшего порядка и рассматривать, как следствие, имеющее своим источником очевидную истину.

Если посредством анализа мы отделим один от другого смешанные элементы, из которых слагается чувство, то увидим, что тут происходит то же, что в каком-нибудь адажио Бетховена: одна основная тема или фраза проходит через все вариации, которые то покрывают ее собой, то сами стушевываются, и тогда она выступает выпукло и ярко. Возрождающаяся в бесконечном разнообразии форм, эта основная музыкальная фаза есть как бы душа, постоянно меняющаяся и вместе с тем единая, одухотворяющая собой все развитие музыкальной идеи. Вот этой-то музыкальной фразе, на которой держится все адажио со всем изумительным богатством своих переходов, соответствует в области чувства одно начальное, основное стремление. Стремление это придает чувству единство. На нем могут разыгрываться самые богатые вариации ощущений удовольствия и страдания и воспоминаний. Оно же придает особый оттенок всем этим подчиненным элементам. Как у Декарта твари существуют лишь непрерывным актом творения Бога, так и здесь все наши ощущения удовольствия и страдания, все наши воспоминания не имеют реального существования вне своего рода непрерывного творчества: они живут лишь отраженным светом, который дает им живая сила основного стремления. Отымите у них этот свет, и вы получите беспорядочную груду холодных психических состояний, бесцветных абстрактов без жизни и силы.

Вот это-то основное начало, присущее всякому чувству и объясняет нам, почему эмоции имеют над нами такую сильную власть. В самом деле, что такое влечение, как не сущность нашей жизненной деятельности, жажда жизни, желание жить, — хотение, которое, подчиняясь суровой дисциплине страдания, было вынуждено уклониться в своем развитии от многих дорог и пошло дозволенными путями, как бы повинуясь закону, говорившему: направь свое течение по руслу определенных, организованных влечений или умри!

Эта жизненная деятельность, управляемая страданием и — с минуты своего подчинения ему — выражающаяся отдельными сериями связанных между собою мышечных движений, из которых слагается такое-то действие или такая-то группа действий, резко отличающиеся от других действий или групп, и составляет начальную форму всякого влечения.

Без дисциплины страдания эта деятельность рассеялась бы по всем направлениям и осталась бы бесплодной: опыт направил ее по руслу влечений. Итак, наши влечения, это, так сказать, наша центральная, начальная энергия, прорывающаяся горячими струями сквозь поверхностную кору приобретенных идей, подчиненных чувств внешнего происхождения. Это наша живая сила, выливающаяся в соответственных движениях мышц, выражающаяся привычными действиями: этим-то и объясняется двигательная сила влечений. Последние обусловливаются группой или, верите, группами элементарных движений. Так, например, мышечный аппарат, приводимый в действие чувством гнева, любви и т.д., всегда в каждом индивидуальном случае один и тот же в общих чертах. Мало того, мы даже замечаем, что он одинаков для всего вида. Каким мы видим его теперь, таким он был и у бесчисленных поколений предков, давших нам жизнь. На этой-то, немного стершейся основе каждый вышивает свои индивидуальные узоры, но общий рисунок остается до такой степени однородным и связанным, что даже грудные дети умеют его понимать. Эта связь между нашими влечениями и соответствующими им сериями мышечных выражений передана нам наследственностью. Это тысячелетняя связь. Понятно, что цепь между такой-то идеей и таким-то движением мышц, связанная мною сознательно, будет совершенно бессильна наряду с вышеупомянутыми крепкими цепями влечений их мышечных выражений, превратившимися в автоматические. Такая сознательная ассоциация имеет один только шанс (не трудно догадаться — какой) — не быть разбитой в этой неравной борьбе; она должна вступить в союз, слиться воедино с наследственными влечениями; тогда борьба станет возможной и тонкая нить, связывающая сознательную идею с движением, выдержит натиск враждебных ей сил.

Сила чувств чрезвычайно богата проявлениями. Сильное чувство способно вторгаться в область и нарушать правильное течение совершенно по-видимому независимых от него психических состояний, например: восприятия образов чувственных предметов. Правда, что всякое, даже начальное, восприятие есть толкование известных признаков. Когда я смотрю на апельсин я, собственно, не вижу апельсина, а только заключаю по известным признакам, что это должен быть апельсин. Но сила привычки делает такое толкование мгновенным, автоматичным и, следовательно, трудно поддающимся нарушениям. И тем не менее мы постоянно видим, что сильное чувство устраняет верное и подсказывает нам ложное толкование, которое и заступает место первого в нашем сознании. Не говоря уже о том, какие нелепые толкования самых естественных звуков может порождать страх, особенно по ночам, — разве не ослепляет нас ненависть до того, что мы перестаем видеть самые очевидные факты? Чтобы вполне ясно представить себе эту курьезную фальсификацию чувств, стоит только вспомнить, как часто заблуждаются матери насчет красоты своих чад, или перечесть прелестную бутану Мольера в «Мизантропе», где он смеется над иллюзиями влюбленных:

Влюблен он в бледную —она бледней жасмина; Когда ж красавица, как смертный грех, черна — Смуглянкой страстной он зовет ее картинно!

Но не одни только восприятия так легко поддаются фальсификации чувства. Сильное чувство не пощадит и другого чувства, если последнее слабее. Так, например (факт этот имеет особенное значение, как мы это увидим ниже), чувство тщеславия — очень сильное у многих людей — может вытеснять из нашего сознания реальные, действительно испытываемые нами чувства. Самолюбие очень часто подсказывает нам условные, красивые чувства. Таким-то образом эти чужестранцы втираются в наше сознание и заслоняют собой настоящие чувства, как это бывает с человеком, страдающим галлюцинациями, когда явившееся ему на стене привидение заслоняет в его глазах рисунок обоев совершенно так, как если бы перед ним стояло живое существо. Эти-то самовнушения вышеописанного характера и делают то, что молодой человек жертвует глубокими радостями своего возраста и положения воображаемым удовольствиям, которые, —> если взять их в отдельности от наносных чувств, подсказанных окружающей средой и тщеславием, — окажутся жалкими и ничтожными. По той же причине и светские люди — пустые и по своим наклонностям и по неспособности во что-либо углубляться — никогда не дают себе труда определить, что они действительно чувствуют в водовороте той занятой и вместе с тем глупой и бессодержательной жизни, какою они живут. Они приучают себя воображать, что они на самом деле испытывают те условные чувства, которые считаются похвальными в их кругу, и кончается тем, что эта привычка убивает в них всякое истинное чувство. Такое порабощение ничтожному «что скажут» создает людей отполированных, приятных в обращении, но лишенных всякой оригинальности, — изящных кукол-автоматов, которыми управляют другие. Даже в самые трагические моменты чувства таких людей, от первого до последнего, условны.

Ясно, что если эмоции обладают достаточной силой, чтобы фальсифицировать такие малоподвижные и прочные состояния, как восприятия и чувства, то еще с большим успехом они могут возмущать те хрупкие психические состояния, которые мы зовем воспоминаниями. А так как всякое суждение, всякое верование опираются на более или менее полное исследование и сопровождаются точной оценкой элементов этого исследования, то очевидно, что и в этой области сила эмоции может приводить к очень крупным последствиям. «Главное употребление, какое мы делаем из нашей любви к истине, это то, что мы убеждаем себя, что то, что мы любим, есть истина». Почти все мы воображаем, что мы принимаем решения, избираем тот или другой образ действий. Но, к сожалению, почти всегда наши решения принимаются хоть и внутри нашего «я», но не нами: наша сознательная воля нисколько в них не участвует; наши влечения, заранее уверенные в том, что в конце концов они одержат победу, позволяют уму, если можно так выразиться, сказать свое последнее слово, охотно уступая ему дешевую привилегию считать себя королем, тогда как на деле это конституционный король, который парадирует, говорит речи, но не правит.

Действительно, наш ум, так послушно подчиняющийся необузданной силе эмоций, и не может оказывать большого влияния на нашу волю. Последняя не любит исполнять холодные, сухие приказания, которые он ей отдает: как силе эмоционального происхождения, ей нужны приказания, проникнутые чувством, окрашенные страстью. Стоит вспомнить вышеприведенный случай с нотариусом, — душевнобольным, страдавшим абсолютным безволием, который первым выскочил из кареты и кинулся на помощь женщине, попавшей под колеса.

Вот как обстоит дело по отношению к минутным проявлениям воли и, следовательно, тем паче по отношению к продолжительным и сильным ее проявлениям. Для того, чтобы воля могла работать подолгу и энергично, она должна поддерживаться и энергичным и если не постоянным, то по крайней мере часто возбуждаемым чувством «Большая чувствительность — говорит Милль — есть орудие и необходимое условие, с помощью которого мы можем приобретать огромную власть над собой; но для этого наша чувствительность должна быть культивирована. Раз она получила такую подготовку, она создает не только героев первого побуждения, но и героев сознательной, владеющей собой воли. История и опыт показывают, что самые страстные характеры обнаруживают наибольшее постоянство и стойкость в чувстве долга, коль скоро их страсти были направлены в эту сторону»2. Да стоит каждому из нас внимательно проследить за собой, чтобы убедиться, что, оставив в стороне наши действия, сделавшиеся автоматическими в силу привычки, всякому хотению предшествует волна эмоций, эмоциональное восприятие того действия, которое надо выполнить, то мы видим (как в одном из вышеприведенных примеров), что мысль о предстоящей работе оказывается бессильной, чтобы заставить человека подняться с постели, и в то же время стыд, что его застанут раздетым, несмотря на сделанное им накануне заявление, что он будет на ногах с раннего утра, действует на него так, что он мгновенно начинает одеваться; то мы узнаем, что чувство протеста, вызванное несправедливостью, толкает человека на крупные жертвы и т.д. и т.п.

Даже в основе того нерационального воспитания, какое дают нашим детям, лежит отчасти все та же, смутно воспринятая истина. Вся эта система наград, наказаний, конкурсных сочинений основана на смутном убеждении, что одни только эмоции могут воздействовать на волю. И действительно, дети, у которых чувствительность очень слаба, не поддаются никаким воспитательным мерам в смысле воздействия на их волю, а следовательно, и во всех других смыслах. «Надо сознаться, что из всех трудностей, какие представляет воспитание, ни одна не сравнится с трудностью воспитывать ребенка, лишенного чувствительности... у такого ребенка все мысли скользят по поверхности... он все выслушивает, но ничего не чувствует».


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: