Аристотель 7 страница. Прикладными: астрономические предсказания, инженерные сооружения, каналы, мосты, шоссе и многое другое в области механических изобретений казалось делом рук

прикладными: астрономические предсказания, инженерные сооружения, каналы, мосты, шоссе и многое другое в области механических изобретений казалось делом рук не обыкновенных смертных, а ка­ких-то чародеев. Этими чародеями являлась жречес­кая каста. Окруженные богатством и пышностью, чле­ны ее, действительно державшие в своих руках всю ученость тогдашней цивилизации, умели обставить себя такой таинственностью и хранить про себя все знания с такой ревнивой заботливостью, что казались наивным умам того времени существами высшего типа, постигшими все тайны человеческие и божес­кие. К ним стекались со всех сторон пытливые лично­сти, жаждущие знания и влекомые таинственным их обаянием: они учились у них геометрии, астрономии и механике, они старались проникнуть в их среду, до­бивались посвящения в их эзотерические учения и го­товы были проводить с ними целые годы, чтобы по­черпнуть хоть малую долю их мудрости. В Древней Греции не было ни одного великого человека, кото­рый бы не побывал в этой удивительной стране; по крайней мере, нет ни одного, которому бы предания, с целью возвеличить его мудрость еще больше, не при­писывали долголетнего пребывания среди египетских жрецов. Тут были и Солон, и Пифагор, и Демокрит, и Геродот, — тут был и Платон.

На всех этих выдающихся людей Египет оказал более или менее сильное впечатление, но ни на ком из них египетские влияния не сказались с меньшей силой, как на Платоне. Страбон, в общем довольно почтительно относившийся к фактам, уверяет нас, что Платон пробыл в Гелиополе целых 13 лет и что ему

даже указывали дом, где он проживал все это время. Гиперболичность такого заверения слишком очевид­на, чтобы его можно было принять на веру, и дей­ствительно, по разным другим соображениям, мы никак не можем допустить, чтобы Платон прожил в Египте более трех лет. Ввиду такого его кратковремен­ного пребывания там результаты не могли оказаться особенно прочными: вряд ли можно допустить, чтобы за такое сравнительно ничтожное время Платон мог в достаточной степени и снискать доверие жрецов, и вой­ти в их среду, и изучить их философские доктрины. Но если бы даже Платон и успел во всем этом, то все же он был слишком греком своего времени, с некото­рой наклонностью к скептицизму, чтобы проникнуть­ся восточным мистицизмом этих доктрин в такой сте­пени, в какой люди проникались двумя-тремя веками позже. И действительно, ни в одном из его сочинений мы не встречаем следов каких бы то ни было египетс­ких влияний, тем менее — цельных доктрин. А то, что несколько напоминает нам в его философии уче­ния Египта, следует приписать влияниям другой шко­лы, а именно пифагорейской.

Итак, мы вправе заключить, что из своего пребы­вания в Египте Платон не вынес ничего, кроме усо­вершенствованных знаний по астрономии. Мы даже вправе усомниться, успел ли он познакомиться хотя бы с внешним бытом этой страны, — так слабы и неопределенны замечания на этот счет, разбросанные там и сям в его диалогах. Правда, в своей «Республи­ке»1 он говорит о строгом разграничении общественного

____________________

1В современном русском переводе — «Государство».

труда, обязанностей и прав и о соответствующем строгом подразделении народа на сословия; но он тут же лишает сословия характера каст, ставя принадлеж­ность к тому или другому из них в зависимость не от рождения, а от способностей и наклонностей.

Короткий период его жизни, непосредственно сле­довавший за его поездкой в Египет, остался для нас темным и невыясненным. Одни предания переносят его в Малую Азию, в Персию, и затем даже в Индию, где он будто бы изучает премудрость Зороастра и Буд­ды, халдеев и браминов; но все это, понятное дело, относится к области мифов, которых, как мы уже име­ли на то примеры, собралось так много вокруг фигуры нашего философа. Другие же с большим правдоподо­бием говорят, что незадолго до сорокового года своей жизни он наконец вернулся в Грецию и после 13-лет­него отсутствия вновь посетил свои родные Афины. Если это так, то странный психологический момент должен был тогда пережить Платон, уехавший почти юношей и вернувшийся назад зрелым мужем, умуд­ренным опытом, с пробивающейся уже сединой в во­лосах! Все было знакомо и вместе с тем чуждо; давно забытые картины представали перед его взорами, но он тщетно искал бы среди них друзей своей юности, а главное, — то дорогое лицо, чьим словам он некогда так жадно внимал. Быть может, именно этого рода воспоминания не дали ему успокоиться, потому что улсе вскоре после того, около 388 года, мы застаем его в великой Греции, где тогда ютились эмигрировавшие со всех сторон пифагорейцы.

Эта философская школа была одной из самых вли­ятельных и самых оригинальных школ древности. Основанная

знаменитым математиком Пифагором (кто из нашего учащегося юношества не знает и, в девяти случаях из десяти, не клянет его имени?) в период, предшествовавший Сократу, эта школа процветала вплоть до распространения христианского миросозер­цания, соперничая и часто превосходя во влиянии фи­лософию самого Платона. В эпоху римской империи она сыграла большую роль в смысле подготовления умов к восприятию учения Великого Галилеянина1, но и в самой Греции ее влияние на развитие мысли было огромно. Особенно решающее значение она имела для Платона, — а потому нам необходимо сказать пару слов относительно этой замечательной философской сис­темы.

В основе ее лежит учение о числах как о сущнос­тях вещей. Весь видимый мир есть не что иное, как воплощение этих чисел, и все отношения чувствен­ных предметов между собою суть в действительности не что иное, как отношения заключенных в них чисел. Вселенная бесконечна в пространстве и времени, и ею правит единое божество, столь же вечное и беспре­дельное, как и сам мир. Везде царствует та гармония, которую мы находим в музыке, и даже небесные сфе­ры находятся одна от другой на таких интервалах, со­ответствующих музыкальным — октаве, терции, квар­те и других, — что при вращении они издают боже­ственно гармоничную мелодию. Земля — и это про­возглашено было за 20 веков до Коперника! — дви­жется вокруг своей оси и вокруг солнца, так что последнее составляет центр всей планетной системы,

______________

1Т.е. Иисуса Христа, уроженца Галилеи.

обращающейся вокруг него. Сама душа есть живая гармония, приводящая в движение тело — ее темни­цу. Она бессмертна и за время своего земного суще­ствования проходит через ряд тел — то высшее, то низшее, то благородное, то презренное — смотря по тому, насколько она добродетельна. Отсюда необхо­димость безупречной жизни. Человек, в сущности, есть душа: тело лишь оболочка, которую следует подчи­нить интересам ее обитательницы; отсюда значение аскетизма как средства сохранить душу в надлежащем состоянии. Пифагорейцы жили всегда обособленны­ми обществами, где царствовал полный коммунизм. Новые члены допускались не иначе как после тяже­лых испытаний и искусов и обязаны были беспрекос­ловно повиноваться старшим. На всем лежал глубо­кий мистически-нравственный отпечаток, какой в про­шлом столетии носили масонские ложи. Везде цари­ла суровая дисциплина, мясная пища была воспреще­на, а ежедневная исповедь вместе с посвящением в таинства эзотерических учений делали из этой школы чрезвычайно своеобразную секту.

Знакомство со всем этим имело, как мы выше сказали, первостепенное значение для выяснения Платоном его собственного миросозерцания, и несомнен­но, что без этого знакомства содержание платоновс­кой философии было бы во многих отношениях дру­гое, чем то, какое знает история. Правда, к этому вре­мени мысль Платона уже стала слагаться в опре­деленные формы, и, быть может, в кругу своих близких знакомых он уже успел приобрести репута­цию сильного и даже оригинального мыслителя; но только после посещения им пифагорейских общин можем

мы сказать, что основные положения его буду­щей системы были окончательно заложены и в общем систематизированы. Учение пифагорейцев о числах должно было если не прямо натолкнуть, то, во вся­ком случае, косвенно содействовать развитию учения Платона об идеях как о реальных сущностях видимых и невидимых предметов познавания: и те, и другие, то есть и числа, и идеи, были абсолютными первооб­разами вещей, с той лишь разницей, что количествен­ный характер первых был значительно уже качествен­ной природы вторых. Еще более бросается в глаза сход­ство — по временам доходящее до тождества — неко­торых других пунктов обеих систем: учения о космо­се, о всеобщей гармонии, о душе и даже о переселении ее до того аналогичны, что враги Платона, на основа­нии этого, обвиняли его в плагиате у знаменитого пи­фагорейца Филолая. Даже общественная организация пифагорейцев с ее коммунистическими принципами и аристократическими тенденциями оказала влияние на политические идеалы Платона, как они выразились в его «Республике».

Все это, в совокупности взятое, дает нам полное основание думать, что, кроме собственной гениально­сти, наибольшую роль в развитии платоновской мыс­ли сыграла философия Пифагора: даже сократовская, несмотря на ее первостепенное значение для Платона, уступает ей в этом, не говоря уже о других школах того времени.

Из Южной Италии (Великой Греции) Платон по­ехал на соседний остров Сицилию, и здесь начинают­ся те странные, почти романтические его приключе­ния, которые, если только они достоверны, в высшей

степени любопытны в смысле освещения как личнос­ти нашего философа, так и всей тогдашней эпохи. Го­ворим: если только они достоверны, потому что глав­ным авторитетом для них является Плутарх, в свою очередь основывавшийся на одном из Платоновых пи­сем, подлинность которого в настоящее время признана сомнительной. Мы поэтому не в состоянии ручаться за достоверность нижеследующего, но к нему можно смело применить известную пословицу: se none vero, e' ben trovato (если это и не верно, то хорошо придума­но).

В Сиракузах, главном городе Сицилии, правил тогда известный тиран Дионисий Старший — один из замечательнейших людей древности и во многих от­ношениях похожий на нашего Ивана Грозного. Энер­гичный, суровый, честолюбивый, с выдающимися спо­собностями, он сумел захватить верховную власть, оп­рокинуть демократическую конституцию и основать могущественнейшее государство на берегах и остро­вах Средиземного моря. Он успешно боролся с Кар­фагеном и Афинами, объединил под своей властью большую часть Сицилии и поставил в зависимость от себя все южное побережье Аппенинского полуостро­ва. Дионисий лишил народ даже тени его прежней свободы, обложил его тяжелыми податями и налога­ми, но успел основать обширную морскую торговлю, привлекавшую громадные богатства в его собственные сундуки и сундуки тогдашней коммерческой буржуа­зии. Вместе с тем он далеко не был варваром и выс­кочкой. Благодаря своему аристократическому проис­хождению Дионисий еще в детстве приобрел обшир­ные знания, а теперь, на высоте своей власти, охотно

культивировал науки и искусства, строил блестящие храмы и другие общественные здания, привлекал к себе знаменитостей в философии и литературе и даже сам небезуспешно выступал в качестве автора. Через общих пифагорейских знакомых он пригласил к себе и Платона, который тем охотнее принял приглаше­ние, что имел при сиракузском дворе юного, но вос­торженного поклонника в лице Диона, шурина тира­на. Этот — тогда еще вряд ли двадцати лет от роду молодой человек, которого Плутарх счел достойным включить в свою галерею знаменитых личностей, дей­ствительно выгодно отличался среди придворных умом, характером и возвышенными стремлениями. Платон сильно понадеялся на его влияние в качестве любимца Дионисия и счел для себя приличным дол­гом вмешаться в государственные дела и критиковать внутреннюю политику тирана. Естественно, что по­следнему непрошеные советы и замечания Платона были не по вкусу, и, когда глубоко уверенный в пра­воте своих убеждений философ принялся горячо дока­зывать ему, что единоличное правление ненормально и идет вразрез с требованиями народного блага и что поэтому если Дионисий действительно печется о бла­госостоянии страны, то он должен ограничить свою власть, Дионисий рассвирепел. Он хотел немедленно, тут же, расправиться с ним по-свойски, но был удер­жан Дионом. Тогда тиран передал злополучного фи­лософа спартанскому послу Поллиду, отплывавшему из Сиракуз, наказав ему строго-настрого как-нибудь спровадить назойливого мудреца. Нравы, как читатель видит, довольно-таки оригинальные, и этим плачев­ным инцидентом, быть может, и закончилась бы как

философская, так и сама жизненная карьера Платона, если бы Поллид не смилостивился и не продал его в рабство на острове Эгине. Здесь некий Анникерид, сам причастный к философии, выкупил его за 30 мин и отпустил на все четыре стороны. Говорят, что Диони­сий не угомонился и выпустил против Платона паск­виль; но другие утверждают, что, напротив, он глубо­ко раскаялся в своем поступке и даже написал фило­софу извинительное письмо, на которое последний только и ответил, что он слишком занят, чтобы ду­мать о каких-то Дионисиях.

Это происходило около 367 года. Спустя ровно 20 лет Платону, тогда уже старцу, пришлось вторично ездить в Сиракузы. Прежний тиран только что умер, и на престол вступил его сын Дионисий Младший — во всем почти прямая противоположность отцу. Ле­нивый и неспособный, он к тому же еще получил поверхностное воспитание, которое никогда не думал пополнять. Новый тиран предпочитал худой мир доб­рой ссоре, и, несмотря на то что города, крепко спло­ченные под железной рукою отца, стали отпадать один за другим, он весьма неохотно предпринимал меры против угрожавшей ему опасности, предпочитая уто­пать в разврате и наслаждениях огромного и пышного двора. В первые годы, однако, на него имел большое и благодетельное влияние все тот же Дион, и это об­стоятельство побудило Платона предпринять вторую поездку в негостеприимную столицу Сицилии. Дело в том, что он уже тогда лелеял проект совершенного по­литического строя, и здесь, в положении молодого и поддающегося влияниям тирана Сиракузского, думал он найти возможность осуществить свой проект. Но

он ошибся в расчете, забыв, что влияния могут быть разные и что Дионисий, в данный момент прислуши­вающийся к строгим нотациям Диона, может в другой момент еще внимательнее прислушиваться к речам иного рода, идущим более в унисон с его собственны­ми желаниями и инстинктами. Так оно и было. По­пытавшись уговорить Дионисия самому взяться за дело и перестроить политическую организацию Сиракуз на платоновский лад, философ сразу увидел, что добива­ется невозможного: никто сам себе не враг — тем ме­нее государь, поставленный в такие выгодные усло­вия, как Дионисий. К тому же тиран был не один, а вокруг него стояла, как всегда бывает, обширная ка­марилья, для которой всякий другой образ правления — будь то правление философов или какое другое — оз­начал если не верную гибель, то, во всяком случае, несомненный урон для карманов. Естественно, что Платон получил отпор, и когда, как говорят, он по­шел на уступки и попросил у Дионисия хотя бы клоч­ка земли и немного людей, чтобы устроить опыт в виде колонии, то и тут не встретил ничего другого, кроме враждебных насмешек и угроз. Он счел поэто­му благоразумнее уехать, и Дион, который считался виновником его приезда и поддерживал его во всем, был обвинен в честолюбивых замыслах — в посяга­тельстве на трон — и изгнан.

Таким образом, Платон вторично потерпел фиас­ко. Но и этого, очевидно, было мало для коварной судь­бы: Платону суждено было встретить неудачу на том же поле и в третий раз.

В 361 году, то есть 6 лет спустя после вышерассказанного, философ, движимый рыцарским чувством

и искренним расположением к Диону, решился на по­пытку примирить его с Дионисием. Сгорбленный под тяжестью лет, Платон в третий раз пускается в море и едет в Сиракузы на объяснения с тираном, но, увы! его опять постигает неудача — на этот раз еще более полная, нежели прежде. Молодой правитель успел за это время вырасти в большого деспота, не терпящего никаких вмешательств ни в общественные, ни в его личные дела. Он так раздражен был дерзостью Плато­на, что последний едва опять не поплатился жизнью; но и на этот раз его спас пифагореец-философ Архит, который заступился за него и смягчил гнев тирана. Платон вернулся в Афины и с тех пор больше не ез­дил в Сиракузы. Дион же так и остался не примирен­ным с Дионисием и позднее, в 358 году, высадившись в Сицилии во главе армии своих приверженцев, про­гнал тирана и сам сел на его место. Сочувствовал ли Платон этой экспедиции своего ученика и друга и ра­довался ли он счастливому ее исходу, мы не знаем, вероятно да; но если он мечтал видеть свои полити­ческие идеалы теперь, после стольких неудач, нако­нец реализованными, то ему пришлось испить чашу разочарования до конца. Не то чтобы Дион изменил своим убеждениям и сжег все, чему поклонялся в дни своей юности к оппозиции; о, нет! до этого, слава Богу, дело не дошло; он лишь изверился в своевременности и осуществимости их и считал, подобно нашей Екатерине II, что конституции хорошо чертить на бу­маге, но никак не на шкурах живых людей. Уловка была недостойная и должна была внести немало горе­чи в сердца людей, поддерживавших его, а особенно Платона. Дион был убит спустя пять лет после своего

воцарения одним из своих приближенных, и среди по­следовавших смут Дионисию удалось вернуться и снова занять свой престол.

Но Платон уже не дожил до этого. В тиши своей школы он прожил последние 14 лет своей жизни, спо­койно и безмятежно занимаясь разработкой своей фи­лософии. Мы ничего не знаем, что происходило за эти долгие годы: вероятно, они не блистали событиями, как это естественно ожидать от жизни всякого челове­ка его лет и занятий. Он умер в глубокой старости, восьмидесяти лет от роду, в 348 году до Рождества Христова, и был похоронен в Керамике1, неподалеку от Академии, где еще долго показывали его гробницу.

Читатель теперь видит, как скудны наши сведе­ния о судьбах этого замечательного человека; но если мы обратимся теперь к его личности, то и здесь встре­тим не меньшую сбивчивость и неполноту. Прежде всего о его наружности. Наши музеи полны его бюс­тами и масками, но чем ближе мы их изучаем, тем менее мы доверяем им. Ни один из портретов его, до­шедших до нас, не вышел из-под резца современника: все они сделаны значительно позднее, и служил ли им моделью какой-нибудь достоверный бюст Плато­на, или рукой художников водило одно лишь вообра­жение, — у нас нет теперь никакой возможности ре­шить. Все эти портреты разнятся один от другого до­вольно значительно, и очень часто взаимное их не­сходство доходит до крайних пределов. Существует,

______________________

1Квартал гончаров в северо-западной части Афин; здесь нахо­дился также некрополь, где государство хоронило павших в бою воинов.

однако, один бюст, который принято считать наибо­лее достоверным, и с него-то сделаны все снимки и слепки, продающиеся в наших магазинах. Платон изоб­ражен зрелым мужем, с большой, слегка наклонен­ной вперед головой, украшенной длинной бородой и густыми, охваченными повязкой, волосами. На его лице с крупными, но чрезвычайно изящными чертами, задумчивое выражение; его глаза, устремленные куда-то вниз, чуть-чуть прищурены, как бы присталь­но вглядываясь в несущиеся перед их взором туман­ные образы, а его чело, полускрытое повязкой, избо­рождено у переносицы глубокими складками, в кото­рых, так и видно, засела крепкая дума. Весь бюст мог бы служить эмблемой мысли, благородной и всеобъ­емлющей; на нем лежит отпечаток чего-то недосягае­мо высокого, чуть ли не сверхчеловеческого, и при первом же взгляде на него у вас вырывается воскли­цание, что именно так должен был выглядеть этот «божественный философ». Увы, это только показыва­ет, как хорошо сумел художник схватить и воплотить в мрамор все те черты, которыми должен обладать в нашем представлении Платон; но, как мы сказали, мы решительно не в состоянии определить, в какой сте­пени этот бюст достоверен; быть может, Платон в нем лишь идеализирован, и, быть может, такого Платона не было вовсе.

Не лучше обстоит дело с нашими сведениями о его характере. Платон имел много врагов, как полити­ческих и философских, так и личных. Клевете поэто­му не было конца. Его обвиняли в надменности, зави­стливости и непомерном честолюбии: циник Диоген говаривал, что в самом желании Платона не казаться

гордым скрывается страшная гордость, а пылкий Аполлодор, в порыве ненависти, воскликнул однажды, что он с большей готовностью принял бы от Сократа чашу с ядом, нежели из рук Платона кубок вина. Ему при­писывали крайнюю неуживчивость, раздражитель­ность и ревность к чужой славе, и позднейшие преда­ния представляли его ссорящимся с Ксенофонтом, Аристиппом, Аристотелем и даже бросающим грязью в память самого Сократа. Его поведение выставляли как прямую противоположность тому, чему он учил в своей этике, и к Дионисию, говорили, он ездил пото­му, что слыхал много хорошего... о сиракузской кух­не! Ему отказывали даже в таланте и оригинальности, говоря, что большинство его диалогов написаны были вовсе не им, а Антисфеном, Аристиппом и другими философами того времени и что «Тимей», одно из глав­ных его сочинений, представляет не что иное, как пе­ресказ одной пифагорейской книги, приобретенной им за баснословную цену в 100 мин! Ему, наконец, отка­зывали даже в том, что составляло, но тогдашним понятиям, неотъемлемую принадлежность всякого свободного человека, а именно независимость в мате­риальном отношении: поговаривали, что он был бе­ден, нуждался и должен был для снискания себе про­питания торговать оливковым маслом. Он даже соби­рался будто бы наняться в солдаты.

На все это, без сомнения, нам приходится смот­реть как на выдумки. Мы знаем очень хорошо, что, за исключением, быть может, некоторой размолвки с Аристотелем, Платон довольно легко уживался со все­ми наиболее выдающимися из своих современников; что он ездил к Дионисию вовсе не за тем, чтобы приятно

поесть и попить; что он действительно обладал талантом — не говоря уже о гении — в достаточной степени, чтобы написать самому свои диалоги, и что он, наконец, довольно хорошо был обеспечен матери­альными средствами — наследством и подарками, — чтобы не быть вынужденным сделаться торговцем или солдатом. При всем том нет дыма без огня, и, как бы преувеличены ни были дурные слухи о нем, мы не можем совершенно игнорировать их. Мы знаем Пла­тона главным образом из его же сочинений, и в силу весьма обычного и естественного заблуждения никак не можем допустить, чтобы человек, написавший эти вещи, полные воображения, теплоты чувства и вся­кой красоты внешней и внутренней, был менее пре­красен, нежели его творения. Конечно, это ошибочно, и мы знаем много тому примеров, когда за поэтичес­кими страницами или вдохновенными произведения­ми искусства скрывается личность их творца, столь же прозаическая и неинтересная, как и простых смер­тных. Два обстоятельства, однако, способствовали более, нежели всякие личные его недостатки, к нрав­ственному умалению Платона в глазах современни­ков, — и на них нам следует остановиться.

Сократ был еще жив в памяти людей. Многие, а особенно бывшие его ученики, еще отчетливо помни­ли эту странную фигуру, где под отталкивающей вне­шностью Силена скрывалась чуткая, нервная и нежная натура. Нищий, оборванный, но богатый духом и бод­рый, шатался он по открытым местам города, всем доступный, ко всем относящийся с отеческой ласко­востью, вступая в разговоры с первым попавшимся ему на пути человеком и в свою очередь охотно отвечая

на задаваемые ему вопросы. Он не гнушался и не чуждался никого, какое бы положение в обществе тот ни занимал; он никогда не заносился ни перед про­тивниками, ни перед учениками, но, напротив, ста­рался всегда стать с ними на одну доску, чуждый вы­сокомерия, догматизма или резонерства. Он никогда не поучал, не разыгрывал из себя мудреца, но со стра­стной настойчивостью искал истины, готовый признать ее, из чьих бы уст она ни исходила. Шутливый и про­стой в обращении, он был плебей по речам и приемам, но умел вместе с тем ревниво ограждать свою гордую независимость, не беря денег ни от кого и отказыва­ясь даже от подарков.

Не таков был Платон. Изящный и щегольски оде­тый, он поражал аристократичностью своих манер и умел держать себя на почтительном расстоянии от всех. Дух высокий, но холодный, как горная вершина, он не допускал к себе никого, кроме избранных, — да и с теми не разделял ни своих заветных дум, ни своих затаенных чувств. Он счел бы для себя унижением и позором выйти на площадь или улицу и диспутиро­вать там с кожевником или плотником. Он замыкался в свою школу, как замыкался в своем сердце, и толь­ко молодые люди хорошего происхождения и воспи­тания имели туда доступ в качестве учеников. То были все прекрасно одетые, гладко причесанные, надушен­ные и напомаженные юные аристократы с салонными манерами, джентльменской поступью и речью. Пла­тон не любил противоречия и не терпел панибратства; тон его речей был внушительный и серьезный, не оза­ряясь улыбкой, не прорываясь страстью. Он не брал платы за ученье, но он без упрямства и с достоинством

принимал подарки от учеников и посторонних людей.

Сравнение, гласит пословица, завистливо, и, когда люди ставили рядом эти две фигуры — Сократа и Пла­тона, — они не могли не замечать, как далеко в сторо­ну отклонился ученик от заветов учителя. Мантию зна­менитого предшественника носить никогда не легко: она всегда оттягивает плечи; но когда преемник дей­ствительно в том или другом отношении оказывается ниже своего предшественника, мантия волочится по земле, несущий ее запутывается в складках и окружа­ющие то смеются, то негодуют. Платон в умственном отношении вполне сравнился со своим учителем, но нравственностью далеко не был ему равен; что же уди­вительного, что, помещенный рядом с солнцем, он, хоть и сам звезда не последней величины, совсем ли­шился блеска в глазах современников?

Политические разногласия также внесли свою долю — и даже крупную — в личную непопулярность Платона. Афинское общество — если упустить на вре­мя из внимания институт рабства, на котором оно зиж­дилось, — было насквозь проникнуто сильным демок­ратическим духом, которому всякого рода аристокра­тизм — на деле ли, или на словах и в манерах — был ненавистен. Оно первое в ряду всех европейских об­ществ выработало тип демократической конституции, какого не удалось достигнуть впоследствии ни одно­му из других государств древнего и нового мира; оно, естественно, дорожило им и ревниво оберегало его честь и неприкосновенность. Платон же, как сказано выше, по рождению, традициям, связям и личным симпатиям, был аристократом до мозга костей. Он принадлежал

к тому классу поземельных собственников Аттики, которые оставались неизменными друзьями Спарты и готовы были пожертвовать всем великим прошлым, протекшим со времени Солона, лишь бы вернуть то время, когда власть принадлежала им. Они были ярыми врагами демократии — этого режима «ко­жевников и плотников», и беспрестанно интриговали — явно и тайно — с целью ниспровергнуть народное прав­ление и заменить его олигархическим. Платон, тогда еще молодой юноша, один из первых рукоплескал вод­ворению пресловутых тридцати тиранов, которые при­обрели такую позорную репутацию в летописях Афин и всей истории. Но в нем еще живы были человечес­кие чувства, да он еще и политиком настолько не был, чтобы во имя принципа закрыть глаза на средства, употреблявшиеся для его реализации. Свирепая и бес­пощадная жестокость, с какой тираны — а во главе их стояли Платоновы же родственники, Критий и Хармид, — принялись за искоренение демократической «крамолы» и водворение «спокойствия и порядка», силь­но оттолкнула впечатлительного юношу; когда же они попытались наложить руку на самого Сократа, Пла­тон с болью в сердце принужден был совершенно от­вернуться от них. Его идолы пали и разбились вдре­безги, но с народом это его не примирило. Напротив, если лучшие, наиболее образованные и благоразум­ные люди, какими, в мнении Платона, были олигар­хи, оказались ниже возлагаемых на них надежд, то что можно ожидать от невежественной толпы, не ру­ководимой ни политическими, ни внешними идеала­ми? Олигархи лишь пытались зажать Сократу рот, но демократы его убили: что ж, последнее лучше? Как

бы ни была дурна олигархия, как форма правления, демократия ничуть не лучше ее, и человеку, дорожа­щему своей нравственной чистоплотностью и незави­симостью, не остается ничего другого, как сторонить­ся и тех, и других. Пусть же он совсем откажется от общественной деятельности и выжидает время, когда выработаются лучшие элементы, из которых возмож­но будет создать новый, высший класс правителей. Пока же было бы смешно ожидать чего-нибудь от на­рода, как такового: его следует всегда держать в чер­ном теле, под крепкой вожжой, дабы не развернулись его стихийные страсти и зверские аппетиты. И имен­но с этой точки зрения деятельность какого-нибудь Перикла является в высшей степени пагубной: этот человек во имя ложного идеала сделал сюзереном это многоголовое чудовище — народ, сняв с него спаси­тельные узды и возведши его дикие капризы в закон,

Так рассуждал Платон, — и общественное мне­ние осудило его. Был ли он прав или нет, — здесь не место решать; но мы без труда можем понять, какие злобные нападки должны были вызвать подобного рода политические и общественные убеждения. Тео­ретические разногласия редко переходят на личную почву, но когда они касаются господствующего миро­созерцания — политического или религиозного, — диссидент становится врагом общества и еретиком, подлежащим искоренению. Тенденции эпохи (свобод­ная жизнь Эллады уже близилась к концу) и собствен­ная слава Платона ограждали его личную безопасность от всякого покушения на нее, — но доброго имени его они не спасли.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: