Научный консультант серии Е.Л. Михайлова 4 страница

Человек всегда находится между бытием и небытием, но небытие не обязательно переживается как дезинтеграция личности. Незащищенность, которая сопутствует выстроенному на непрочном фундаменте единству личности, есть единственная форма онтологической незащищенности, если использовать этот термин для того, чтобы обозначить неизбежность этой незащищенности, ее нахождение в самой сердцевине, в самой предельной точке бытия человека.

Пауль Тиллих (1952) указывает, что возможность небытия открывается в трех направлениях: через предельную бессмысленность, предельное осуждение и предельное уничтожение в смерти. В этих трех отношениях человек, как существо духовное, как существо моральное, как существо биологическое, стоит лицом к возможности собственного уничтожения или небытия.

Онтологическая незащищенность, подробно описанная в “ Разделенном Я ”, — это четвертая возможность. Здесь человек как личность сталкивается с небытием, которое в форме предупреждения открывается как частичная утрата синтетического единства “я” и сопутствующая ей частичная утрата соотнесенности с другим, а в предельной форме — как предположительный конец в хаотическом ничто, тотальная утрата “я” и связи с другим.

Одни занимаются безнадежным выстраиванием защиты, другие пускаются в махинации с честностью. Корни противоречия между ними — совсем не на этом уровне переживания и действия, однако потребность одних блюсти свою искренность и честность может подрывать систему защиты других.

Если исключить случаи депрессии, именно другие, а не сам человек, жалуются на отсутствие у него искренности и неподдельности в поведении. Считается, что патогномической чертой специфической стратегии истерика является фальшивость его поступков, их наигранность и театральность. Истерик, со своей стороны, обычно настаивает, что его чувства реальны и подлинны. Это мы чувствуем, что они нереальны. Истерик настойчиво утверждает, что его намерение покончить с собой вполне серьезно, мы же говорим о простом “жесте” в сторону суицида. Истерик жалуется, что он рушится на части. Но до тех пор, пока мы чувствуем, что он не рушится на части, разве только в том отношении, что он играет в это или пытается убедить нас в этом, мы называем его истериком, а не шизофреником.

В один прекрасный день ты можешь твердо заявить, что осознал, что только разыгрывал роль, что ты притворялся перед самим собой, что пытался убедить себя в том-то и том-то, но теперь ты должен признаться, что все это было напрасно. И тем не менее это осознание или признание вполне может быть еще одной попыткой “выиграть” благодаря притворству из притворств, еще раз играя последнюю правду о себе самом, и тем самым уклониться от того, чтобы просто, прямо и действительно принять ее в себя. Это единственная форма безумной “игры”, неистовое стремление сделать притворное реальным. Другие формы все же не столь безоговорочны и оставляют пространство для отступления. Мы не хотим сказать, что все, кто ведет себя подобно психотикам, и есть “истинные” шизофреники или подверженные “истинному” маниакальному или “истинному” депрессивному психозу люди; хотя не всегда легко отличить “истинного” шизофреника от того, кто, по нашему ощущению, способен разыгрывать из себя мнимого сумасшедшего, поскольку мы склонны объяснять безумием то, что человек притворяется безумным. Сам акт притворства, в своем крайнем проявлении, с большой вероятностью расценивается как само по себе безумие.

Мы склонны считать, что безумно не только притворяться безумным и перед самим собой, и перед другими, но безумно любое основание к тому, чтобы хотеть претендовать на безумие. Следует помнить, что ты рискуешь в социальном плане, если порываешь с социальной реальностью: если ты намеренно пускаешься в систематические попытки не быть тем, за кого тебя все принимают, пытаешься бежать от этого отождествления, играя в то, что это не ты, что ты аноним или инкогнито, принимая псевдонимы, утверждая, что ты умер, что тебя нет, потому что твое тело не принадлежит твоему “я”. Не стоит притворяться, что ты — это не просто маленький старичок, если в фантазии ты уже сделался просто маленьким старичком.

Истерик, как в свое время предположил Винникотт, “пытается достичь безумия”. Уклонение порождает уклонение. Безумие может быть желанным как выход. Но даже справка о психической ненормальности, которую ты можешь с успехом получить, не изменит того, что твое безумие останется подделкой. Подделка, в той же степени, как и “реальная вещь”, способна поглотить жизнь человека. Но “реальное” безумие будет так же ускользать, как и “реальное” здравомыслие. Не каждому дано быть психотиком.

Глава 4

Полифония опыта

Реальное телесное возбуждение в соединении с воображаемым опытом заключает в себе для многих особое очарование, смешанное с некоторой долей ужаса.

Молодой человек испытывает возбуждение, когда видит привлекательных девушек. Он вызывает их в своем воображении. Реальный половой акт иногда может быть не столь желанным, сколь воображаемый половой акт, сопровождаемый “реальным” оргазмом.

Сартр (1952) называет “честным” мастурбатором того, кто мастурбирует за неимением лучшего. То, что он называет “нечестной” мастурбацией, описано там, где он говорит о Жане Женэ.

“Мастурбатор по собственному выбору, Женэ предпочитает ублажать себя сам, поскольку удовольствие полученное совпадает с удовольствием доставленным, момент пассивности — с моментом величайшей активности; он в одно и то же время и это застывшее, сгустившееся сознание, и эта рука, бешено работающая как маслобойка. Бытие и существование; доверие и грубое использование; мазохистская инерция и садистский напор; окаменение и свобода; в момент наивысшего наслаждения две противоположных составляющих Женэ, совпадают; он преступник, который совершает насилие, и святой, который предает себя в руки насильника. Мастурбатор делает себя нереальным — он перекраивает реальность в себе самом; он очень близок к тому, чтобы найти магическую формулу, которая откроет, наконец, все шлюзы.

Однако жертва в руках палача, любящий и любимый — эти фантазии, порожденные Нарциссом, рано или поздно входят в плоть и кровь Нарцисса. Нарцисс боится людей, их оценок и их реального присутствия; он хочет лишь нежиться в ауре любви к себе самому, единственное, что ему требуется, — это быть чуть-чуть отдаленным от собственного тела, чтобы легкая оболочка инаковости покрывала его плоть и его мысли. Его персона — словно тающая во рту конфетка; это отсутствие определенности поддерживает в нем уверенность и служит его кощунственному замыслу: оно есть жалкое подобие любви. Мастурбатор — в заколдованном круге, он обречен на неспособность чувствовать себя достаточно другим и должен постоянно создавать для себя демонический призрак своей второй половины, который с неизбежностью развеивается, стоит только войти с ним в соприкосновение. Удовольствие ускользает, но в этом и есть вся соль удовольствия. Мастурбация, как чисто демоническое действо, поддерживает в центре сознания призрак присутствия: мастурбация есть дереализация мира и самого мастурбатора. Но этот человек, снедаемый собственными грезами, знает достаточно хорошо, что эти грезы остаются с ним только усилием его воли; Дивина (этот другой в некоторых мастурбационных фантазиях Женэ) беспре­станно растворяет в себе Женэ, а Женэ беспрестанно растворяет в себе Дивину. Однако посредством перетекания туда и обратно, которое доводит экстаз до его наивысшей точки, это чистое ничто (clair neant), абсолютно отрицательная величина, может вызвать реальные события в непридуманном мире; причина эрекции, эякуляции, мокрых пятен на постельном белье — нечто воображаемое. Простым движением мастурбатор увлекает мир к его распаду и вводит порядок нереального в универсум; образы действуют, отсюда — они обязаны быть. Нет, мастурбация Нарцисса — это не маленькая шалость, которой предаются ближе к ночи, как некоторые ошибочно полагают, не милая ребяческая компенсация в награду за трудовой день: она по своей сущности есть воля к преступлению. Женэ извлекает для себя удовольствие из отсутствия: из одиночества, из бессилия, из порока, из чего-то ненастоящего, из искусственно созданного в обход бытия события”.

Не всякому, даже если бы ему захотелось, дано быть Нарциссом, отмечает Сартр где-то в другом месте. Для Нарцисса, опирающегося на образ как на тончайшую связь между своими разобщенными “я”, мастурбация есть акт свободного выбора. Женэ материализует дух другого, только чтобы изгнать его, мастурбируя, а вместе с ним и себя самого, — и когда заклинание духов заканчивается, остается только Женэ, но Женэ, существующий лишь посредством этих бесплотных гомосексуальных духов, кристаллизованных в образы. “Я существую лишь через посредство тех, кто есть не что иное, как бытие, которым они обладают посредством меня”.

Здесь мы находим дальнейшее уклонение. Пробуждать к жизни в воображении нереальное присутствие другого — это попахивает тем, что мы до сих пор называли фантазией. Фантазия и воображаемое образуют такое слияние, что уже невозможно понять, где начало и где конец мастурбации. Реальное незаметно сливается с воображением, воображение — с фантазией, а фантазия — с реальным.

Мастурбатор обладает телом, испытывающим реальный оргазм в воображаемых ситуациях, но реальный оргазм может быть необходимым, чтобы положить конец воображаемой ситуации.

Воображение вызывает реальный физический результат, но есть здесь тонкое отличие от опыта невоображаемых отношений. Так, привыкнув к оргазму от мастурбации, он неуверенно обращается со своим телом в невоображаемых ситуациях. Он может, следовательно, испытывать неловкость, смущение и страх по поводу того, как бы не “включиться” в реальном присутствии других в самый неподходящий момент. Он опасается, что его тело начнет реагировать подобно тому, как оно делает это “в” воображении. Огромная разница может быть между тем, как он ощущает свое тело, и тем, как оно видится другими. Но слияние в оргазме невоображаемых ощущений с воображаемыми другими может закончиться тем, что он будет смешивать их в публичной ситуации.

Если тело в его аспекте тела-для-себя-самого есть нечто, возбуждающееся по отношению к воображаемым другим, то будут ли его возбуждать невоображаемые другие? Если это сокровенное тело, позорный опыт в тиши уединения, начнет пробуждаться к жизни на людях, то это будет переживаться совсем по-другому. Мужчина видит женщину в свете привычного для него опыта, то есть как некий образ в совокуплении с его одиноким телом. Это смешение при мастурбации его тела и ее воображаемого тела сказывается и в реальной близости с ней, и он продолжает рассчитывать, что она видит его тело, исходя из того, как он его ощущает, и ожидать от нее понимания того, каким именно образом он представляет ее в своих мастурбационных фантазиях.

Так, один молодой человек натолкнулся в коридоре офиса на девушку, с которой он только что в туалете мысленно занимался любовью, и был настолько смущен, что пошел и уволился с этой работы.

Рассмотрим предложенное Ференци (1938) описание женской сексуальности. Поведение и переживание, описанные здесь, есть фантазия в смеси с воображением, претворенные в тело. Вероятно, эта женщина не в состоянии мастурбировать в одиночестве, потому что ей нужен кто-то другой, чтобы воплощать собой ее фантазии. Мы рассматриваем работу Ференци как описание возможной женщины, а не современной фемининности вообще, как он полагал.

“Развитие генитальной сексуальности (у женщины) характеризуется, сверх всего прочего, замещением эрогенности клитора (женский вариант пениса) эрогенностью полости вагины. Психоаналитический опыт, однако, неотвратимо приводит к предположению, что не только одна вагина, но и другие части тела, так сказать в духе истерии, точно так же “генитализуются”, в особенности сосок и прилегающая к нему область... Частично оставленное мужское стремление вернуться в материнское чрево не отвергнуто вовсе, по меньшей мере в сфере психического, где оно выражает себя как фантазия идентификации в коитусе с обладающей пенисом мужской стороной, и как вагинальное ощущение обладания пенисом (“полый пенис”), а также как идентификация с ребенком, которого она вынашивает в своем собственном теле. Маскулинная агрессивность обращается в наслаждение пассивным переживанием сексуального акта (мазохизм), что объяснимо отчасти с точки зрения существования весьма архаических инстинктивных сил (влечения к смерти, согласно Фрейду), а отчасти — с точки зрения механизма идентификации с мужчиной-завоевателем. Все эти новоприобретения со сложным опосредованием и замещением генетически обусловленных механизмов удовольствия кажутся более или менее установленными в порядке утешения за утрату пениса.

По поводу перехода женщины от (маскулинной) активности к пассивности можно сформулировать следующую общую идею: все целиком тело и все целиком Эго женщины поглощают в себя регрессивно генитальность женского пениса, выделившуюся из них, как мы полагаем, в ходе нормального полового развития, так что вторичный нарциссизм написан ей на роду; поэтому с эротической стороны она становится вновь скорее ребенком, который хочет, чтобы его любили, и, таким образом, является существом, все еще цепляющимся, по сути дела, за фикцию пребывания в материнской утробе. Так что следующим шагом она может легко идентифицировать себя с ребенком в своем собственном теле (или с пенисом как его символом) и совершить переход от переходного к непереходному, от активного проникновения к пассивности. Вторичная генитализация тела у женщины объясняет также ее большую склонность к истерическим проявлениям.

При наблюдении полового развития женщины создается впечатление, что в момент первого сексуального контакта это развитие все еще является в достаточной степени незавершенным. Первые попытки к коитусу есть, так сказать, только акты насилия, в которых должна даже пролиться кровь. Лишь позже женщина научается переживать сексуальный акт пассивно и без внутреннего сопротивления, и еще позже — испытывать удовольствие или даже брать на себя активную роль. В самом деле, в каждом половом акте первоначальная защита повторяется в форме мускульного сопротивления со стороны суженной вагины; и только потом вагина становится увлажненной и легко доступной для вхождения, и лишь еще позже возникают сокращения, которые, видимо, имеют своею целью всасывание семени и инкорпорацию пениса — последнее, безусловно, содержит в себе намек на кастрацию. Эти наблюдения, а также определенные соображения филогенетического характера, которыми в более полном объеме мы займемся несколько позже, подсказали мне мысль о том, что здесь мы имеем, в индивидуальном плане, повторение некой из фаз борьбы между полами — той фазы, в которой женщина берет верх хитростью, так как она уступает мужчине привилегию в действительном смысле слова проникать в материнское тело, сама же полностью удовлетворяется фантазиеподобными замещениями, в особенности это касается вынашивания ребенка, участь которого она разделяет. Во всяком случае, согласно психоаналитическим наблюдениям Гроддека, женщине пожаловано особое удовольствие, скрывающееся даже за родовыми муками, в котором отказано мужскому полу”.

Собственные телесные переживания женщины в этом описании погребены под нагромождениями фантазии, так что со стороны телесного опыта она почти полностью отчуждена от себя как от реального существа женского пола. Ференци видит ее как “потерянную” в фантазии и в воображаемом. Эти две категории не следует путать между собой. Было бы неправильным сказать, что она “воображает себе”, что у нее есть пенис. Она, возможно, была бы шокирована самой этой мыслью и никогда не рискнула бы вообразить себе подобную вещь. “В фантазии” — она мужчина; “в воображении” — женщина. Она не открыла по-настоящему собственного тела. Воображая себя женщиной и действуя словно женщина, она пытается стать женщиной. Она пытается отделаться от фантазии, пуская в ход свое воображение и свое тело, но, похоже, тем больше увязает в своей фантазии, чем меньше она признается себе в ней.

Женщина Ференци не ведает своего собственного фемининного телесного опыта, отличного от фантазии и воображения, потому что она целиком погружена в свою фантазию. Если ее фантазия обладания пенисом приобретает достаточную “реальность”, она начинает воображать себе не то, что у нее имеется пенис, а то, что ей не досталось оного. Воображение используется при этом для того, чтобы представлять то, чего тебе не досталось, в фантазии. Это еще одна форма подлога. Она не знает, что то, что она переживает, — это фантазия. Сотворенное фантазией тело, неосознаваемое как таковое, невидимой завесой ложится поверх ее “собственного” тела, так что акт совокупления для нее в некотором смысле есть акт мастурбации.

Хотя мастурбация является нечестной, поскольку она — отрицание реального, “реальное” можно использовать нечестно для маскировки тайной игры фантазии и воображения. Мастурбация имитирует половое сношение, как половое сношение имитирует мастурбацию.

Следующий отрывок взят из “ Богоматери цветов ” Женэ (Genet, 1957а):

“Что-то новое, вроде ощущения собственной силы, взошло (в растительном смысле, в смысле прорастания) в Дивине. Она ощутила, что становится мужественной. Безумная надежда делала ее сильной, крепкой, смелой. Она чувствовала, как вздуваются ее мускулы и она становится похожей на высеченную из камня статую, подобную микеладжелову рабу. Не напрягая ни одной мышцы, но с внутренней яростью она боролась с собой, подобно Лаокоону, который пытался задушить чудовище. Потом, когда руки и ноги ее обрели плоть, она осмелела и захотела драться по-настоящему, но очень скоро получила на бульваре хороший урок, ведь она, забывая о боевой эффективности своих движений, подходила к ним с мерками чисто эстетическими. При таком подходе из нее в лучшем случае мог получиться более или менее ладно скроенный мелкий хулиган. Ее движения, особенно удары по корпусу, должны были любой ценой, даже ценой победы, сделать из нее даже не Дивину-драчуна, а скорее некоего сказочного боксера, а иногда — сразу нескольких великолепных боксеров. Мужественные жесты, которым она пыталась научиться, редко встречаются у мужчин. Она и свистела, и руки держала в карманах, но все это подражание было таким неумелым, что казалось, за один вечер она могла предстать одновременно в четырех или пяти разных образах. Зато уж в этом она добилась великолепной разносторонности. Она металась между девочкой и мальчиком, и на этих переходах, из-за новизны такого стиля поведения, часто спотыкалась. Прихрамывая, она устремлялась вслед за мальчиком. Она всегда начинала с жестов Великой Ветренницы, потом, вспомнив, что, соблазняя убийцу, она должна вести себя по-мужски, обращала их в шутку, и эта двойственность давала неожиданный эффект, превращая ее то в по-обывательски боязливого, робкого шута, то в назойливую сумасшедшую. Наконец, в довершение этого превращения бабы в самца, она сочинила дружбу мужчины к мужчине, чтобы та связала ее с одним из безупречных “котов”1, о которых уж никак нельзя сказать, что его жесты двусмысленны. Для большей уверенности она изобрела для себя Маркетти. Тут же выбрала для него внешность; в тайном воображении одинокой девушки имелся ночной запас бедер, рук, торсов, лиц, зубов, волос, коленей, и она умела собирать из них живого мужчину, которого наделяла душой всегда одной и той же, вне зависимости от ситуации, такой, какую бы ей хотелось иметь самой”2.

Женэ говорит о мужчине, которого он называет Дивина, как о “ней”, поскольку именно так он переживает себя “в фантазии”. В какой-то момент “она” начинает “в растительном смысле, в смысле прорастания” ощущать в себе вновь обретаемую мужественность. “Она” не “воображает себе” это: оно происходит с “ней” само, но иссякает на полдороге: по мере того, как эта сексуальная трансформация улетучивается, “она” начинает подыгрывать и притворяться, что “она” мужчина. “Она” пускает в ход воображение, жесты, поступки, чтобы посредством волшебной метаморфозы вернуть свою утраченную мужественность. Но это все равно что делать лед из кипящей воды.

Гений Достоевского безошибочно ухватил эту полифонию модальностей опыта: сна, фантазии, воображения и воспоминания. Во всех его романах косвенно или прямо показано одновременное пребывание в этих модальностях. Непросто продемонстрировать это в сжатом виде. Но мы совершим такую попытку, рассматривая описание Достоевским Раскольникова в самом начале “Преступления и наказания”, до убийства включительно, с точки зрения сна, фантазии, воображения и реальности.

Модальность “фантазии”, в отличие от “воображения”, показана здесь с достаточной определенностью.

За день до того, как он убил старуху, “страшный сон приснился Раскольникову” (стр. 60, 1957)3. Это длинный, запутанный, очень яркий сон. Мы значительно сократим его в пересказе.

“...Приснилось ему его детство, еще в их городке. Он лет семи и гуляет в праздничный день, под вечер, с своим отцом за городом.

Они с отцом шли по дороге к кладбищу, где были могилы его бабушки и брата, который умер в шестимесячном возрасте и которого Раскольников не мог помнить. Они проходили мимо кабака, он держался за отцовскую руку и испуганно смотрел в сторону заведения, которое в его памяти связывалось со сценами пьяного веселья и пьяных драк. Напротив кабака стояла большая телега, такая, в которую обычно впрягают здоровую ломовую лошадь...

...Но теперь, странное дело, в большую такую телегу впряжена была маленькая, тощая саврасая крестьянская клячонка, одна из тех, которые — он часто это видел — надрываются иной раз с высоким каким-нибудь возом дров или сена, особенно коли воз застрянет в грязи или в колее, и при этом их так больно, так больно бьют всегда мужики кнутами, иной раз даже по самой морде и по глазам, а ему так жалко, так жалко на это смотреть, что он чуть не плачет, а мамаша всегда, бывало, отводит его от окошка.

Но вот вдруг становится очень шумно: из кабака выходят с криками, с песнями, с балалайками пьяные-препьяные большие такие мужики в красных и синих рубашках, с армяками внакидку. “Садись, все садись! — кричит один, еще молодой, с толстою такою шеей и с мясистым, красным, как морковь, лицом, — всех довезу, садись!”

Бедная старая кляча не может справиться с таким грузом. Крестьянам это кажется очень смешным:

“...Кругом в толпе тоже смеются, да и впрямь, как не смеяться: этака лядащая кобыленка да таку тягость вскачь везти будет! Два парня в телеге тотчас же берут по кнуту, чтобы помогать Миколке”.

Они начинают стегать ее.

“— Папочка, папочка,— кричит он отцу,— папочка, что они делают! Папочка, бедную лошадку бьют!

— Пойдем, пойдем! — говорит отец,— Пьяные, шалят, дураки, пойдем, не смотри! — и хочет увести его, но он вырывается из его рук и, не помня себя, бежит к лошадке. Но уж бедной лошадке плохо. Она задыхается, останавливается, опять дергает, чуть не падает.

— Секи до смерти! — кричит Миколка, — на то пошло. Засеку!”

Миколка все больше расходится, и веселье становится все более шумным. Он кричит, что лошадь — его собственность.

“— Не трожь! Мое добро! Что хочу, то и делаю. Садись еще! Все садись! Хочу, чтобы беспременно вскачь пошла!”

Только семилетний Раскольников жалеет бедную старую клячу.

“...Он бежит подле лошадки, он забегает вперед, он видит, как ее секут по глазам, по самым глазам! Он плачет. Сердце в нем поднимается, слезы текут. Один из секущих задевает его по лицу — он не чувствует, он ломает свои руки, кричит, бросается к седому старику с седою бородой, который качает головой и осуждает все это. Одна баба берет его за руку и хочет увесть: но он вырывается и опять бежит к лошадке. Та уже при последних усилиях, но еще раз начинает лягаться.

— А чтобы те леший! — вскрикивает в ярости Миколка. Он бросает кнут, нагибается и вытаскивает со дна телеги длинную и толстую оглоблю, берет ее за конец в обе руки и с усилием размахивается над савраской.

— Разразит! — кричат кругом.

— Убьет!

— Мое добро! — кричит Миколка и со всего размаху опускает оглоблю. Раздается тяжелый удар.

— Секи ее, секи! Что стали! — кричат голоса из толпы.

А Миколка намахивается в другой раз, и другой удар со всего размаху ложится на спину несчастной клячи. Она вся оседает всем задом, но вспрыгивает и дергает, дергает из всех последних сил в разные стороны, чтобы вывезти; но со всех сторон принимают ее в шесть кнутов, а оглобля снова вздымается и падает в третий раз, потом в четвертый, мерно, с размаха. Миколка в бешенстве, что не может с одного удара убить.

— Живуча! — кричат кругом.

— Сейчас беспременно падет, братцы, тут ей и конец! — кричит из толпы один любитель.

— Топором ее, чего! Покончить с ней разом, — кричит третий.

— Эх, ешь те комары! Расступись! — неистово вскрикивает Миколка, бросает оглоблю, снова нагибается в телегу и вытаскивает железный лом. — Берегись! — кричит он и что есть силы огорошивает с размаху свою бедную лошаденку. Удар рухнул; кобыленка зашаталась, осела, хотела было дернуть, но лом снова со всего размаху ложится ей на спину, и она падает на землю, точно ей подсекли все четыре ноги разом.

— Добивай! — кричит Миколка и вскакивает, словно себя не помня, с телеги. Несколько парней, тоже красных и пьяных, схватывают что попало — кнуты, палки, оглоблю — и бегут к издыхающей кобыленке. Миколка становится сбоку и начинает бить ломом зря по спине. Кляча протягивает морду, тяжело вздыхает и умирает.

— Доконал! — кричат в толпе.

— А зачем вскачь не шла!

— Мое добро! — кричит Миколка, с ломом в руках и с налитыми кровью глазами. Он стоит, будто жалея, что уж некого больше бить.

— Ну и впрямь, знать, креста на тебе нет! — кричат из толпы уже многие голоса.

Но бедный мальчик уже не помнит себя. С криком пробивается он сквозь толпу к савраске, обхватывает ее мертвую, окровавленную морду и целует ее, целует ее в глаза, в губы... Потом вдруг вскакивает и в исступлении бросается с своими кулачонками на Миколку. В этот миг отец, уже долго гонявшийся за ним, схватывает его, наконец, и выносит из толпы.

— Пойдем! пойдем! — говорит он ему, — домой пойдем!

— Папочка! За что они... бедную лошадку... убили! — всхлипывает он, но дыхание ему захватывает, и слова криками вырываются из его стесненной груди.

— Пьяные, шалят, не наше дело, пойдем! — говорит отец. Он обхватывает отца руками, но грудь ему теснит, теснит. Он хочет перевести дыхание, вскрикнуть, и просыпается.

Он проснулся весь в поту, с мокрыми от поту волосами, задыхаясь, и приподнялся в ужасе.

— Слава богу, это только сон! — сказал он, садясь под деревом и глубоко переводя дыхание. — Но что это? Уж не горячка ли во мне начинается: такой безобразный сон!

Все тело его было как бы разбито; смутно и темно на душе. Он положил локти на колена и подпер обеими руками голову.

— Боже! — воскликнул он, — да неужели ж, неужели ж я в самом деле возьму топор, стану бить по голове, размозжу ей череп... буду скользить в липкой, теплой крови, взламывать замок, красть и дрожать; прятаться, весь залитый кровью... с топором... Господи, неужели?”

Первое переживание Раскольникова по пробуждении показывает, что его собственное тело было до самой глубины задето этим сном. Он проснулся в страхе, как будто это его засекли до смерти, и немедленно вспомнил с глубочайшим ужасом о своем намерении убить старуху способом, очень напоминающим тот, которым была погублена бедная старая кляча.

Исходя из этого, можно предположить, что “собственное” тело переживается Раскольниковым в рамках физической идентификации со старой клячей и со старухой. Место происшествия находится недалеко от кладбища, где похоронены его бабушка и младший брат. Он отнюдь не “ воображает ” себя старой лошадью или старухой. Напротив, “в своем воображении” он, насколько это возможно, далек от ситуации, в которой находится во сне или в фантазии. В своем сне он — семилетний мальчик, сочувствующий старой кобыле, в фантазии его собственное тело разделяет смерть старой клячи, а также старухи. Но “он”, как мы узнаем позднее, воображает себя Наполеоном! Он “блуждает” между своим воображением, где он представляет себя Наполеоном, своим сном, где он маленький мальчик, и своей фантазией, где он — забитая до смерти старая кляча и старуха, которую он вот-вот убьет.

Раскольников знает свой сон и знает, что намерен убить старуху-процентщицу. Ему неведома связь между Миколкой и им самим, а также связь между старой лошадью и старухой. Он не связывает все это со своими “собственными” чувствами по отношению к матери4. Он не отдает себе отчета в том, что идентифицирует свою мать (или бабушку) со скупердяйкой-процентщицей и ни на что не годной старой клячей. Не осознает он и того, что идентифицирует себя самого со старой клячей, со своей матерью и с процентщицей.

Когда он окончательно “знает”, что старуха будет убита завтра, он чувствует себя как человек, приговоренный к смерти. В модальности фантазии он — жертва, тогда как “в воображении” и в “реальности” он — палач.

Непосредственно перед тем, как он входит в старухин дом, чтобы убить ее, он замечает по поводу своих собственных мыслей: “Так, верно, те, которых ведут на казнь, прилепливаются мыслями ко всем предметам, которые им встречаются на дороге...” Значит, в фантазии он скорее жертва, которую ведут на казнь, чем палач.

Перед тем, как старуха открывает дверь, он внезапно теряет ощущение собственного тела. Очевидно, что для того, чтобы убить эту старуху, он действием-в-фантазии ре-проецирует “старую клячу” на личность процентщицы, которая “в реальности” для него никто.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: