Невольница215

Б. А. М.

Давно когда-то, в Овруче, если знаете, народился у одного козака мальчик Остап, и как только этот мальчик Остап стал на свои ножки, сейчас пошел по Овручу, всюду поглядел, посмотрел, да и говорит: «Ге-ге! нехорошо людям в Овруче жить! Надо б этому помочь!»

А тогда, видите ли, делали набеги на Украйну всякая бусурманщина, турки, татары – не так, как теперь, что теперь хоть бывает тоже попуст, да уж иначе, христианский – по-христиански – что почему-то не так, должно быть, обидно… Так вот, говорю вам, тогда делали набеги всякая бусурманщина, турки и татары жгли, грабили, совсем уничтожали прекрасные города; мало ли козачества с свету божьего согнано преждевременно, побито, позамучено, много девушек и жен в плен забрано.

Приходит Остап домой, а отец и мать его спрашивают – известно, единственное дитя, так в глаза ему глядят и сейчас же подстерегут все, все заметят, – спрашивают:

– Чего это ты, сыночек, задумался?

– А того я, – говорит Остап, – задумался, что нехорошо людям в городе Овруче жить.

– Ге-ге-ге! – говорит отец, а мать тяжелешенько вздохнула.

– Надо этому помочь! – говорит Остап.

– Ге-ге-ге! – опять промолвил отец. – Рад бы в рай, да…

А мать еще тяжче вздохнула.

На том разговор и кончился, что отец и мать запечалились, каждый по-своему: отец омрачился, повесивши голову, а мать, склонивши голову, загрустила, а Остап снова пошел по городу Овручу прохаживаться, да свою думу думать и свой совет держать.

А между тем время бежало своим чередом, как всегда, и Остап рос своим порядком. Только, как запало ему в мысль и в душу, что в Овруче нехорошо людям жить, что надо бы тому пособить, то как зернышко какое принялось, развилось, пустило корни: он уже не успокоился с того часу и все только думал, да гадал, да замышлял. В то время, как другие мальчики дрались между собой, словно петухи, за какую-нибудь свою обиду, или как медведи друг друга одолевали за какую-нибудь цацку, или играли, да шалили, да резвились наилучшим образом, Остап все ходил, да глядел, да замыслы замышлял.

Как все те, которые себе очень голову ломают, или заботят, или вполне чему-нибудь преданы, Остап иногда, как пойдет прохаживаться, так и зайдет далеко, пока что-нибудь приведет его в себя, – и вот один раз очень далеко он зашел, погруженный в свою заботу, как вдруг шуркнуло что-то, будто птица пропорхнула, звякнуло что-то, будто две стрелы пролетели, встретившись – едва его с дороги не сбросило, едва успел он увидать вооруженного турка на легком вороном коне, а у турка девушку с русою косою, что протянула руки к нему и вымолвила: «Спасай, козак!», и все исчезло, будто бы и не бывало никогда.

– Если бы сила моя да лета мои! – промолвил Остап, и очень горько ему стало, что еще не могуча его сила, не совершенны его лета.

Вот если бы нам с вами, вам да мне, встретилось что подобное, так мы бы, я да вы, ахнули да вздохнули (к чему мы станем тут поминать, что тоже и страшно бы перепугались?) пришли домой, рассказали все соседям да и забыли, – а Остап нет – не забывал.

Опять тоже один раз послал его отец в лес за дровами. Сами, может, знаете, каково веселешенько ехать веселым утром в лес – сам лес будто смеется, шумя навстречу вам зелеными ветвями, – кажись, всякое сердце радуется, всякий глаз тешится.

Остап, что глянет вокруг, то глаз его опечалится пуще, сердце больше заноет.

Как вот небольшой овраг на дороге и только что в этот овраг спустились, конь как шарахнет в сторону – видит Остап, лежит козак убитый, молодой, в самом цвету своем, мощный, в самой силе своей, загубленный навек. Остап наклонялся, припадал к нему, прислушиваясь – не дышит, – нет!

Если бы такое нам встретилось, вам да мне, так что ж делать – разве первый это случай несчастный? Мы бы, вы да я, потужили, может бы и всплакнули, да и дали бы себе покой – а Остап нет – себе покою не давал.

В третий раз случилось ему проникнуть в самую страну свою от востока до запада, с севера на юг, и такая страна всюду и повсюду разоренная, разграбленная, уничтоженная ему представлялась, что Остап, охая, за голову схватился.

Если бы это мы, вы да я, так бы мы, пожалевши сердечно, да загородивши себе какой-нибудь приют в уголку, сидели бы там смирно и тихо – а Остап нет – не бросил на произвол.

Не было Остапу ни сна, ни отдыха; не было покою, ни отрады. Какое страданье, какая тоска и кручина его одолевала, вы, деточки, того не можете и не в состоянии знать. Словно голос какой-то его кликал, словно целая страна родная стонаючи звала, будто все лихо людское и горе молило: «Спасай! спасай!»

Разве каждого такой голос хоть иногда, хоть раз в жизни не покликал? О, да – почему же нет? Да видите ли, иных тоже много голосов кричит: «А что тебе будет? А как тебе удастся?» Кричат эти осторожные голоса сильно и заглушают тот…

Начали добрые люди поглядывать на Остапа странно, почали немножко посмеиваться над ним, подшучивать, кто с горечью, а кто благодушно, а кто, то и запечалился, а кто, то и испугался…

Я знаю, что если бы над нами, над вами да надо мною, почали люди так или иначе подсмеиваться да подшучивать, так мы бы страх застыдились, покраснели, красней яркого пиона, все бы это покинули, и убежали, и спрятались; я знаю, деточки, что если бы мы, вы да я, кого таким образом опечалили или перепугали, так бы мы скоренько и успокоили – да Остап, видите ли, не такой был, то не так он и делал.

Вот тогда зато и начались для него всякие напасти, беда да лихо. Вот как в сказке, что бабушка когда-то рассказывала нам, козаку надо было горы крутые переходить, реки быстрые переплывать, через палящий огонь перепрыгивать, – помните, мы еще тогда с вами в мыслях совет давали тому неугомонному козаку все оставить и выкинуть из головы да домой воротиться – пропади оно совсем все! – тогда же, помните мы с вами в душе зареклись и дали обет, что сами никогда в такие хлопотливые, ужасные дела не впутаемся – помните? Ну вот, Остап впутался, упорный! И возвысились перед ним горы крутые, такие, что и не приступить, будто стены голые; и поплыли перед ним реки глубокие да быстрые, что каменные берега рвут, сияют, как алмаз, и плещут, и мечут волнами, как бы насмехаясь над пловцами; и запылал огонь перед ним, сжигая все кругом себя, будто поедаючи поедом.

Деточки! что если бы нам подобное? Ножки наши резвые! было бы вам тогда работы! Однако думаю, что не попустили бы нас на беду и пагубу, а разве занесли бы на другой конец света божьего, где нет огня, кроме чтобы только кашу варить, или в хате засветить, где на реках ловкие перевозчики поставлены, а через горы удобные дороги проложены, где смиренному, осторожному лакомке жить не нажиться…

Вот уж вы и замечтались, что за славная та страна – ну, полно вам – теперь главная речь идет про Остапа, как он взбирался на крутые горы, срывался, катился вниз, опять снова цеплялся, снова срывался, да снова-снова-снова, пока взобрался на вершину; как он плыл через реки, через пучины, захлебывался, тонул, вынырял и снова-снова-снова, пока на берегу стал; как он на огне обжигался, прижаривался, горел на большом и на медленном, и на маленьком, пока очутился на свежем местечке. Вспомните, что только птица скоро гору перелетает, рыба быстро реку переплывает и только через купальский огонь можно вмиг перескочить, – так Остап немалое время побился, – я так и не могу точно вам определить, сколько раз солнышко всходило и закатывалось, и снова, и снова, и снова, и тоже сколько раз месяц показывал золотые рожки свои на небе, пока Остап отбыл и покончил свои труды…

Тяжкие были! Я вижу, вы помните каковы были, потому что вздыхаете и не желаете ни себе, ни мне…

Вот после всех трудов, да после всех напастей Остап ворочался домой… Вы просите рассказать вам всякую его напасть подробно – полно! Это теперь, днем ясным, да и то покуда еще не слыхали и начала, так вы просите и храбритесь, а придет ноченька – спать не будете – прах ему! Лучше про это и не поминать!

Так вот, говорю, после всех трудов, после всех напастей, ворочался Остап домой, ехал с вороным конем. Остап покинул свою хату, отца и мать совсем юношей – в таких летах один мой родич еще пищу в ухо проносил, неискусен еще был, мое сокровище, в роток вправить – а ворочался Остап уже мужественным козаком, на той поре… вот на той поре, как наш сосед, знаете – тот, что возлелеял себе такие прекрасные усы, носит перстень с изумрудом и ищет, с таким томленьем ищет! купить себе пегих лошадок… Настоящий козак, истый козак был Остап, и когда он ехал на вороном своем коне, так посмотреть было мило… Не могу я его хвалить, потому что если хвалить стать, так надо с чем-нибудь и сравнять, а с чем же я козака, настоящего козака, сравню, с чем на свете?

Ворочался Остап домой и уже близко было до города, уже знакомые места со всех сторон открывались и его приветствовали, уже город мрежился невдалеке. Он подъезжал к нему очень рано, – тогда, когда мы с вами еще спим крепким сном.

Утро только зарумянилось и зазолотилось: только еще самые ранние птички щебетали, только еще самые заботные люди просыпались.

Подъезжал ли кто из вас, деточки, к родным местам когда-нибудь ранним утром, вспоминая все вместе: и тогдашние мысли свои и надежды, и упованья, и где тут плакалось, где тут радовалось, как прощались, покидали, расставались, все доброе и лихое время тогдашнее; чувствуя вместе все: и какое-то сожаленье, какую-то легкую печаль, которою ваше сердце трогается, и живую радость, которая сердце наполняет? Не были ли вы в таком состоянии, что, как говорится, один глаз смеется, а другой плачет, когда вы видели перед собою родные места? Да! случалось вам. А случалось ли вам везти с собой избавленье, освобожденье своему народу? Нет? Нет? Нет? Все нет? Ну так и не знаю, хорошо ли вы почувствуете, хорошо ли поймете то, что Остап чувствовал и испытывал, подъезжая, потому что Остап вез с собою такое освобожденье, такое избавленье.

В тех напастях да трудах, что мы про них не хотели очень много толковать к ночи, Остап собрал себе хорошее войско козацкое понемножку и уж был наготове, чтобы идти на турок. Войско уж и подвигалось прямою дорогою туда, в Туречину, вели его полковники храбрые… Не такие, может, как наш дяденька полковник, от которого так сильно пахнет жасминными духами и который с таким – с таким! удовольствием глядит всегда на свои желтые перчатки, когда наденет их, нарядившись куда-нибудь на пир, – не такие, может, говорю, как дяденька наш, храбрые полковники это были, а такие порядочные… Так войско вели полковники прямым путем в Туречину, а Остап сам частехонько свертывал в сторону и повсюду забирал с собою молодежь. Вот это и в свой родной городок завернул, где тоже, вероятно, у него не без знакомых людей было.

Тихо было и рано, когда Остап въехал в город, так еще тихо, что его конь вороной своим топотом разбудил многих – отворялись окошечки и выглядывали лица – некоторые знакомые Остапу, а некоторые незнакомые – те, верно, которые без него выросли, или переселились сюда из чужих мест. Подъехал Остап к своим воротам, к отцу, к матери. Мать от великой радости, от великой своей любви заплакала, увидавши его; отец от великой радости и любви даже усмехнулся… Потом соседи близкие и далекие прибежали, столпились, расспрашивали… А Остап со всеми здравствуется и всем одно говорит:

– Полно, полно, братья, в ярме ходить! Полно, полно, братья, в неволе жить!

И всех кличет и зовет:

– Идем, братья, за край родной воевать! Идем, братья, освобождаться!

Иногда людей на одни только красные слова ловят, что ж после того собственный пример, деянье собственное может! В один миг около Остапа живыми толпами зароились молодые и старые козаки и козачки, и дети малые, и все слушали, все соглашались.

Еще солнышко хорошенько не взошло на небе, уж повсюду в городе вооружались чем кому бог послал, всюду коней выводили, седлали – кому чего недоставало, тот бежал, спрашивая, ища, отыскивая; козачки помогали, как только в силах были; надо сказать, что они и любили тогда как только в силах были: не раз вы, верно, деточки, замечали сами, что вас с большей нежностью гладили по головке, когда вы, по детской неосмотрительности, падали, например, в грязь – каково ж должно быть чувство к тому, кто идет честно на смертный бой? Дети хлопотали и суетились, словно им приходилось самим в передовом отряде на турок идти… Остапов отец, что всех прежде только говорил: «Ге-ге! рад бы в рай, да…», теперь точно в самом деле в рай собирался – помолодел, повеселел… Козак Пампушка, что уж десять лет лежал зимой на печи, а летом на лавке, раздулся как бочка, а жена его иссохла как щепка, едва поспевая лепить для него смачные вареники, тот самый козак Пампушка теперь стоял на ногах, подобно горе, и как иногда на горе сидит птичка, так у него за плечами виднелась маленькая сумочка с сухариками, такая самая, что и у иных постников.

Говорю ж вам, что еще солнышко не совсем запало за могилу Кривуху, что за городом зеленеет, а уже отряд козацкий двинулся – кони играли, оружье блестело, очи козацкие сверкали отвагою, сердца козацкие кипели гневом и мщеньем… Только представить себе, так уж за сердце берет, а что ж бы это было, если бы увидать то войско козацкое, когда оно все собралось да двинулось за Остапом на врага!

Ведет Остап свое войско день все степью зеленою и безбрежною; степная трава колышется, степные пташки щебечут и поют – щебетнет пташка раз-другой голосисто и точно потеряется ее голосок в этом степном бесконечном раздолье – и уж другой голосок защебетал, и этот точно так же пропал, – и бесчисленно таких голосков услышится и пропадет, услышится и пропадет… В первый день ничего не встретилось, ничего не приключилось козацкому войску, и спокойный был отдых ему ночью в степи.

На другой день все так же было тихо и спокойно и все степью подвигались до самого вечера.

Вот и вечер…

Тогда весна во всей красе царствовала, и такой был тот вечер ярко-розовый, что даже все козаки, молодые и старые, притомленные долгим походом, все порозовели, как зори – молодые, как зори ранние, утренние, а старые, как вечерние, поздние, и уж солнышко спряталось, а мгла в степи не темнела, а только все так розовела, что звезды, высыпавшись на чистом небе, казались будто из лучистого серебра. Стало войско на отдых, и так тихо сделалось, когда движенье и ход войска прекратился, что, может, каждый козак почуял, что за вечер тихий, хоть никто того не сказал. Все козаки закурили люльки; кое-кто всматривался в даль, как атаман; кое-кто еще хлопотал около своего коня, недалеко в степи, где кони паслись…

Как вот послышался Остапов голос и все козацкие головы поднялись, все козаки насторожили уши и открыли глаза, кто дремал.

– Панове-молодцы! – промолвил Остап. – Что-то от востока словно туча надвигается?

Все очи козацкие уже смотрели в ту сторону.

В самом деле, оттуда, как будто, находила туча.

– Это турчин, атамане! – говорит один старый козак и идет своего коня брать, вот как иногда, увидя стадо овец, говорят: «Это наши» и идут за шапкой и за хворостиной их загонять.

А молодые козаки в один миг очутились на конях; войско сровнялось и стало; полковники давали приказания; Остап выехал вперед и стал впереди войска.

Турчин приближался, и уже зоркие глаза разглядели в той розовой мгле, при тех серебристых звездах, турецкие чалмы и знамена и полумесяц на них.

И козаков увидали турки… Вот крик, вот восклицанье… И полетел турчин на козаков, будто саранча на пышный цвет… Козаки тоже пустили коней… И началось… Иной бьется и рубится, не отступая, точно стена каменная, пока или сам упадет, или чисто около себя вырубит и двинется дальше; иной словно птица – и отлетит, и налетит, и опять отлетит, и опять налетит; иной загнался в самую середину врагов рубячись; несколько коней уже одни без седоков скачут по степи… Бьются, да бьются, да бьются, да все с пущим рвеньем, с пущим жаром, как будто бы что дальше, то живой жизни прибавлялось в войске, а не уменьшалось!

Прошлого году приезжал ваш братец старший из полку, да рассказывал, как он в баталии был, что как в него самого, в него одного только и целено, в него все пули летели, в него все пушки палили и все ружья стреляли, и не мог он умом постичь, как это, дивом каким, он цел и невредим выскочил… Вот же, может, в тот вечер в степи и козацкая баталия была немножко не так же страшна, как братцева… Сложила тогда голов всякая вера – турецкая и козацкая; старый и молодой век погасал, быстро и легко, как свечи от одного дуновенья погасают…

Бьется Остап и рубится так, что даже правая рука млеет – отбился он далеко от своих – кругом его все только чалмы: вот под ним убит вороной его конь – еще Остап бьется и рубится, соскочивши на землю. Как вороны налетели на него со всех боков турки с саблями, с мушкетами; как горох из мешка сыплется, так посыпались смертные удары на Остапа; оружье у него уж исщербилось – вот оно зазвенело в последний раз и распалось, как перегорелое – вот он остался с пустыми руками середь врагов – вот его схватили – вот крепко и мучительно он связан и скручен – вот его перекинул через седло и помчал его бородатый турок по степи: все исчезло у Остапа из глаз, ничего он более не слышит. В темно-розовой мгле, при серебристых звездах Остап видит только бородатое лицо с большими блестящими глазами, и слышит только, как быстрый легкий конь, мчась степью, касается земли звонким копытом.

Дальше Остап ничего уж хорошо, явственно не помнил, а что помнил он, то все словно во сне, в дремоте, смутно, – вот как будто конь где-то остановился; вот как будто его, Остапа, раскрутили и развязали, и по изнемогшему его телу пробежала холодная дрожь и жар палящий; вот, будто, какие-то узенькие улички и в каждой уличке девическая фигура, вся завернутая, закутанная тонким кисейным покрывалом с головы до ног; вот, будто, над ним, над самою его головою то желтая чалма и черная борода, то черная борода и зеленая чалма, или красная, то все около него переливает семью цветами, то жаркий день, то теплая ночь тихая, то солнце яркое, то звезды рассыпчастые…

Он опомнился и совершенно пришел в себя в какой-то тесной, темной келье, на соломенной рогожке. Свет божий западал кружком и словно лампада освещал только часть одного уголка; когда этот кружок света был яркий, веселый, значило для Остапа, что у людей день, а когда свет западал, легкий и бледный – значило, что ночь обняла землю. Потом, через несколько времени Остап так изловчился и научился, что знал, в который час, в котором уголку стать, чтобы увидать частичку ясного неба и блеск солнечного луча днем, а ночью десяток-другой звездочек, или кончик месячного рожка, или краешек полного месяца. Главное же дело было у Остапа думать да гадать, да выискивать, как бы вырваться из заключенья, убежать, добраться до Украйны, как снова войско собрать, да на врага двинуть.

А какая тоска его одолевала и сокрушала иногда, так и не сказать словами, а хотя б кто и мог словами сказать, то вчуже не постичь! Сколько раз он толкал и пробовал каменные стены и низкий потолок, и серой пол в своей темнице! Если бы хотя долото какое-нибудь завалящее, если бы хоть какой негодящий кусок железа! Не было ничего.

Вот Остап своими собственными руками каждый день, каждую ночь, может, каждый час, толкая стену, словно поколебал ее в одном месте немножечко. Вот дождал он и того часу, что уж из стен был в состоянии вынуть два или три камня, вот шесть, десять – вот он уже и на воле…

Это, видите, бусурманщина, так и темницу как след не умеет выстроить, – не то, что христиане…

Вот Остап на воле. Ночь. Видит он каменные стены кругом, да деревья темные; слышит плеск и журчанье бессчетных фонтанов поблизу. Под стенами он тихонько крадется, еще и сам не зная хорошенько, куда путь держит. Все стены, все темные деревья, все журчанье воды. Иногда он приостанавливается, прислушиваясь, приглядываясь. Как вот месяц ему освещает женскую фигуру, что спешит в ту сторону, откуда он идет – и она его увидала: сначала будто испугалась, потом словно узнала и вот она уже около него и отбрасывает покрывало с лица, и слышит Остап родные слова и узнает козачку, девушку с русою косою, невольницу турецкую.

– Куда ты, дивчина? – спрашивает Остап. – Беги вместе со мною!

– Я шла тебя освобождать, козаче! – говорит девушка. – Вот кинжал, пила, вот деньги, вот намисто… Беги! Беги скорее!

И она давала ему все: кинжал и пилу, и деньги, и намисто с своей шеи…

– Убежим вместе! – говорит Остап.

– Нет! нет! – отвечает козачка. – Нет! Дивчина тебя свяжет по рукам, по ногам – беги ты один! Беги! А меня приходи после освобождать! Беги!

– Только скажи мне, девушка, давно ли ты в неволе? – спрашивает Остап.

– О, давно, давно-давнешенько! Девочкою почти заполонили меня – до сих пор служу неверному турку…

– Я вспомнил тебя, девушка! – говорит Остап. – Это ты когда-то руки ко мне протянула, это…

– А я и не забывала тебя, козак, – промолвила девушка, – и не забуду! и ждать буду! Приходи спасать! Приходи освобождать!

– Приду, освобожу, мое сердце! – говорит Остап.

– Туда, туда – туда тебе лучше идти, – научала девушка. – Я провожу… Я провожу тебя, козак!

И оба вместе перебегали они темные сады, где розы цвели и благоухали, где журчала и плескала вода, и вместе крались мимо жилищ турецких. Наконец вот уже дорога – за ними остались жилища и сады.

– Туда, туда! – показала девушка вдаль, и даже пошатнулась от страданья и муки.

– Дивчина, бежим! – говорит Остап. – На руках тебя донесу до Украйны!

– Нет! нет! – ответила девушка. – Я буду дожидать – приходи, спаси! Я буду ждать! Я буду ждать!

И легко и быстро исчезла с глаз козака.

Бежит, бежит Остап. Бежит и битою дорогою и местами, где следу ничьего нету; иногда день целый в горе, в пещере лежит, прячется; иногда на дереве сидит, высматривая, нет ли погони, или какой опасности, или высматривая себе путь вперед; не ест, не пьет, не спит… Вот как сестрица меньшая, неженка, всплеснула руками три раза, услышавши про эти три напасти; не ест, не пьет, не спит! Вот как ужаснулась она! Она, что либо спит, пьет да кушает мило! Да, Остап всего дознал и изведал – словно весь путь его полынем порос – знаете полынь, деточки? Горький, горький, горький такой… Всего Остап дознал и все изведал, пока родная и любимая, свежая и зеленая Украйна открылась перед ним. Должно быть, и вздохнул легко козак, когда ступил на свою родную землю.

Тихо в турецком городе, вечер поздний, месяц ясный. Кто почивает, а кто не спит, нежится. Невольница козачка не спала и не нежилась. Стоит она у окошка да глядит, очей не сводит, все в ту сторону, откуда султан бородатый опасается козаков молодцов. Не с кем слова перемолвить молодой невольнице и слова не промолвят алые уста, да и без разговору сердечного читаются на девичьем личике все девичьи мысли и думы, вся тоска и грусть, и сомневающаяся надежда, и утешающее упованье, и тяжкое и любое страданье… Козак! козак! когда ж к тебе прильнет девушка? Где ты? Девушка в неволе ждет да тоскует, а ее господин безбожный над девичьей тоскою глумится. О, козак! где ж ты замешкался? Донес ли тебя господь до Украйны? Где ты, козак? где замешкался? Помнишь ли девушку?

В который уж это раз бедная невольница спрашивала и побивалась, и желала себе крыльев орлиных полететь… полететь… иногда – тихую могилку – отдохнуть.

Тихо-тихо в турецком городе. Вечер поздний, месяц ясный; розы благоухают, свежие фонтаны журчат; бедное девичье сердце все так же просит и требует, томится и занывает, и мысли девичьи так же роятся и одолевают…

Почему это вдруг пробудились турки, ленивые и изнеженные? Зачем бегут и толпятся испуганные? Козаки! Козаки осадили город!

Палят ружья, курится дым, горят крыши и разрушаются зданья, стонут люди. Роскошной тишины будто не бывало; не слышно журчанья воды, пропал запах роз; месяц ясным светом освещает горящий, в дыму и пламени, город турецкий…

А когда солнце заиграло и заблестело в небе над глубоким морем, по морю плыли чайки козацкие, ворочаясь домой. Раненые, больные козаки лежали или сидели, а те козаки, которые избегли всякого лиха, работали около чаек или поправляли простреленное, перерубленное оружье. Молодой атаман сидел задумчив и глядел в воду – много, должно быть, имелось у него мыслей, много дум передумывал!

А девушка с русою косою глядела на атамана милыми карими очами, и, видно, тоже мысль лелеяла, тоже думу думала…

Вот уж и конец…

Атаман Остап благополучно воротился на этот раз с козачеством и с девушкою на Украйну… Вот уж и конец… Разве дело нам вспоминать о тех козаках и турках, что сложили в бою головы? Что за печаль нам думать о том, как плакала там какая-нибудь турчанка или козачка? К чему нам допускать, что, может, иной убитый в бою, если бы век свой дожил, так много бы, может, полезного сделал? Кое-чему, может бы, доброму научил? Кое-чему, может, много бы помог? Что, может, огромное благо от него бы далось людям? Что злой или добрый, худой или хороший, он жил своей жизнью, а теперь сражен? Да, все те, которые полегли в бою, как их теперь ни жалей, не встанут – им царство небесное, место покойное!216

Иван Франко 217

Русалка
Летняя сказка 218

– Гандзя, Гандзюля! Посиди, голубка, дома, а я схожу в лес по грибы!

– Возьмите и меня с собой, мамуня! – говорит маленькая Гандзя, чуть не плача. – Мне одной страшно в хате!

– Ай-ай-ай! Такая большая девка выросла, и ей белым днем в хате страшно! Скоро замуж пора, а в хате остаться боишься! Стыдись! И как я возьму тебя в лес? Разве сможешь ты ходить по лесу?

– Ой, смогу, мамуня, смогу, не бойтесь, – говорит Гандзя, повеселев.

– Нет, нет, сиди дома! Там, в лесу, русалки, знаешь, такие, с зелеными косами! Они забирают маленьких девочек.

– О, я русалок не боюсь, мамуня! Мне недавно приснилась одна… мы так славно играли! А она все смеялась… правда, мамуня, ведь русалки смеются, так звонко-звонко!.. да и говорит: «Гандзя: ку-ку!» А я говорю: «Я тут!» А она говорит: «Приходи, Гандзя, в лес, там у нас такие качели, у-у! у-у!» Возьмите меня, мамунечка, возьмите, может, ее увидим! Я так бы хотела покачаться с нею!..

– Ай-ай, глупая! Что ты такое говоришь! Посиди в хате, я запру двери, никто сюда не войдет. А я скоро вернусь, не бойся!

Мать ушла. Железный ключ звякнул в дверях, поворачивая деревянный засов. Гандзя заплакала.

– Почему мама не захотела меня взять? Я бы увидела русалку! А там в лесу так хорошо, тихо, зелено, тепло!.. Ой, эта мама! Меня заперла в хате… а сама в лес пошла, одна!

Хата, где жила Гандзина мать, стояла на самой околице. С трех сторон подступал к ней издали густой, темный, вечно печальный лес, он неумолчно шумел и заводил какую-то таинственную песню. Странная песня! От иных звуков ее щемит на сердце как свежая, еле зажившая рана; иные уносят за собой мысль в темную благовонную бездну, в какие-то бескрайние, непроницаемые для глаза просторы; иные затрагивают самые глубокие и сильные струны в человеческой душе, будят жажду жизни, энергию, стремление к неутомимому труду, к светлому будущему, а еще иные навевают какую-то непонятную, глубокую тоску. Гандзя родилась под шум этой песни; с тех пор как стала различать звуки, слышала ее чаще всего, и не диво, что песня эта зачаровала всю ее нервную натуру. Во сне и наяву прислушивалась она к ней зимними вечерами, когда ревела буря и лес стонал, как тысячи раненых на поле боя; радовалась ей весной, когда теплый ветер едва-едва шевелил влажные, еще безлистые, но уже свежим соком налитые ветки; прислушивалась к ней в жаркий летний полдень, когда не чувствуешь ветра, а между тем по вершинам ходит какой-то таинственный шепот, не то вздох, не то сонный лепет задремавших на солнцепеке деревьев. Детская фантазия день и ночь блуждала по лесу, в голосах его находила отклик на свои крошечные, однако такие важные и большие для нее радости и огорчения. Вот потому и неудивительно, что эта лесная песня заворожила нежную, впечатлительную Гандзю. Во сне и наяву у нее только одно на уме – лес и его тайны. Все лучшее, самое прекрасное, что запомнила она за свою коротенькую жизнь (а ей всего пять лет), все это неразрывно связано было с лесом. Ах, как охотно, с каким восторгом слушала она сказки о лесных духах, об этих и страшных и привлекательных созданьях народной фантазии, а особенно о русалках с белым, как березовая кора, личиком и с длинными зелеными косами! Она не могла понять, почему другие дети боятся русалок. Ведь они такие красивые, такие добрые к хорошим детям, так рады поиграть с ними в зеленой зелени, покачаться на длинных, тонких березовых ветвях (ах, Гандзя так любила качаться!) и смеются так весело, поют так чудесно! Их голоса, точно серебряные колокольчики, нередко звенели в Гандзиных снах, и она была так счастлива, слушая их издалека… Но она никогда не видела русалок своими глазами. Как жалко, что мама не захотела сегодня взять ее с собою в лес! Сегодня она непременно увидела бы русалку, непременно! Ведь недаром ей снятся русалки, вот уже несколько ночей, поют, смеются так звонко-звонко, качаются на ветках и все зовут ее к себе, в лес…

– Гандзя, ку-ку! Гандзя, ку-ку! – кричали они, маня ее к себе своими беленькими ручками. – Иди к нам, в лес! У нас так тепло, так весело, так славно! Гляди, какие у нас косы! И у тебя такая будет! Гляди, какие у нас качели!.. И ты на таких будешь качаться! У-у! у-у!.. Иди, иди!..

Гандзя заплакала. Она оглядела хату. Как здесь убого, сыро, сумрачно! В углах тени стоят – страшно! Ей вспомнилась присказка, которою успокаивали ее, когда она, бывало, заплачет:

Лізе кусіка

З-за сусіка!

Зуби зазубила,

Очі заочила,

Руки заручила,

Ноги заножила!

В сердці їй острий ножище,

В плечах їй дубовий колище![47]

Она задрожала; с опаской поглядела на потолок, где торчал забитый туда черный толстый деревянный крюк, весь в диковинной резьбе. Крюк этот в ее воображении был «кусакой». Лежа в постели, она не раз подолгу вглядывалась в него, испытывая тайный страх; все жуткие истории, которые рассказывала ей бабка, она связывала с этим крюком. И сейчас она в немой тревоге начала вглядываться в кусаку, и чем дольше смотрела на нее, тем больше казалось ей, что кусака эта жива, что это старая, гадкая, сморщенная баба с огромным мешком, куда она бросает маленьких детей. Вот она выпрямляется, топает своими деревянными ногами, лезет, лезет все ближе к Гандзе!.. Гандзя завизжала от страха и соскочила с печи на пол, оттуда забралась на лавку, к окну. Там было светлее. Она обернулась к хате – ничего; робко взглянула на кусаку: не двигается, но такая же черная, горбатая, страшная, как и была. А на дворе, ах на дворе такое солнышко, так тепло! Из окна виден лес – ах, там, наверно, русалки качаются, поджидают ее. Нет, не в силах она сидеть в этой гадкой хате со страшной кусакой, она вылезет через окно во двор и побежит в лес, на минуточку, пока мама вернется, поиграть с русалками. А если не успеет? Если мама раньше придет, тогда прибьет ее. Нет, мама не придет раньше, ведь она, Гандзя, останется здесь, на опушке, увидит маму, когда та пойдет из лесу с грибами.

Гандзя выбралась через окно из хаты. Легкий, летний ветерок овеял ее теплом, растрепал ее короткие, белые, как лен, волосенки, вызвал краску на бледное личико; только глаза, как прежде, пылали каким-то лихорадочным огнем. Побежала через загон к плетню. Почувствовала себя такой легкой и сильной среди этого тепла, на свежем воздухе, напоенном ароматом цветущих нив. Ворота были чуть приотворены, открыть их было бы Гандзе не под силу, – куда ее маленьким, слабым ручкам справиться с такой тяжестью! Она, как мышка, пролезла в узкую щель, сквозь которую разве что коту впору было проскользнуть, и с радостной улыбкой на губах, дрожа всем телом, выбралась на выгон, к полю. Ветер резче дунул ей в лицо. Гандзя была в одной сорочке, длинной, до щиколоток, подпоясанной красною тесемкой. В первую минуту ей стало как-то холодно. Да нет, это ей только кажется, ведь солнышко вон как греет, где ж тут холодно!..

Через поле тянется узенькая тропка в лес. Гандзя хорошо знает эту тропку, она по ней больше всего любит бегать, отсюда так хорошо виден лес!.. Вот он, большой, сумрачный, говорливый! У Гандзи дух захватывает от радости, что вот еще чуть-чуть пробежать, и она будет в лесу, одна!

Она бежит, но почему-то ей не удается бежать так быстро, как раньше. Рожь важно кивает колосьями, когда она на бегу проведет ручкой по стеблям. Как она любит сейчас эту рожь, эти васильки и цветочки куколя, тут и там вспыхивающие, как синие и розовые звезды, среди леса золотистых стеблей!

– Русалка! Русалка! – бежит по тропке и радостно кричит Гандзя. – Я уже иду, бегу, гляди, как быстро! Будем с тобой играть.

Все громче и явственнее звучит лесная песня. Гандзя слушает ее, упивается ею. Среди шума и гомона листьев она ясно слышит еще что-то, словно звонкий плеск рыбок в чистой хрустальной воде: это смех и радостные крики русалок. Она слышит даже, как они зовут ее к себе:

– Гандзя, ку-ку! Гандзя, ку-ку!

Да как же они близко! Вот здесь, сразу за опушкой, ну да! Милые русалочки, они, наверно, пришли сюда за мной! И не побоялись! Ведь если бы люди их поймали, то забрали бы в мешок, а как же!.. Отдали бы этой гадкой кусаке в мешок! Но нет, она не дала бы русалок в обиду, они такие добрые, такие красивые!..

– Русалка! Русалка! – кричит Гандзя что есть мочи. – Я уже здесь, я сейчас добегу, еще чуточку подожди.

Ах, вот уже и лес! Какой тихий, огромный, угрюмый. Березы греются на солнце и красуются издалека своей белой корой. Их длинные ветви, как зеленые косы, свесились до земли и колышутся от ветра. Вот здесь где-нибудь и русалки сейчас покажутся. А, верно, спрятались от Гандзи, но она их позовет, они сразу выбегут, засмеются звонко…

– Русалка! Русалка! Я уже здесь, здесь, здесь! Выходи, будем играть!

Ай! Вон засмеялась одна, но как далеко! Ах, вторая, третья!.. Ведь Гандзя знала, что они долго не вытерпят в своих тайниках. Ах, как чудесно звонок их смех! Как ласково зовут они Гандзю с собою. Здесь темно, а там дальше так ярко, там столько зелени, красивой, пахучей! Там такие легкие качели! Ох, Гандзя побежит за ними, не так уж это далеко!

Вечерело.

Гандзина мать давно уже возвратилась с грибами домой и весь день ходила по селу, искала Гандзю. Девочку никто не видел. Бедная мать чем ближе к ночи, тем с большей тревогой бегала от хаты к хате, но Гандзи и след простыл.

– Вот, видите, какое несчастье! И родилась-то она слабенькая да худенькая, а теперь уже с месяц, как начнет иной раз говорить, так словно в горячке! Наплели ей глупые бабы про каких-то русалок, а она только о них и думает, и во сне все русалки да русалки! Наказание мое! А теперь куда девалася, один господь ведает. К тому же не привыкла она далеко бегать никуда, все смотрю за ней, не пускаю…

Но Гандзи нет как нет. Вечером мать со слезами упросила соседей, чтоб пошли в лес поискать. Но прошла ночь, а Гандзи не нашли. Еще день прошел, Гандзи все нет! Как убивалась, куда только не бегала за этот день бедная мать, и сказать нельзя! Только на третий день, рубя деревья в лесу, селяне нашли под березой маленькую девочку. Она лежала, крепко обняв ствол закоченевшими ручонками. Открытые глаза уже не блестели, только на губах застыла блаженная улыбка; видно, Гандзя только что перестала играть с русалкой.

Йон Крянгэ 219


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: