Философская антропология после «смерти человека»

Что такое человек? Почему этот вопрос остается настолько мучительным, что даже тезис о «смерти человека» не дает успокоения? О чем же этот вопрос, если сегодня мы понимаем, что человек не является ни идеей, ни сущностью, ни бытием? Преодолев ощущение несовершенства и греховности, отказавшись от амбиций классики, что ищем мы сегодня в человеке и человеческом?

Философы также испытывают глубокое беспокойство о понимании предмета наук о человеке. Ведем ли мы поиски в правильном направлении, когда сводим человека к результату эволюции природы или к собеседнику Бога, к носителю разума — познающему моральному существу? Ведь наши современники уже не желают ограничивать смысл своего существования заданными онтологическими, эпистемологическими или моральными параметрами, не следуют слепо традиции, а испытывают ее на прочность. Сегодня мы принимаем существующие правила как условные и миримся с тем, что в одной ситуации люди добрые и красивые, а в другой — злые и несимпатичные.

Сегодня нет окончательно верного универсального дискурса о человеке. Он слагается из многообразия практик и их самоописаний, в нем есть место не только условному, но и безусловному, не только относительному, но и абсолютному. Даже философы давно уже не отвечают на вопросы, кто мы, зачем мы и каково наше место в мире, и отказались от прямых советов о том, как жить и в чем смысл жизни, т. е. от древнего искусства наставлений и поучений. Зато разного рода специалисты, эксперты, консультанты и психотерапевты дают эффективные рекомендации, касающиеся здорового образа жизни. Обидам не должно быть места. На самом деле в результате длительной конкурентной борьбы никто никого не вытеснил и рынок идей о человеке выглядит сегодня как никогда разнообразным. Ученые подвергли широкомасштабному исследованию прежде всего развитие и функционирование человеческого организма. Социальные науки добились эффективных технологий управления поведением. Мораль и религия сформулировали идеальные ценности жизни. Извечную жажду чуда, тайны и авторитета удовлетворяют софиологические дисциплины. Философия, отказавшись от наставлений в искусстве жизни, ставит под вопрос наиболее фундаментальные предпосылки морали, познания и практики. Ученые при этом охотно потребляют разного рода софиологическую продукцию, гуманитарии читают монографии по генетике, а профаны удовлетворяют свои разнообразные и изысканные вкусы благодаря многочисленным публикациям о различных, особенно прежде скрываемых, сторонах человеческой деятельности в журналах и газетах. Можно сказать, что атмосфера вокруг вопроса о человеке существенно очистилась. Но что остается философии в условиях, когда все всё знают и не требуется больше никого просвещать или эмансипировать?

Вопрос о человеке трансформируется в вопрос о философии. Именно она переживает кризис и должна найти свое новое самоопределение. И наоборот, несмотря на объявленную ею же «смерть человека», философия сможет найти себя только при обсуждении этой проблемы. Антропология возникла в ходе критики религии и неудивительно, что после «смерти Бога» его место занял человек. Но таким образом проблема человека была поставлена совершенно неправильно, к нему стали предъявляться несоответствующие требования, его поступки перестали пониматься. Человек оказался в глубочайшем конфликте с самим собой. «Самый общий признак современной эпохи, — отмечал Ф. Ницше, — невероятная убыль достоинства человека»[47]. Как бы ни критиковали сегодня психоанализ, именно он обнаружил невыносимую тяжесть амбиции быть Богом. Но сбросив этот груз, не превратится ли человек снова в животное? Как избежать крайностей? Что останется от человека, если уничтожить его как зеркало Бога, Природы, Истины или Блага? На что может опереться человек, если ему придется отказаться в поисках своего самоопределения от вечных истин и ценностей, ибо они всегда оставались тем, благодаря чему нечеловеческое обретало смысл. На вопрос, что объединит индивидов, осознавших свою независимость, что обеспечит самосохранение государства, общества и самого человека, Декарт отвечал — разум, вот что является антропологической константой, вот на основе чего смогут прийти к согласию конкурирующие индивиды. На первый взгляд, это кажется несерьезным: каждый мыслит по-своему и ни один не может договориться с другим.

Концепция разума считается какой-то бестелесной, лишенной собственной энергетики, да и сам он выглядит слишком слабым, почти бессильным, неспособным противостоять страсти и силе. Однако было бы заблуждением признать чисто репродуктивную модель сознания. Разум — это логос, он использует утверждающую силу речи, которая есть не просто информационное сообщение, констатация положения дел, а прежде всего перформативный акт, т. е. действие, которое производит изменение в мире. Постоянное вопрошание, кто Я такой и зачем Я, интенсифицирует страсть и волю к самоутверждению. Но было бы наивно думать, что речь идет о чем-то индивидуальном и уникальном. Чистое Я ― это некий сверхчеловеческий порядок, агентом которого выступает человек. Л. Шестов утверждал: «Чем больше одолевает разум, тем меньше места остается за действительностью. Полная же победа идеального начала знаменует собой гибель мира и жизни»[48]. Сегодня эта провинциальная подозрительность становится основой более осторожного отношения к рациональности.

Прежние разговоры о человеке кажутся сомнительными, звучат упреки в натуралистическом или метафизическом понимании. Эти программы неудовлетворительны потому, что в них человек понимается как исполнитель некого сверх- или надчеловеческого порядка. Согласно ученым, судьба определяется генетическим кодом, социальными условиями бытия, согласно философам — внеисторическими априорным идеями или ценностями. Обе позиции сегодня кажутся одинаково пугающими. Современный человек дорожит своим Я, которое понимает как нечто уникальное и незаменимое. Самое страшное для него узнать, что он является отпечатком другого. Но такое определение Я не является продуктом философской рефлексии, оно выдвинуто временем автономизации и конкуренции, таким образом, тоже грешит натурализмом. Суть проблемы не в том, чтобы избежать онтологизации, ибо она неизбежна. Наше самоопределение происходит вовсе не на основе самосознания. Человек определяется миром и обществом. Он живет, будучи сделанным как телесно, так и духовно, и поэтому взаимозаменяем другими. «Человек, о котором говорят и к освобождению которого призывают,— писал М. Фуко, — с самого начала выступает результатом угнетения, которое гораздо древнее, чем он сам. Его душа живет в нем и задает экзистенцию, которая сама есть сцена господства»[49]. Поиски Я у современного человека, вероятнее всего, являются реакцией на эту репрессивность. Философия ХХ в. находится в поисках форм эмансипации и предлагает их самый широчайший спектр ― от революционного и политического протеста до экзистенциального бунта и шизоаналитического «ускользания».

Хотя мы не в силах избежать натурализма и дополняющего его идеализма, мы можем не считать их непримиримыми и взаимоисключающими. Это два словаря, каждый из которых применяется на своем месте. Главное отличие современного понимания человека и человеческого — более либеральное понимание многообразия дискурсов. Нас уже не смущает дуализм духа и плоти, добра и зла, красоты и безобразия. Как не всегда человек красив и умен, так и не всегда может быть добр. Истина и ложь, добро и зло, сила и справедливость, совершенство и несовершенство, бытие и существование, красивое и некрасивое, т. е. мораль, онтология, эстетика, эпистемология, социология, юриспруденция и политика переплетаются в дискурсах о человеке самым тесным образом. Для начала необходимо попытаться расправить и упорядочить эту ткань взаимопереплетений, выявить отдельные нити и распутать узлы их взаимосвязей.

Человек и человеческое издавна привлекают внимание философов. Пора исследовать, что и как говорили и говорят о нем. Если обратить внимание не только на содержание, но и на форму, то обнаружатся структурные и дисциплинарные различия дискурсов о человеке. Так, в известной работе Э. Кассирера «Эссе о человеке» выявлены три, не только не стыкующиеся, но прямо исключающие друг друга различные дисциплины: религия, философия и наука, каждая из которых по своему понимает человека. В религии он представлен как не совсем удачная креатура Бога, как существо, глубоко переживающее собственное несовершенство, и в силу своего страдания способное прощать грехи других людей. Философия исходит из разумности, свободы, автономности познающего Я, которое овладевает действительным миром сначала в сознании, а затем практически. Наука, наоборот, исходит из того, что человек, хотя и завершает лестницу живых существ, возникает и существует в мире в соответствии с законами эволюции. Эти три принципиальные подхода к определению человека, в свою очередь, внутри дисциплин, если взять их в процессе исторического становления, разбиваются на столь многообразные дискурсы, что их перечисление заняло бы не одну страницу. В их панораме главное не в том, что человек имеет некие три отдельные ипостаси. Различие речи о нем определяется дифференциацией интеллектуального сообщества на ученых, философов и моралистов. Это разделение можно специфицировать и указать на такие современные дисциплины как, например, в науке: биология, генетика, медицина, психология. Очевидно, что и внутри них найдутся десятки концепций, которые также отличаются и конкурируют между собой.

При анализе дискурсивных сетей следует учитывать и их иерархичность: дисциплинарная дифференциация является определяющей для внутринаучных различий. Она, во-первых, разграничивает осмысленное и неосмысленное, которое предполагает молчаливое соглашение (или основывается на нем) относительно научного и вненаучного, морального и политического и т. п. дискурсов. Допустим, патологоанатомы опираются в своей работе на вполне определенные критерии человеческого (мертвое тело, которое читается как своеобразный «танатоморфоз», «нозология» — история умирания), однако за столом с друзьями или в дискуссии с философами они способны взглянуть на человека и с более широких позиций. Во-вторых, дисциплинарные матрицы задают поле ограничения возможных альтернативных концепций, участвующих в соревновании за приоритет на научном форуме. Маргинальные теории не обсуждаются, ибо не входят в «круг понимания» дипломированных ученых. Отвергнутыми часто оказываются такие теории, которые впоследствии получают признание как гениальные догадки. Лестница различий устроена так, что далеко не каждый допускается на ее ступени. Можно указать на фундаментальные ограничения, интуитивно чувствуемые каждым как некий потолок своих возможностей, на понимание того, что можно и нельзя, дозволено и не дозволено. Они объясняют покорность человека вертикальной стратификации, проявляющейся в разумном самоограничении, в принятии доли, выпавшей в жизни.

Помимо дисциплинарных ограничений, которые определяют способы постановки и обсуждения проблемы человека в современной культуре, можно указать и другие метафизические, социальные и этические конституирующие факторы. Прежде всего, к ним относится вера в субстанциальность человеческого. В философии она ориентировала на определение сущности человека, а в антропологии — на поиски приматов, теория которых также отталкивается от представления о неизменности вида «человек». Преодоление аристотелевских понятий о «материи» и «форме» вовсе не является окончательным, и следы их остаются все еще явственными не только в повседневном, но и в теоретическом дискурсе. Наиболее ярко остатки этого «онто-телеологического» дискурса присутствуют в учениях о производительной силе субъекта познания или автора художественного творения. Низведенный социальными науками до жалкого положения агента общественных отношений, человек компенсируется за счет познавательных возможностей и душевных способностей к переживанию сущего. Таким образом, противоположные подходы не столько отвергают, сколько предполагают и дополняют друг друга.

Так же обстоит дело и с морально-этическими альтернативами. Оценка человеческих поступков с точки зрения добра и зла кажется безусловной, однако на практике возникают многочисленные трудности, что приводит к развитию релятивизма и даже имморализма вообще. Расцениваемая в качестве инструмента власти, функционирующей в открытой форме принуждения и наказания, мораль отвергается как репрессивная инстанция, перемещенная извне внутрь, где действует как самодисциплина, сдержанность и самопринуждение. Мораль из признака совершенства становится чем-то унизительным, она не предполагает, как думал Кант, а ограничивает свободу. Поэтому встает актуальная задача дополнения запретительной морали утвердительной практической этикой, которая бы способствовала разумному управлению самим собой в различных жизненных ситуациях. Разумеется, эта негомогенность языка не должна рассматриваться как недостаток. Наоборот, именно в силу многозначности понятий о человеке мы можем говорить о нем достаточно гибко.

Многочисленные попытки ответить на вопрос, что такое человек, приводят к своеобразному «метавопросу» — как мы говорим о человеке? А в итоге и к выводу, что язык обладает некоторыми принудительными схемами, которые задают то, о чем можно и о чем нельзя спрашивать, определяют зоны словоохотливости и молчания. Важную ориентирующую и организующую роль играет, прежде всего, понятийный аппарат. Является человек субстанцией или функцией, подчиняется он миру природы или миру свободы — все это имеет определяющее значение для дальнейших рассуждений. Не менее значимыми оказываются и моральные оппозиции, которые вызывают затяжные дискуссии о том, совершенен или не совершенен, добр или зол человек. Эти проблемы следует тщательно продумать с целью осмысления методологии философского анализа человека. Возможна ли здесь объективистская позиция и каковы ее границы?

Ясно, что человек отличается от вещей, для объяснения которых не требуется понимания, ибо они, вероятнее всего, не имеют намерений, целей, переживаний, которые выступают мотивами поступков людей. Но не менее ясно, что ничто так не вводит в заблуждение историков, как опора на субъективные переживания. Как правило, люди имеют самые хорошие намерения, но не всегда имеют возможность их исполнить; более того, даже в том случае, если они действуют рационально, это приводит к таким последствиям, которых никто не хотел и не предусматривал. На что же должен опираться исследователь человека — на его мысли или желания? Если в вопросе о бытии, вероятно, правомерно абстрагирование от сущего, то вряд ли это целесообразно при обсуждении вопросов о человеке. Следует или нет ставить их каким-то особенным образом? Собственно, в спорах об этом и протекает философствование.

Поиски места человека в мире претендуют на приоритетное значение по отношению к естественнонаучной постановке проблемы. Но вместо того, чтобы спорить о праве, необходимо спросить о том, что есть сходного и отличительного в религиозном, научном и философском дискурсах, сопоставить их с обыденными разговорами и литературными описаниями. В качестве первоначального напрашивается мнение о том, что отличие между ними состоит в характере или способе конституирования исходной системы отсчета. В науке, несмотря на многообразие дисциплин, все-таки имеет место и понимание, которое опирается на пространственно-временные параметры, систему которых иногда называют протофизикой. В гуманитарных науках не удается отыскать такие однообразные рамки. Гуманитарии не могут констатировать общезначимых истин, они опираются на нормы, правила и достоверности, принятые в том сообществе, с которым они себя идентифицируют. Таким образом, каждый знает, что такое человек, поскольку на такое знание опирается система морально-эстетических, социальных, религиозных, политических и иных требований. В конечном итоге аргументация, призывающая члена общества к тому или иному действию, завершается вопросом-утверждением: «Ты же человек!» и призывом к долгу. Человек — это тот, который в соответствии с традициями и нормами общества должен делать то-то и то-то. Дальше к какому-либо «сущностному» определению человека, мы не можем продвинуться. Это утверждение является не истиной, если понимать ее как некоторое проверяемое наблюдением или иным способом высказывание, а некой достоверностью, имеющей статус правила в социальных и жизненных играх, где человек играет заданную роль.

Претензии на сущностное определение человека приводят к непримиримым противоречиям и противостоянию. Напротив, признание игрового статуса исполнения роли человека способствует взаимному интересу и терпимости. Такое понимание открывает выход на такой уровень, когда путем сопоставления разнообразных игр можно выявить их сходство и различие, обнаружить множество условий, которые приводят к принятию конкретных правил игры. Это может на время избавить от вопроса о содержании идей, на которое мыслители всегда обращали основное внимание. Например, философы разрабатывают трансцендентальные основания мира и деятельности, религия стремится дать определение Бога и доказать его существование, а наука отыскивает объективные причины и закономерности явлений. Наоборот, повседневность характеризуется ничтожностью своих предметов, спутанностью и нестрогостью рассуждений, опорой на обыденный опыт, традиции, предрассудки и заблуждения. Но если взглянуть на дискурсивные практики с точки зрения формы, то ситуация выглядит радикально по-другому. Обыденные проблемы не монотонны, а разнообразны и это разнообразие затрагивает не только понятийные сети, точки зрения, ценностные предпочтения и т. п. основания, но и само их сочетание.

В философии, науке и даже в религии тоже нет единства, но оно, так или иначе, насильственно принимается. Философ критикует предшествующие точки зрения, и строит при этом дедуктивную систему взаимосвязанных понятий. Дистанцируясь от естественнонаучного подхода, он организует знание в теоретической форме. То же самое имеет место в отношениях науки и религии. Все три позиции оказываются похожими, если не в содержательном, то в структурном отношении. Мысль гомогенизирует бытие, стремится нейтрализовать случайность и свободу. Напротив, принципиальное отличие обыденного опыта состоит в том, что он негомогенен и разнообразен. Обыденный дискурс, конечно, тоже пронизан правилами и традициями, но все-таки они возникают спонтанно и сингулярно в том или ином конкретном месте, по поводу того или иного конкретного вопроса. Кроме того, он отличается также тем, что редко использует аргументы общего характера. Главным в повседневном общении является стремление убедить отдельного человека и поэтому там чаще всего в качестве убеждения используется личный опыт. Теоретизирующие дискурсы науки, морали, философии обращены ко всем людям и опираются при этом на корпус общепризнанных истин, на общечеловеческий моральный кодекс, апеллируют к долгу каждого разумного существа. Наоборот, специфика обыденных разговоров о человеке состоит в иной их структуре, скорее похожей на сложную ткань, где переплетены самые разные нити, где несовместимые по критериям теоретической чистоты допущения образую сложную систему зависимостей. Так возникает сомнение в позиции философа, задающего вопрос об идее человека. О чем он заботится, когда вопрошает, о реальных людях и их освобождении, о государстве, или о собственном самоутверждении? Вот, прежде всего, в чем надо отдать отчет: кто мы такие, задающие вопрос о человеке? Эта стратегия кажется эффективной и для метатеоретического исследования. Не в силах занять позицию богов, ангелов или инопланетян по отношению к насущным проблемам и вместе с тем часто оказываясь иностранцами в той стране, где проживают, философы, наверное, только и могут исследовать сами правила, по которым желают, действуют, переживают и говорят люди. Сегодня, наряду с призывами обратиться к идее человека, которая якобы запрещалась и подавлялась, нередко звучат слова: «пора перестать говорить о человеке, ибо ничто не является столь бессильным в эпоху господства науки и техники, рекламы и масс-медиа, как человек». В этих и других словах, безусловно, есть своя правда. Будем ли мы спрашивать вместе с Сократом: заботишься ли ты о себе? Или будем стремиться постичь вместе с Августином только Бога и душу — и ничего более, ужаснемся ли вслед за Паскалем тому, как слаб и беспомощен человек, подобный былинке в поле, или, наоборот, переживем пафос Декарта, который утверждал могущество человеческого разума даже если мир и Бог его обманывают, — все наши мысли и надежды вращаются вокруг человека и человеческого. Даже М. Фуко, высказавший парадоксальный тезис о смерти человека, в своих последних сочинениях обратился к традиционным духовным практикам и утверждал, что они являются спасительными в наше нуждающееся в спасении человека время.

Каким же образом проблема человека, когда все, что может быть сказано, кажется уже сказанным и вместе с тем ужасающе бесполезным (ибо никого ничему не научило), может быть все-таки поставлена с некоторой надеждой на успех? Среди тех, кто вовлечен в разговоры о человеке, мы видим скептиков и догматиков. Одни все отрицают, а другие призывают держаться устаревших добродетелей, относительно которых существует подозрение, что они выполняют функции скорее оков, чем освобождения. Эти позиции полезны и для философии, чтобы она могла выбрать свой путь, который состоит в балансировании на краях порядка и беспорядка. Любой человек — это не только сущность, но и существование. Он обретает некое ядро, твердое Я усилиями родителей и педагогов, но наряду с этим искусство жизни состоит в том, чтобы реализовать идеалы, ценности и традиции в реальном мире, который всегда устроен немножко иначе, чем учат старшие.

В выборе способов жизни философ может оказать услугу тем, что раскрывает глаза на множество стратегий, одни из которых кажутся уже устаревшими, а другие утопическими. И поскольку этих идеалов довольно много, прежде чем давать наставление о том, как жить, следует предпринять их анализ. Так возникает проект науки о человеке и человеческом, который можно определить, во-первых, как своеобразную археологию наук о человеке, а во-вторых, как критику современных дискурсов о нем. Обе эти части тесно взаимосвязаны. Благодаря первой мы сможем обрести требуемую в философии метатеоретическую позицию. Никто не может видеть того, чего никто не видел. Поэтому не следует надеяться, что Бог или сущее подскажут нам выход. Современный человек настолько втянулся в борьбу с ними, что трудно ожидать соучастия и доверия. Под разговоры о спасении природы, о любви к человеку, о возрождении веры, творятся ужасные вещи и поэтому сами эти разговоры выполняют функцию некого покаяния, прикрывающего насилие. Даже те, кому все еще доверяют, под подозрением, ибо оказались некритичными к зову бытия и часто ошибались, слыша зов бесноватых. Но мы не должны быть глухими к поискам этих людей и должны учиться на их ошибках. Иногда думают, что обращаться к прошлому — значит повторять ошибки отцов и болеть их болезнями. На самом деле только в сравнении с прошлым мы сможем оценить недостатки наших надежд относительно человека. По-прежнему в утренние часы, когда собираемся на работу, или в вечерние, когда, выдохшись, лежим на диване, мы в отчаянии вопрошаем, зачем мы живем.

Поскольку самопонимание опирается на кодифицированные нормы и стандарты общества, мы оказываемся в зависимости от общих моральных, экономических или социальных масштабов, задающих единый для всех «большой смысл». Наоборот, хотя согласно наставлениям старинного искусства жизни, контроль за собой нельзя прерывать ни на секунду, речь в них идет о многообразии духовных практик, на основе которых человек производил человеческое в самом себе. Понимание того, что даже в критике и отрицании человеческого речь идет о поиске путей его утверждения, и может быть даже более эффективном, чем в гимнах о его совершенстве, или в призывах моралистов к ответственности и долгу, еще не легитимирует ни саму проблему, ни предлагаемые способы ее решения. В чем состоит сущность человека, как постичь его загадку, какова тайна человеческого существования? — все эти бесконечно задаваемые вопросы остаются без ответа. Возникает подозрение, что считающиеся центральными в философской антропологии вопросы о смысле жизни, о назначении и месте человека в мире, выполняют какую-то иную функцию, нежели та, которая им приписывается.

Ориентирующая роль идеи человека на первый взгляд не вызывает сомнения. Разве не благодаря уверенности в себе люди находят силы для культурного взрыва? И разве сегодня есть что-либо более могущественное, чем воля сделать жизнь лучше, чем она была до сих пор? Да, люди всегда противопоставляли хаосу логос, злу — добро, а бесконечности универсума — бесконечную волю к познанию. Но почему же открытия разума и вообще деяния рук человеческих, как правило, приводили к тому, что Маркс называл отчуждением? Почему по мере прогресса нарастает чувство безысходности? Почему сегодня мы так далеки от уверенности в себе — настолько далеки, что даже ощущение греховности средневекового человека кажется слишком наивным и слабым по сравнению с нашими страхами?

Чем сильнее и последовательнее мы стремимся упорядочить нашу жизнь, чем глубже дискурс науки проникает в повседневность, чем сильнее онаучивание форм жизни, тем более странными и непредсказуемыми оказываются человеческие поступки и желания. Свободные автономные индивиды жаждут истины, но не находят любви и гибнут в пустом и холодном общественном пространстве. Спасение человека не только внутри, но и снаружи. Невозможно построить «царство божие» для одной отдельно взятой души. Человек должен стать заботой не только философов и проповедников морали, но и прежде всего самой общественности. Совершенно нетерпимым является тот факт, что красивые, возвышенные разговоры об идее человека ведутся на фоне все более дегуманизируемой действительности. Поэтому философская антропология «после смерти человека» должна поставить в качестве своих главных задач: во-первых, критическую рефлексию исторических представлений о человеке и исследование тех реальных функций, которые выполнял дискурс о человеке в истории культуры; во-вторых, анализ, диагностику и терапию культурных пространств, в которых осуществляется производство человека, включая не только духовные, но и психофизические характеристики.

Мы живем в постантропологическую эпоху, для которой характерен отказ от универсальной идеи человека. Сегодня уже не обвиняют природу в том, что она наделила нас чудовищной агрессивностью, или Бога — в том, что он допустил, создавая нас, какую-то промашку. Мы вынуждены искать причины достижений и неудач в самих себе. Выявляя негативное или позитивное содержание как традиционных, так и современных представлений о человеке, философия должна играть роль, скорее, арбитра, чем судьи. Философская рефлексия предполагает выведение в поле общественных дискуссий различных аргументов в пользу того или иного решения и, тем самым, всестороннюю оценку тенденций современности. Хорошо бы предвидеть ее трансформацию и определить способы эмансипации человека. Учитывая негативные последствия как революционно-романтических, так и консервативных идеологий, следует принимать во внимание не только «человечность человека», но и автономность системы институтов, агентом которых он является. Во всяком случае, философы должны допустить возможность того, что общество и, тем более, государство, вовсе не имеют своей целью человека. Рост благосостояния и свободного времени позволяет, отдав дань Левиафану, искать самореализации в сфере частной жизни.

Такие мыслители, как Маркс, Ницше, Хайдеггер дали свой ответ на вызов времени. Но скорее всего, их рецепты уже не годятся сегодня, ибо они жили в эпоху экстремальных или чрезвычайных ситуаций. Сартр в этой связи высказывал странный для нашего уха тезис: никогда мы не были так свободны, как в годы фашистской оккупации. Но думается, для возврата к тоталитаризму нет оснований. Задача философии — показать, что в нынешних условиях можно жить лучше, чем прежде. Несмотря на крики об исчерпании ресурсов, о необходимости охраны окружающей среды, о грозящем потеплении и т. п., современные технологии позволяют сделать общество более гуманным.

Необходимо защитить науку и технику от журналистской критики, которая представляет людей их жертвами. С философской точки зрения, важно, что современные технологии опираются на идеи кооперации, сотрудничества человека и природы, телесного и духовного. Осознание этого и является причиной перехода от хайдеггеровской постметафизической онтологии к делезовской теории множественности мира. Высказывания «существует информация», «существует система», «существует память», «существует культура», «существует искусственный интеллект», «существует ген» показывают приоритет информации. Это ослабило интерес к субъектно-объектным отношениям: различие Я и мира утратило былое значение. Представления об информационном обществе, виртуальной реальности, самоорганизующихся системах отбрасывают старое различие природы и культуры, ибо они оказались сторонами информации. Преодолевая односторонние воззрения материализма и идеализма, необходимо выработать оригинальный взгляд на культурные и природные объекты.

Обычно философия ограничивалась формулировкой идеи, возлагая ее осуществление то на просвещенного правителя, то на свободную общественность. В свое время Платон искал способ сделать безрассудных более рассудительными посредством диалога, считая, что истина — лучшее средство нормализации человека. Разочаровавшись в философии, он предложил евгенический проект. Политик определялся им не как философ, а как правитель, заботящийся об улучшении и облагораживании человеческой породы. Сегодня на смену евгеническим и дисциплинарным проектам пришли биомедицинские технологии, предлагающие эффективные лекарства от аффектов и комплексов. Еще более зрелищным вторжением технологий в интимную сферу субъекта являются генные технологии. Отсюда популярность фантастического проекта, предлагающего заново сделать человека. Генетики не пользуются понятием персонального субъекта в моральном или в каузальном смысле. Таким образом, техники анализа сознания, будь то феноменология, герменевтика или психоанализ, оказываются ненужными. Вместе с ними оказываются под вопросом и практики гуманизации человека, основанные на философской рефлексии. Однако очевидно, что нормализация тела или генома человека является хотя и важным, но предварительным условием культурных практик воспитания и образования. Допустим, биологи смогут найти и избавить людей от гена эгоизма и заменить его геном альтруизма. Но тут-то и начинается проблема, и она вовсе не том, что возникает новая форма насилия над личностью. Если медики избавят детей от гиперактивности или, наоборот, пассивности, то положительные человеческие качества может культивировать только социальная педагогика.

В «Государстве» Платона дело идеального правителя не ограничивается устройством правильных браков. Важную роль в деле воспитания людей играет не только философия, но и поэзия, особенно — музыка. Судя по тому, что сегодня на улице молодых людей с наушниками аудиоплейеров больше, чем в очках, а студентов с карманными компьютерами больше, чем с книгами, традиционная критика идеологии действительно должна уступить место чему-то новому. Как мы ориентируемся в мире звуков и образов, каковы последствия новой медиальной культуры, как воздействует на человека трансформация мест и способов его существования, которые сегодня определяются не философами, а архитекторами, специалистами по организации массовых зрелищ и другими социальными дизайнерами? Раскрытие социально-культурной обусловленности сообщения и восприятия аудиовизуальных знаков обнаруживает, что в этой сфере происходит не все, как попало, и что философская аналитика остается востребованной в обществе, устойчивость и порядок которого определяют не истина и мораль, а масс-медиа.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: