Аристотель 2 страница. Других средств к жизни, требовать от обще­ства необходимой поддержки; но то именно обстоя­тельство, что за такой поддержкой ему приходилось обращаться к

других средств к жизни, требовать от обще­ства необходимой поддержки; но то именно обстоя­тельство, что за такой поддержкой ему приходилось обращаться к лицам, приходившим его слушать, и являлось нравственной аномалией в глазах идеальных жрецов философии; они смотрели на денежные отно­шения между учителем и учеником как на постыдную торговлю священнейшим достоянием человеческой личности — его разумом и свободой. Обучать мудрос­ти, то есть насаждать в сердца своих ближних нрав­ственные идеалы и посвящать их в тайны природы и жизни, вменялось каждому человеку в долг, самый благородный и священный: отказаться от него или сделать его предметом купли и продажи казалось не­слыханным преступлением. Что такого рода взгляды не были присущи одному Сократу и его по­следователям, а всему древнему миру, где наемный труд в тех или других формах почти не существовал, мы видим, например, из того, что в Риме вплоть до I века от Рождества Христова адвокатский гонорар счи­тался позорным, да и в наше время некоторые про­фессии, как врачебная или адвокатская, до сих пор сторонятся коммерческих сделок и не входят в крут ры­ночного спроса и предложения. Тем понятнее должно быть для нас негодование Сократа или Платона на со­фистов: явление было новое и казалось не лучшим, чем торговля телом какой-нибудь Федоры или Фрины. «Мы все знаем. Антифон, — говорит Сократ од­ному из своих друзей, — что мудростью, как и красо­той, можно располагать двояко. Если женщина берет себе в друзья человека, которого она считает честным и хорошим, мы считаем ее также честной и хорошей; но если она продает свою красоту всякому, кто готов

уплатить определенную цену, то мы называем ее про­ституткой. Точно так же и с мудростью: того, кто дру­жится с честным человеком и научает его всему тому хорошему, которое он знает сам, мы также называем честным человеком; но если кто продает свою муд­рость за деньги всякому, кто только готов ее купить, то он не что иное, как софист, — проститут филосо­фии». Эти слова довольно-таки недвусмысленны, и было бы странно ожидать, чтобы Сократ, у которого, как ни у кого другого, слово и дело были органически связаны между собой, отступил от своих убеждений ввиду тех или других практических соображений.

Итак, начиная с зрелого возраста, мы уже заста­ем Сократа подвизающимся в качестве учителя фило­софии и нравственности. Как мы уже сказали, он ни­когда ничем другим не занимался — ни политически­ми, ни частными делами: последними он прямо пре­небрегал, а первые считал менее важными, нежели те, которым он себя посвятил. Сократ никогда почти не выезжал из Афин: только раз отлучился он в по­ход, а другой — на Истмийские игры1. Он не чувство­вал влечения к природе и ее красотам, а предпочитал иметь дело с людьми, интересуясь ими не только как «документами», ной как дорогими братьями, нужда­ющимися в умственном и нравственном просвещении. С раннего утра его можно было видеть на улице. У него не было определенного места и определенных собеседников для разговоров: он ходил куда попало — на рынок, на площадь, в какую-нибудь школу, в ближайшую

_________________

1 Общеэллинские спортивные и музыкальные состязания в честь Посейдона, проводившиеся на Коринфском перешейке (Истме) каждые два или четыре года, начиная с 582 г. до н. э. На­градой победителю был венок из сосновых веток.

лавку иль мастерскую — словом, повсюду, где только мог встретить людей, интересующихся воп­росами философии и этики. Его окружали ученики, и к ним скоро присоединялись поклонники, знакомые или просто любопытствующие зеваки, привлеченные странным зрелищем и странными речами. Одна фи­гура и манеры Сократа способны были произвести сен­сацию в этом небольшом городке Афинах — центре и фокусе античной цивилизации со всем ее блеском и лоском и поклонением формальной красоте. Низкого роста и лысый, с раздутым животом, толстой и корот­кой шеей, выпученными глазами, толстыми губами и вздернутыми ноздрями, Сократ казался живым сати­ром, сорвавшимся с пьедестала и внезапно появившим­ся среди богов. Он не любил изящных приемов, кото­рыми блистали прочие учителя философии: он гово­рил резко и отрывисто, не закругляя периодов и не украшая их риторическими фигурами. Его речи были речи простонародья с их безыскусственностью, пря­мотой, грубоватостью и иллюстрациями из обыден­ной жизни. С первой минуты поэтому он не мог нра­виться, и ничего, кроме смеха, его вид и слова не воз­буждали в новичке; но стоило только кому-нибудь — случайному прохожему, замешавшемуся в толпе, — немного прислушаться, и улыбка сходила с его уст и готовая насмешка застревала где-то глубоко в горта­ни: под этой непривлекательной словесной оболочкой он вдруг подмечал такую оригинальность мысли, та­кую смелость и широту идей, такую мощь логики, такую страсть — и все это подернутое неподражаемо тонкой иронией, — каких он не мог себе представить ни в одном человеке. Впечатление получалось огромное, и этот самый прохожий, который прежде натолкнулся

на Сократа совершенно случайно, теперь оты­щет его нарочно и станет в первые ряды толпы, чтобы поближе разглядеть это странное существо, чтобы не пропустить ни одного его слова и, быть может, даже чтоб уловить удобный момент и самому заговорить с ним. И если только в душе этого прохожего тепли­лась искра любознательности и жажды к самосовер­шенствованию, он почувствует себя неудержимо при­влеченным к этому волшебнику и, как бы очарован­ный таинственной силой речей, станет следовать за ним, как и многие другие. Вот что говорит в плато­новском «Пире», в присутствии самого Сократа, его бывший ученик, а ныне отщепенец Алкивиад — чело­век, не легко поддававшийся каким бы то ни было облагораживающим влияниям: «Я слыхал немало ора­торов, но ни один из них, ни даже самый лучший, не производил на меня особенного впечатления. Не то совсем, когда ты говоришь, Сократ: будь то мужчина, или женщина, или ребенок — все равно: ими всеми, когда они тебя слышат или им передают хотя бы из третьих уст твои слова, овладевает какое-то неизъяс­нимое волнение и удивление. И я сам, если бы не бо­ялся показаться вам слишком пьяным, готов был бы под клятвой показать, как действуют на меня Сократовы слова: всякий раз, как я его слышу, мое сердце бьется во мне как исступленное и слезы льются ручь­ем из моих глаз. Я наблюдал — могу вас уверить — то же самое и у других. Я слыхал Перикла и других крас­норечивых ораторов; я сознавал, что они говорят хо­рошо, но никогда не испытывал ничего подобного: они не волновали моей души, они не заставляли меня пре­зирать себя за свою рабью натуру. Но вот этот сатир, этот Марсий приводил меня в такое состояние, что я —

ты это сам отлично знаешь, Сократ, — прямо чувство­вал невозможность продолжать так жить, как я жил доселе, и я уверен, что, не затыкай я ушей своих от его речей и не убегай я от его голоса, как от пения Сирены, меня постигла бы та же участь, что и многих других: я состарился бы, сидя у его ног... О, сколько раз, — заключает свою речь с каким-то воплем отчая­ния этот нравственный урод, — о, сколько раз желал я, чтобы он поскорее умер! Но вместе с тем я созна­вал, что, умри он на самом деле, моему горю не было бы пределов, — оно было бы глубже, нежели моя ра­дость, и я сам не знал, чего желать!»

Велико, могуче должно было быть влияние Со­крата на умы слушателей, чтобы даже такое неукро­тимое, испорченное сердце, как Алкивиада, трепетало и билось в его сетях, как только что пойманная птица!

Но не одними речами околдовывал мудрец. Тот же Алкивиад, сравнивая его со статуэтками Силенов, которые продавались во всех лавках и внутри кото­рых, если их раскрыть, можно увидеть изображение богов, указал вместе с тем на тайну обаяния Сократовой личности: под этой уродливой и вульгарной обо­лочкой скрывалась такая мощная и в то же время урав­новешенная натура, какая в представлении греков мог­ла быть только у богов.

На первый взгляд Сократ может показаться хо­лодным и бесчувственным — подобно стальной ма­шине — мыслителем, проламывающим себе путь, не останавливаясь ни перед какими соображениями прак­тического или сентиментального характера. Он редко входит в духовный мир своего собеседника и редко чувствует к нему ту симпатию, которая прощает чу­жие слабости и относится с уважением даже к предрассудкам.

Собеседник был для него, прежде всего, больной пациент, которого надлежит вылечить во что бы то ни стало — даже вопреки его нежеланию. Изви­вается ли он от боли под клинической сталью, проте­стует ли он всеми фибрами своего окровавленного сер­дца, вырывается ли вместе с мертвым и живое мясо, — до всего этого Сократу нет дела: он продолжает опе­рировать подобно хирургу, безжалостно и бесстрастно вырезая мнения и верования, которые кажутся ему вредными и ложными. С убийственной иронией ос­меивал он священнейшие чувства человека, дерзкой и злорадствующей рукой сбрасывал он чужих идолов, попирая их ногами, и никогда не задумывался о том, что даже мучительную занозу следует вынимать со всей нежностью и мягкостью любящего сердца. Вви­ду этого неудивительно, что некоторые биографы об­винили Сократа в сухости, черствости и недостатке воображения; но это значит, по нашему мнению, упус­кать из виду ту черту его духовной личности, которая лежит в основе всей его деятельности и жизни и кото­рая — как это ни покажется парадоксальным — явля­ется причиной всей кажущейся его бесчувственности. Великие мысли, как говорит Вовернаг, исходят из сер­дца, и подо льдом Сократовой мысли, действительно, текла горячая лава страсти. То была страсть его к ис­тине, — именно не любовь, а страсть, все поглощаю­щая, жгучая и ненасытная, для которой нет удовлет­ворения в самом обладании. Истина для Сократа была выше всего: он был ее раб, готовый в поисках ее сту­чать во все двери и лобызать следы ее ног. С настой­чивостью пылкого юноши он следовал за ней повсю­ду — от храма богов до скромной обители ремеслен­ника, — и каждый шаг, приближавший его к ней, казалось,

еще больше разжигал его страсть, его желание ею обладать. Стремление его к ней было неуклонно, и, где только знакомый облик вечно юной и вечно прекрасной возлюбленной мелькал перед его взором, он забывал все окружающее и отдавал ей все свои по­мыслы, все свое существо. Однажды под Потидеей, во время военной стоянки, он простоял целые сутки, от зари до зари, погруженный в мучительную думу: солнце взошло и закатилось, сумерки окружили его таинственной мглой, луна облила его своим серебрис­тым сиянием, а он с поникшей головой продолжал стоять на одном и том же месте, как неподвижная ста­туя, не замечая времени и не чувствуя ни холода, ни голода, ни утомления. Только когда занялась вторая заря, очнулся он от долгого своего забытья: занимав­ший его вопрос, очевидно, был наконец разрешен, и, подняв взоры навстречу первым лучам солнца, он тихо совершил молитву и возвратился в свою палатку. Так властно царила над его душой истина, так беззаветно и неудержимо стремился он к ней! Нужно ли после этого удивляться его строгому и суровому отношению к другим? Истина — это солнце, все освещающее и все согревающее: стоит ли хлопотать и тужить о том, что чьи-то совиные глаза ослепляются и гады, живу­щие во тьме и сырости, издают хриплые протесты и корчатся от боли? Только потому, что он так пламен­но любил истину, могла развиться в нем бесчувствен­ность к страданиям греха и заблуждения: люби он ее меньше, он был бы и снисходительнее, и мягче, но не был бы тем, чем он был. Без сомнения, он многих, оттолкнул и сделал врагами, но те, которые имели мужество простоять под его безжалостным ножом до

конца, привязывались к нему, как к своему благодете­лю, даровавшему им вторую и лучшую жизнь.

Обратимся теперь к другим его особенностям, бо­лее популярным и более доступным глазам поверх­ностного наблюдателя. Все свидетельства сходятся во мнении, что от природы он отличался страстностью и даже склонностью к чувственности, но все они в один восторженный голос заверяют, что ни один человек ни до, ни после него не выработал в себе такого само­обладания, такого уменья держать себя в узде, как Сократ. Он был так умерен в пище и питье, что все удивлялись, как он мог жить. Круглый год, невзирая на погоду, в сильную ли жару или трескучий мороз, он носил одну и ту же плохонькую одежду и ходил босой, с непокрытой головой. Одаренный крепким и сильным организмом, он еще более закалил свое тело и мог переносить лишения и труды, как никто. Под Потидеей, когда афинская армия была отрезана от обо­зов и страшно страдала от голода, а морозы стояли такие суровые, что солдаты редко выходили из пала­ток и укутывали ноги мехом или соломой, один Со­крат делал свое дело как ни в чем не бывало и босиком, в своем обычном хитонишке, маршировал по снегу и льду как по зеленой траве. Вместе с тем он не был аскет: никто дальше его не мог быть от той урод­ливой морали, в которую так часто впадают другие моралисты схожих с ним взглядов. Он был сын свое­го времени, для которого земная жизнь не была ни испытанием, ни юдолью, а прекрасной вещью, кото­рой следует пользоваться со всей радостью и безмя­тежностью ребенка. И вино, и женщины, и песни име­ли для него, как и для Лютера, реальное значение, и если он все-таки настаивал на необходимости для всякого

умерять свои желания и ограничивать свои нуж­ды, то не из-за умерщвления плоти, как седалища гре­ха, а потому, что считал внутренний мир человека важ­нее физического и внешнего. Первый должен быть независим от последнего, и, каковы бы ни были на­слаждения и страдания, которые мы испытываем, мы не должны подпадать под их влияние. А что другое может вести к таким результатам, как не постоянное и беспрерывное упражнение в умеренности и самообуз­дании? Стать выше чувственных аппетитов и господ­ствовать над ними, или даже поддаваться им, но по собственному желанию, — это высшая цель свобод­ного человека, стремящегося к божественному идеа­лу. «Не нуждаться ни в чем, — говорил Сократ, — значит быть божеством, а нуждаться лишь в малом — значит наиболее близко походить на него. А так как божественная природа — совершенство, то приблизить­ся к ней — значит приблизиться к совершенству». Он сам и был близок к этому идеалу, — не столько тем, что, живя малым, он, по словам Ксенофонта, жил вместе с тем как бы в достатке, сколько тем, что умел сохранять ясность и невозмутимость духа при всевоз­можных обстоятельствах. Он, например, редко пил, но когда уже пил, то пил, как никто, и в то время как его собутыльники валялись под столом, он один, не­смотря на то что выпил больше всех, оставался трезв, с такой же спокойной и ясной головой, что и прежде. Это было то самообладание, та ровность настроения, которой не могла не удивляться сама Ксантиппа. «Он у меня всегда возвращается домой, — говаривала она своим соседкам, — точно с таким выражением лица, с каким уходил». И, конечно, лучшей похвалы нельзя и ожидать.

В связи с этим самообладанием стоит его муже­ство. Как мы выше уже указали, он далеко не был нечувствителен к удовольствиям и страданиям наше­го бренного тела: напротив, он охотно шел навстречу первым и не менее охотно избегал вторых. Но он умел придавать им должную цену по отношению к духов­ному своему миру, и там, например, где наслаждения грозили чистоте его нравственного самосознания или страдания являлись неизбежным условием сохранения его, он умел спокойно, без дальнейших размышле­ний, без внутренней борьбы уклониться от одних и встретить лицом к лицу другие. Такого рода положения вовсе не представлялись ему дилеммами, как они пред­ставлялись и представляются большинству человече­ства: самой мысли о выборе не существовало для него, тем менее о компромиссе. Отсюда-то его мужество, непоколебимое, спокойное, сознательное и, вместе с тем, без рисовки, которое с такой силой действовало на воображение его современников. Его хладнокров­ное и бесстрашное поведение на войне — в сражениях под Потидеей, Делией и др.1 — вызвало всеобщее удив­ление и похвалы; но еще больше — его стойкость при столкновениях с народом и тиранами. О двух замеча­тельных случаях из его жизни стоит рассказать, так как они чрезвычайно ярко иллюстрируют данную выше характеристику Сократа.

В 406 году, после длинного ряда неудач, афиняне наконец одержали при Аргинусах2 такую блестящую победу над лакедемонянами, что на радостях все поголовно

___________________

1 Сократ участвовал в Пелопоннесской войне, в сражениях при Потидее (432 г.), Делии (424 г.) и Амфиполе (422 г.).

2Аргинусы — острова у берегов Малой Азии, где в 406г. до н.э. афинский флот одержал победу над спартанцами.

рабы, состоявшие в экипаже флота, получили свободу и даже некоторые права гражданства. Лико­вание было всеобщее, но увы! Оно вскоре было омра­чено известием, что навархи (адмиралы) не только не собрали и не предали земле плавающие трупы уби­тых, но даже не позаботились о том, чтобы, по окон­чании сражения, подобрать увечных и раненых, оста­вив их погибать на обломках судов. Такая небрежность по отношению к последним была в то время не менее преступна, нежели теперь; но нужно еще вспомнить то религиозное значение, которое древние греки при­давали обряду погребения умерших, обряду, без кото­рого душам последних приходилось скитаться по бе­регам Стикса1 без приюта до скончания веков (вспом­ним, например, Софоклову драму «Антигону», всеце­ло построенную на этом поверье), чтобы представить хоть сколько-нибудь полно то огромное впечатление, которое это известие должно было произвести в Афи­нах. От безграничной радости город сразу перешел к трауру; плач, жалобы и стоны наполнили воздух, и негодованию на победоносных, но преступных навар­хов не было пределов. Их вытребовали к суду, и на­род, обезумевший от горя и поджигаемый интригами олигархической партии, настаивал, вопреки писаным законам конституции, на поголовном осуждении и на­казании обвиняемых. Напрасно выставлялось на вид, что это требование беззаконно, что оно идет вразрез с основными принципами гражданской свободы и что, наконец, налицо имеются обстоятельства, извиняющие если не всех, то, по крайней мере, некоторых из злополучных

__________________

1 Стикс — в древнегреческой мифологии река вподземном (загробном) мире.

навархов: народ неистовствовал и шумел, как расхщдившееся море, отказываясь выслушать об­виняемых и настаивая на немедленном и коллектив­ном их наказании. Пританы — председательствующая триба1 — должны были сдаться на угрозы и, после некоторых размышлений, малодушно решили пустить по голосам вопрос о виновности навархов в желатель­ном народу смысле; только один из них отказался дать свое согласие на такое незаконное действие суда: то был Сократ. Несмотря на дикие угрозы народа и об­щие крики бешенства и ярости, он спокойно, но реши­тельно заявил свой протест против такого явно неспра­ведливого и лицеприятного поведения суда и оставил собрание, предпочитая встретить мучительную смерть от рук разъяренной толпы, нежели быть соучастни­ком в преступлении.

Другой случай произошел двумя годами позже, когда афинским государством правили пресловутые тридцать тиранов2. Захватив власть и укрепив ее за собой при помощи спартанских мечей, эта гордость аристократических якобинцев не замедлила ударить­ся в террористическую вакханалию: конфискации

_______________________

1Фила (а не лат. «триба») — административная единица греческого полиса. Аттика была разделена на десять фил, каждая из которых ежегодно посылала в совет пятьдесят членов, которые в качестве «пританов» (председателей) в течение 1/10 года занимались ведением текущих дел совета. Последовательность правления той или иной филы определялась по жребию.

2 «Тридцать тиранов» (возглавляемые Критием и Фераменом) захватили власть в Афинах в 404 г. при поддержке спартанского наварха (командующего флотом) Лисаидра. За время сво­его правления, продолжавшегося восемь месяцев, «тридцать тиранов» убили без суда 1500 афинских граждан, многие из оставшихся в живых бежали в соседние города.

имущества, тюремные заключения, ссылки, казни и прочие насилия сыпались градом на голбцы зло­получных демократов, и не было среди последних человека, выдающегося по своему влиянию или бо­гатству или убеждениям, который рано или поздно не пал бы жертвой исступленной реакции. Между прочим, боясь острого языка Сократа, они еще в начале своего правления издали указ, запрещавший философам обучать искусству аргументировать и спо­рить (эристике), и наш философ чуть не поплатился за свое упрямство. Ввиду многочисленных казней Сократ однажды публично заметил: «Не странно ли, что в то время как пастухи, у которых стада почему-то уменьшаются, считаются негодными, правители, при которых население также по каким-то таинствен­ным причинам убывает, продолжают смотреть на себя как на людей, способных и годных к взятой на себя роли?» За это тираны призвали его к себе и, сделав строгое внушение, посоветовали ему держать язык за зубами и не употреблять впредь никаких ил­люстраций и притч о пастухах, так как-де в против­ном случае Сократ собственной своей персоной по­способствует уменьшению народного стада. Намек был достаточно ясен и циничен, но все же Сократ дешево отделался, — быть может, благодаря заступ­ничеству Крития, главаря тридцати и бывшего слу­шателя Сократа. Но уже вскоре представился дру­гой и более благовидный случай погубить мудреца: ему и четверым другим популярным горожанам по­ручено было отправиться на о. Саламин и привезти оттуда некоего Леона, демократа с большими сред­ствами, бежавшего от преследований олигархов. Это была одна из обычных уловок хитрых правителей,

старавшихся связать со своей судьбой сколь возмож­но больше людей, если не сочувствием, то своеко­рыстием, а если не последним, то хоть соучастием, вольным или невольным, в преступлениях. Сократ был слишком умен, чтобы клюнуть на такую гру­бую удочку, и слишком честен, чтобы играть эту роль, и вот, в то время как его товарищи беспрекос­ловно повинуются гнусному приказу, он невозму­тимо, как ни в чем не бывало, отправляется домой и спокойно ждет своей участи. Гибель его была неми­нуема, но, к счастью, вскоре после того камарилья была свергнута и Сократ был спасен.

Что в этих поступках Сократа поражает больше всего — это совершенное отсутствие драматических моментов, которые мы привыкли ожидать всякий раз, когда видим столкновение эгоистических интересов с требованиями долга или убеждений. Вы видите перед собой человека, для которого дилеммы не су­ществуют со всеми их патетическими или сентимен­тальными аксессуарами. Сократ не раздумывает, не рефлексирует, не рассуждает, а просто, в силу ин­стинктивного тяготения ко всему хорошему и чест­ному, избирает путь, на который ему указывает со­весть и на который он вступает с таким же легким сердцем, как если бы его ждали розы, а не смерть. Современное человечество, исковерканное своим ис­торическим воспитанием с его уродливой обстанов­кой и ложными, больными идеалами, пожалуй, не в состоянии по достоинству оценить красоту этой про­стой и цельной натуры; но античному обществу, еще не дошедшему до духовного раздвоения и не видав­шему красоты нигде, кроме как в здоровой и совер­шенной гармонии всех сил человеческого существа,

личность Сократа должна была казаться высшим проявлением божественного гения («нус»)1, одним из совершеннейших идеалов счастливого человечества. В этом именно смысле Сократ был исключительным явлением даже в глазах своих современников: «Вы можете себе легко вообразить, — говорит Алкивиад, — что, например, Брасид2 и другие полководцы походи­ли на Ахилла, а какой-нибудь Перикл — на Нестора и Антенора3. То же самое можем мы сказать о любом великом человеке, но не о Сократе: этому странному существу вы не найдете никого другого, хоть сколько-нибудь подобного, — ни среди тех, которые живут ныне, ни даже среди тех, кто жили до нас».

После таких отзывов процесс Сократа с его обви­нениями в растлении общественной морали нас ста­вит в тупик, но об этом мы поговорим в заключитель­ной главе; теперь же скажем два слова о его преслову­том «демоне», без чего этот очерк мог бы показаться неполным. Очень часто, когда Сократ принимал ре­шение, либо важное само по себе, либо шедшее враз­рез с ожиданиями его друзей, он ссылался на голос «демона», запретивший ему поступить иначе, как он поступил (голос этот только возбранял, но никогда не побуждал). Больше мы на этот счет ничего не знаем: но несмотря на это или, быть может, именно поэтому

___________________

1«Hyc» (ум, разум) — одно из основных понятий древнегречес­кой философии. По Анаксагору, впервые его употребившему, «нус» — мировая душа, мировой закон; у Платона и Аристоте­ля — высшее из трех начал души, присущее только человеку.

2 Брасид — спартанский полководец, одержавший в 422г. до н. э. победу над афинянами при Амфиполе и убитый в этом сражении.

3Нестор и его сын Антенор — гомеровские герои, славившиеся ораторским искусством.

уже с давних пор придумывались гипотезы о том, чтобы такое этот «демон» мог собой обозначать. Теории, существуют разные, вероятно, столько, сколько былоголов, задававшихся разрешением этого вопроса. Одни считают этого «демона» ангелом-хранителем или, по крайней мере, гением Сократа; другие полагают, что то был голос его совести; третьи, в истом духе совре­менной психопатологии, утверждают, что Сократ был просто-напросто одержим психозом, периодически под­вергавшим его галлюцинациям, а четвертые совсем не верят в демонов и говорят, что ссылка Сократа на них
была не больше как желание помистифицировать по­чтеннейшую публику, желание вполне объяснимое его любовью к иронизированию. Мы не намерены своим собственным мнением еще больше увеличить число этих теорий, да оно и бесцельно: чем бы этот демон в конце концов ни оказался, оно нам нисколько не по­может ни полнее оценить личность, ни лучше понять его учение. Мы предоставляем поэтому читателю пол­ную свободу выбирать между вышеуказанными тео­риями, равно как и выдумывать свою собственную: пусть он только помнит, что, каковы бы ни были его мнения на этот счет, они не будут ни основательнее, ни новее, чем сотни других, провозглашавшихся ра­нее.

II

Источники. — Сократово сознание своего невежества. — Что такое знание для Сократа? — Этика и прочие науки. — Презрение к естественным и физическим наукам. — Исторический момент. — Крушение древнего строя и миросозерцания. — Роль софистов: их заслуги и недостатки. — Отношение к ним Сократа и исходная точка его философии. — Добродетель — знание. — Добродетель — благо. — Значение логических определений и их место в Сократовой системе. — Диалектический метод и эленх. — Иллюстрация Сократовых приемов. — Религиозные и политические убеждения Сократа

_________________________

Приступая к обзору учения Сократа, мы на самом по­роге встречаем крупное затруднение. Сам философ, за исключением пары стихотворных переложений на Эзо­повы темы, сделанных им за несколько дней до своей смерти, никогда в своей жизни не написал ни строч­ки, и все, что мы знаем о нем или о его учении, мы почерпнули, главным образом, из Ксенофонтовых «Воспоминаний» о Сократе и из диалогов Платона. Что касается первых, то они, при всей несомненной прав­дивости и честности автора, страдают большими недостатками:

написанные уже после смерти Сократа, эти «Воспоминания» имели исключительной своей целью ответить на те обвинения, жертвой которых пал любимый учитель. Этим определяется не только ха­рактер, но и содержание и объем сочинения. «Воспо­минания» касаются личности философа лишь настоль­ко, насколько это необходимо для реабилитации па­мяти покойного, а учение его излагается лишь в тех размерах и теми его сторонами, которые имеют отно­шение к вопросам о неверии и развращении молодого поколения. Кроме того, вся книга отличается чрезвы­чайной поверхностностью и мелкотой: мещанский и близорукий ум Ксенофонта, по-видимому, был не спо­собен проникнуть за внешние покровы Сократовой души в глубь ее изгибов, где билась горячей волной его великая, бессмертная мысль. При таких условиях мы вряд ли сумели бы составить себе более или менее отчетливое представление о Сократе и его деятельнос­ти, если бы нам на подмогу не явился другой ученик Сократа, Платон, один из гениальнейших мыслите­лей, какого мир когда-либо видал. Про него уже нель­зя сказать, что он не понимал своего учителя; но к сожалению, и он, взятый сам по себе, не мог бы слу­жить вполне надежным путеводителем. Платон, как известно, сделал Сократа носителем и выразителем своих, платоновских, идей: в диалогах его фигурирует не он сам, а Сократ, который ведет разговор, развива­ет платоновские доктрины, аргументирует, защища­ет, опровергает противников и пр., так что иногда очень трудно, а подчас прямо-таки невозможно различить, где говорит Платон устами воображаемого Сократа и где говорит исторический Сократ сам. Тем не менее в общей верности набрасываемого портрета и в подлинности

там и сям обрисовывающейся Сократовой докт­рины мы не имеем основания сомневаться, — особен­но в тех случаях, когда показания Платона совпадают с Ксенофонтовыми и не представляют внутренних противоречий. Знаменитая «Апология Сократа» и, в несколько меньшей степени, диалоги «Федон» и «Критон» составляют наши главные авторитеты, и при до­полнении их сведениями, взятыми у Ксенофонта, нам кое-как удается, — далеко не полно и не совершенно, но все же, в общем, правдиво — составить себе неко­торое представление о том, чему учил афинский муд­рец.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: