Аристотель 5 страница. В заключение упомянем о религиозных и политических убеждениях Сократа

В заключение упомянем о религиозных и политических убеждениях Сократа. По-видимому, его понятия в религии не шли дальше общепринятых. Он

твердо верил в оракулов, знамения и жертвоприношения и вменял каждому гражданину в обязанность почитать национальных богов в установленной форме. Но это только по-видимому. Мы не решимся сказать, что он возвысился до безусловного признания Единого Бога и до ясной концепции о бессмертии души и загробной жизни; но несомненно, что эти идеи уже носились, хотя и смутно, в его уме и что его понятия во всяком случае стояли неизмеримо выше, нежели у кого бы то ни было из его современников. Греческое многобожие с его наивным антропоморфизмом перестало его удовлетворять: он уже видел в Божестве Разумного Творца и Правителя вселенной, к которому понятия нашего конечного разума совсем почти неприложимы. Он учил, например, что никто не обязан делать богам приношения не по своим средствам, ибо в глазах божества тот, кто подносит малое из малых средств, ничуть не хуже того, кто подносит большое из крупных средств: в противном случае злые люди часто, а богатые люди постоянно были бы угодны небу. Боги в дарах не нуждаются, а если все-таки интересуются ими, то лишь постольку, поскольку в них выражается благочестие подносящего. Точно так же считал он непозволительным и богохульным просить Бога о тех или других определенных благах, вроде богатства или власти или даже здоровья: он полагал, что по своей бесконечной доброте и всеведению боги лучше, чем люди, знают, что есть благо вообще и что есть благо в частности для того или другого человека, на тот или другой случай. Кроме того, стоя на почве разумного понимания, а не авторитетов или традиций, Сократ первый систематически стал доказывать бытие и все благость Бога тем способом, который позднее,

под именем теологического, получил такое широкое значение в христианском богословии. Исходя из того, что разумное и целесообразное не может не предполагать творящего и упорядочивающего разума, подобно тому как произведения литературы и искусства не могут не предполагать Гомера, Софокла, Поликтета, Зевксиса и других, Сократ старается показать эту разумность и целесообразность в природе, ее устройстве и явлениях. Он указывает на наши органы чувств, так чудно приспособленные к восприятию различных впечатлений, на глаза, приспособленные к зрению, ноздри — к обонянию, язык — к вкусу, веки — к закрыванию глаз на ночь, ресницы — к предохранению их от ветра, брови — к защите их от лобного пота, и т. д. Он дальше описывает, как мудро расположены все эти органы и как разумно устроены наши инстинкты и страсти, а затем переход к доказательству того, что все это имеет в виду благо человека и ничье другое. Он говорит о животном царстве, предназначенном для пищи и помощи человеку, о солнце и планетах, производящих перемены времен года и указывающих нам время днем и ночью, о стихиях, без которых не только не были бы возможны ремесла и прочие занятия, но и сама жизнь, о вертикальном положении человеческого тела, дающем возможность видеть все перед собой, и притом на далекое пространство, на различные части нашего тела, как руки, на нашу способность все запоминать и передавать наши мысли другому, и из всего этого, в связи с очевидными фактами оракулов, знамений и других форм откровения, выводит заключение о том, что боги не только существуют, но и заботятся о нас, как об избранниках творения.

Нам это все не покажется ни особенно убедительным,

ни даже оригинальным, но оно было таким, когда на площадях Афин перед толпой слушателей, религиозные концепции которых не поднимались выше Олимпа, Сократ с обычной своей логикой и силой речи впервые стал развивать этот аргумент о всепроникающем и всеустрояющем Божественном Разуме. Для среднего ума того времени такое абстрактное мышление было не под силу, и действительно, оно было плохо понято и, как увидим, навлекло на Сократа обвинение в ереси.

Что же касается его общественно-политических взглядов, то при оценке их нам не следует упускать из виду того своеобразного характера, какой носила тогдашняя эпоха. Афинская полития была еще, по-видимому, в полном цвету: все старания и попытки поземельных классов устранить с политической арены народную массу и поставить у кормила власти аристократическую олигархию, казалось, были бессильны надломить крепость гражданского самосознания; заговоры их оканчивались всякий раз плачевным фиаско, и народ все еще продолжал быть носителем державности как в конституционной теории, так и в практике государственной жизни. Вместе с тем, однако, под разлагающим влиянием денежного хозяйства, обратившего одну часть населения в алчную коммерческую буржуазию, а другую — в паразитическую городскую чернь, устои афинского общества незаметным, но роковым образом стали подтачиваться нравственной и политической деморализацией, и на общественном горизонте стала все яснее и яснее обрисовываться надвигающаяся тень деспотизма и рабства. Людьми стало овладевать безотчетное беспокойство, и те из них, которые обладали достаточной проницательностью,

чтобы видеть, к какой беспросветной бездне неуклонно стремится общество, стали крепко задумываться над причинами этого печального явления и над мерами, которые могли бы приостановить его рост или даже всецело устранить его. Им начинало казаться, что корни зла, настоящего и грядущего, следует искать в той неподготовленности к политической жизни и разрешению задач государственного правления, которую обнаруживали и, по природе своей, должны были обнаруживать те и другие из существующих классов общества — как низшие, благодаря невежеству и легкомыслию, на которые они осуждены своим образом жизни и родом деятельности, так и высшие, ослепляемые честолюбием и властолюбием. Ни демократия поэтому, ни олигархия не годятся по существу своему как формы правления, и, в чьи бы объятия ни кинулось государство в поисках за благополучием и хотя бы устойчивостью, оно не найдет их ни в народной массе, ни в богатых классах. Спасение возможно лишь в одном случае, а именно тогда, когда у государственного руля будут стоять отборнейшие, лучшие и образованнейшие люди — «аристократия» в настоящем и буквальном значении этого слова. Пусть это идет вразрез с ходячими теориями о народовластии или правах собственности, но в мире общественном, как в мире физическом, нам приходится считаться не с отвлеченными принципами, а с конкретными фактами, которые слишком часто учат совсем иному, чем первые.

Платон, как мы знаем, был первый, кто формулировал эти взгляды с ясностью и точностью систематического мыслителя; но учителем его был Сократ. Для него, Сократа, как и для всякого грека того времени, личность отдельно от общества и общественных

интересов казалась немыслимой, и, в противоположность позднейшим мудрецам из стоической и эпикурейской школ, он неустанно требовал, чтобы каждый гражданин нес какую-нибудь общественную службу в той или другой форме. Его концепции о призвании и ответственности политического деятеля были столь высоки, что он требовал специального образования и подготовки для всех тех, кто хотел бы посвятить себя государственным делам, и он готов был устранить от непосредственного руководства политикой внешней и внутренней всякого, кто по своей неспособности или другим причинам мог бы принести своей деятельностью больше вреда, нежели пользы. Вместе с тем эти же самые высокие концепции были источником его отрицательного отношения к господствовавшей форме правления. Так, например, он зло смеялся над теми теоретиками демократии, которые считали способ выбора должностных лиц посредством жребия из всей народной массы наиболее разумным и целесообразным. «Разве, — говорил он, — мы выбираем таким путем кормчего, флейтиста, архитектора или другого какого специалиста? А ведь ошибки, которые они могут совершить при выполнении своих обязанностей, ничтожны в сравнении с ошибками государственных людей!» Ему казалось смешным и нелепым вручать заботу о безопасности и благополучии общины «невежественной городской черни», и его презрение к народному собранию, состоявшему из нее, часто переходило должные границы. Обращаясь к Хармиду, стеснявшемуся выступить с речью перед публикой, Сократ говорит ему: «Я должен напомнить тебе, что в то время, как ты, не робея, говоришь перед умнейшим и сильнейшим, ты стесняешься говорить перед глупейшими

и слабейшими. Неужели ты робеешь перед кожевниками, сапожниками, плотниками, кузнецами, матросами и рыночными торговцами, размышляющими лишь о том, как бы продать подороже и купить подешевле? А ведь только из таких и состоит народное собрание». «Я вам должен сказать откровенно, — говорит он народу на суде, — и вы не обижайтесь: ввиду бесчисленных беззаконий и несправедливостей, царящих в обществе, ни один человек, не соглашающийся с толпой или выступающий против нее, не может рассчитывать на безопасность. Тот, кто борется за справедливость, но вместе с тем дорожит своей шкурой, должен замкнуться в частную жизнь и не выступать в публичную!»

При всем том, однако, нам не следует забывать и оборотной стороны медали. Он никогда не думал отнимать у народа державности, а, напротив, считал народную санкцию законом и мероприятия, исходящие от правителей, необходимым условием общественного благополучия и прогресса. Всякое правительство, в чьих бы руках оно ни находилось — аристократии ли или плутократии, которое правит государством с согласия народа и по законам, им установленным, он считает нормальным; всякое же другое он называет тиранией — этим страшным и зловещим для афинского уха именем. И что всего важнее, эти законы, как выражение коллективной воли народа, занимали в его политическом миросозерцании такое высокое место, что являлись чуть ли не единственными источниками права, — даже больше, синонимом справедливости. «По-твоему, значит, — обращается к Сократу его собеседник, — поступать согласно с законами то же, что и быть справедливым?» — «Именно». — «Как же так?» —

«А вот как. Что представляют из себя законы государства, — знаешь?» — «Знаю». — «А что?» — «Те постановления, которыми граждане, собравшись вместе, определили, что следует и чего не следует делать». — «Но разве, по-твоему, человек, поступающий согласно с этими постановлениями, не поступает согласно с законами, а человек, преступающий эти постановления, не нарушает эти законы?» — «Без сомнения». — «Но разве не поступает справедливо тот, кто повинуется законам, а несправедливо тот, кто нарушает их?» — «Конечно». — «А разве мы не можем назвать справедливым того, кто поступает справедливо, а несправедливым того, кто поступает несправедливо?» — «Без сомнения». — «В таком случае, кто поступает согласно с законами, справедлив, а тот, кто нарушает их, несправедлив».

Аргументация, должно признаться, малоубедительна, да и само доказываемое положение вряд ли безошибочно; тем не менее, при внимательном рассмотрении этого последнего, оно окажется не чем иным, как признанием воли народа за высший человеческий закон, на который нет и не может быть никаких апелляций. Это шло в совершенный унисон с господствовавшими тогда на деле воззрениями и даже практикой и было, таким образом, вполне ортодоксально, но оно, как мы сейчас увидим, не в состоянии было спасти нашего мудреца от обвинений в «политической неблагонадежности».

III

Пункты обвинения против Сократа. — Насколько они основательны. — Что способствовало их успеху. — Гордое поведение Сократа на суде. — Обвинительный вердикт и вопрос о наказании. Последняя речь. — Сократ в тюрьме. — Его последнийдень и смерть

____________________

Ни философское учение, ни диалектические приемы Сократа не могли прийтись по вкусу большинству его современников. Обозревая глазами нашего, XIX века доктрины, а главное, личность этого философа, мы не испытываем ничего, кроме чувства бесконечного уважения и преклонения, и, когда мы узнаем, что этот замечательный человек и мудрец погиб смертью пре­ступника, нашему удивлению нет пределов. Мы за­бываем, что господствующий в каждый исторический момент уровень понятий и убеждений представляет линию, за которой всякое значительное отклонение в ту или другую сторону считается явлением ненормаль­ным, и ке только та личность, которая в своем пове­дении и убеждениях падает ниже этого уровня, но даже и такая, которая над ним возвышается, переходя за

пределы умственного горизонта своего времени, рис­кует подвергаться порицанию и даже осуждению. Че­ловечество, в общем, далеко не оригинально: быть может, благодаря этой неоригинальности и возможна та дисциплина, без которой общество не могло бы су­ществовать; но, вместе с тем, она становится источ­ником тех трагических положений, в которые так час­то приходится стать личности, значительно опережа­ющей свой век. Так оно бывает и теперь, и так было — в еще большей степени — во время Сократа, когда права, признаваемые за обществом над личностью, были и шире, и многочисленнее, нежели в настоящее время.

И вот в апреле или мае 399 года до Рождества Христова — мы в точности не знаем ни числа, ни ме­сяца — три афинских гражданина — один из них бога­тый и влиятельный демократ кожевник Анит, личный недруг философа, другой — неизвестный нам поэт Мелет, а третий — довольно популярный ритор Ли-кон — представили на народный суд гелиастов1 сле­дующее обвинение против Сократа: «Он нарушает за­коны государства, не признавая национальных богов и вводя новые, а также развращает молодое поколе­ние».

Что касается первого из этих пунктов, то, вспо­миная идеи Сократа о Боге и становясь на точку зре­ния того века, мы не можем не признать, что до известной

____________________

1 Гелиасты — в Афинах избранные народные судьи численнос­тью 6000 человек, которые за свою деятельность получали 2—3 обола (обол — самая мелкая греческая монета, равная 1/6 драхмы) в день. 500 гелиастов ежемесячно сменяли друг дру­га. Название «гелиэя» (народный суд в Афинах) букв, означает «солнечное место» (для собрания).

степени он был основателен. Правда, Сократ ак­куратно исполнял обязанности, требуемые греческой религией, приносил жертвоприношения и искал сове­та у прорицателей и оракулов; но его отвлеченные по­нятия о Божестве, как о Верховном Разуме, совершен­но недоступном ни нашим взорам, ни нашему уму, шли вразрез с конкретными представлениями его со­граждан, создававших своих богов по своему же соб­ственному образу и подобию. Боги античной Греции с их желаниями, страстями, потребностями и слабостя­ми были те же люди, что и греки сами, и только сво­им бессмертием и некоторыми телесными преимуще­ствами отличались они от обыкновенных человечес­ких существ. Но как раз это Сократ отрицал, — прав­да, не столько открыто сформулированными мнения­ми, сколько общим духом своего учения; но люди были достаточно проницательны, чтобы понять такие вещи и без слов, и достаточно близоруки, чтобы, поняв, осу­дить их как ересь. К тому же злополучный его «де­мон» был такой же таинственностью для афинян, как и для нас, но в наше время мы не обратили бы на него никакого внимания или объяснили бы это явление личными особенностями философа, афиняне, как оно и естественно было для того времени, усмотрели в нем новое и неизвестное божество, к которому Со­крат прибегал и охотнее, и чаще, нежели к нацио­нальным богам.

Нечто подобное приходится сказать и относитель­но другого пункта обвинения. Нам, обозревающим ту эпоху глазами отдаленных потомков, которые могут судить и с большим знанием, и с большим хладно­кровием, легко говорить, что Сократ ничуть не был развратителем молодого поколения: для нас это ныне

истина столь непреложная, что всякое противное мне­ние может лишь вызвать на наших устах улыбку со­жаления, и ничего больше; но не столь очевидным это казалось современникам, которым близость перс­пективы мешала и рассмотреть дело яснее, и обсудить его беспристрастнее. Всякий знал, конечно, что Со­крат не только сам выполнял свои гражданские обя­занности с редкой добросовестностью, но и требовал того же и от других: даже на свою собственную фило­софскую деятельность он смотрел не иначе как на слу­жение обществу, — служение тем более высокое и цен­ное, что, не будучи, правда, непосредственным, оно подготовляло, однако, многочисленных граждан, ко­торые своим умственным развитием, нравственной чистотой и высоким сознанием долга и ответственно­сти могут оказать ему, этому обществу, громадные услуги. Тем не менее были и другие обстоятельства, которые в значительной мере, казалось, перевешива­ли эти факты и придавали обвинению широкую попу­лярность. С одной стороны, его отрицательного отно­шения ко всем освященным стариной идеям и верова­ниям было достаточно, чтобы навлечь на него свире­пую ненависть со стороны консерваторов-аристокра­тов; и действительно, уже 24 года тому назад знаменитый Аристофан, по этому самому вопросу о развращении юношества, выставил его в своей коме­дии «Облака» главой софистов и осыпал его злыми насмешками и инсинуациями. Но с другой стороны, и для демократов, сторонников нового порядка, он не мог быть желанным пророком со своими постоянны­ми указаниями на недостатки существующей консти­туции и своим пристрастием к правлению «лучших» людей. Ему не раз выставляли на вид опасность для

молодых умов такого рода мнений и в виде доказа­тельства приводили примеры двух бывших его учени­ков, Крития и Алкивиада, из которых первый стал во главе аристократической реакции и был одним из трид­цати тиранов, а другой изменил своему отечеству и предался его врагам. Напрасно Сократ и его друзья доказывали нелепость подобного рода обвинений, ут­верждая, что ни тот, ни другой не приходил к Сократу учиться мудрости, а лишь диалектическому методу, — который мог им быть полезен в прениях в народном собрании; напрасно они дальше указывали, что дале­ко не все ученики Сократа были Критиями и Алкиви-адами, а что среди них были такие люди, как Херефонт, — пламенный патриот и сподвижник Фрасибу-ла: на них не обращали внимания. Общее направле­ние Сократовых учений слишком, казалось, говорило против мудреца, чтобы единичные факты могли иметь какое-либо значение: то были скорее счастливые ис­ключения, нежели правила, и, как таковые, их можно смело игнорировать.

Таким образом, для того века обвинения против Сократа вовсе не были так нелепы, как они могли бы показаться нам в настоящее время. Мы не думаем, конечно, оправдывать его обвинителей, как то пыта­лись сделать некоторые ученые (например, Форхгамер); мы лишь можем оплакивать несовершенство условий, при которых совершается прогресс челове­ческих обществ и которые часто приводят лучших людей к столь плачевным положениям.

Успеху же обвинения способствовали, главным образом, два обстоятельства. Во-первых, большинство судей были убежденные демократы, которые, вернув­шись из ссылки под предводительством Фрасибула, с

оружием в руках завоевали гражданскую свободу и, по низложении тридцати тиранов, восстановили пре­жнюю демократическую конституцию. Для таких лю­дей человек, смеявшийся над системой выборов по­средством жребия и презрительно относившийся к державному народному собранию, «как к куче фальши­вых монет, даже бесконечное количество которых ни­сколько не уменьшает негодности их», казался ходя­чим оскорблением, — лицом, которым дорожить, не­смотря на прочие его достоинства, не было большой причины. Во-вторых же, среди этих судей и их знако­мых, вероятно, немало было таких, с которыми, к их полному поражению, Сократ не раз ломал копья диа­лектики по поводу того или другого пункта филосо­фии. Истина всегда горька, и видеть ее преподноси­мой с такой убийственной иронией, как то делал Со­крат, было более чем оскорбительно. К тому же и бес­силие, с каким человек принужден был видеть разру­шение своих родных, унаследованных и вместе с молоком матери претворенных догматов, было невы­носимо. Одна внешность, одно появление Сократа сделалось многим ненавистно, и не только брань, но нередко и побои доставались мудрецу, как замена аргу­мента, которого противник не в состоянии был приду­мать. Сократ в такие минуты мог спокойно замечать, что подобные инциденты столь же мало оскорбляют его, как и ляганье прохожего осла: на них даже не сто­ит обращать внимания; но дело приняло совсем дру­гой оборот, когда те же противники — из софистов и других — воссели на судейскую скамью и получили в свое распоряжение саму жизнь мудреца. Тогда игно­рировать их уже не было возможности, и смерть каза­лась неминуемой.

При всем том много еще зависело от поведения обвиняемого на суде. Искусная защита и, еще более, искусное воззвание к чувствам судей могли бы в зна­чительной степени смягчить враждебное настроение последних. Пункт за пунктом разбить возводимые об­винения, подробно и красноречиво изложить свое бе­зупречное прошлое, выставить на вид свои заслуги на войне и во время правления 30 тиранов и, что всего важнее, стараться тронуть сердца судей состраданием к его сединам и его семье, — речь такого рода, навер­ное, оказала бы сильное впечатление и заставила бы обвинителей умолкнуть. Сам Перикл, великий и гор­дый Перикл, не считал ниже своего достоинства при­бегнуть к подобным приемам, когда дело шло об уча­сти Аспасии: тем скорее мог бы решиться на это Со­крат, когда вопрос шел о его собственной жизни, о благополучии его малюток и о нравственном благе его учеников. Но напрасно друзья уговаривали его и даже сочиняли защитительные речи: мудрец с твердостью отказывался от компромиссов, ссылаясь на то, что он всей своей жизнью готовил себе защиту. «Я человек, как и всякий другой, — говорил он своим судьям по этому поводу, — и, подобно всем смертным, состою не из камня и дерева, как выражался Гомер, а из пло­ти и крови, весьма чувствительных к страданиям. У меня имеется также и семья, к которой я привязан всем сердцем, — три сына, из которых один — взрос­лый, а двое других — еще малые дети. Все же я их не приведу сюда, чтобы мольбами разжалобить ваши сер­дца и тем добиться оправдания... Вы спросите, почему? Поверьте, что не из гордости и не из недостатка к вам уважения, и ни даже оттого, что не чувствую страха, перед смертью, а просто ввиду общественного мнения,

которое найдет подобное поведение с моей сторо­ны недостойным ни меня, ни вас, ни всего афинского общества. Не только для человека в моем возрасте и с моей репутацией мудреца было бы непристойно уни­жаться… но и вообще просить у судьи снисхождения и тем добиться своей свободы — в высшей степени безнравственно. Ибо обязанность судьи — не дарить справедливость, а произносить приговор: он поклялся судить согласно с законами, а не со своими личными пристрастиями. Ни мы поэтому не должны поощрять в вас подобного рода слабости, ни вы сами не должны их позволить: в противном случае получится не спра­ведливость, а богохульство... Кроме того, о афиняне, если бы я мольбой или силой убежденья заставил вас забыть свою клятву, я этим самым учил бы вас, что богов нет, и, таким образом, защищаясь от нападок в неверии, обвинил бы себя сам...»

Таким образом, Сократ не только отказывается просить у судей снисхождения, но еще и заставляет их выслушивать на этот счет такие откровенности, ко­торые вряд ли могли прийтись им по вкусу и располо­жить их в его пользу. Но и этого мало. Когда ему предлагают пойти на уступки и отказаться от своих убеждений и дальнейшей деятельности, Сократ гордо заявляет, что он смерти не боится: «Человек, стремя­щийся к идеалам, не должен думать ни о жизни, ни о смерти, а только смотреть за тем, чтобы, делая что-нибудь, он поступал честно, как подобает честному человеку». Во-вторых же, — и это главное — его дело слишком важно, его признание слишком высокое, что­бы от них можно было отказаться: они ниспосланы были ему самим Божеством на благо всего общества. «Я знаю, — говорит он с благородным достоинством, —

я даже убежден, что ничья заслуга перед обществом так не велика, как мое повиновение велениям Боже­ства. Я только и делаю, что хожу и убеждаю вас всех, и старого и малого, оставить всякую заботу о матери­альных благах и сосредоточиться преимущественно на совершенствовании своей души. Добродетель, я гово­рю вам, за деньги не покупается, но за нею следуют и деньги, и прочие земные блага, общественные и лич­ные». При таких условиях разве отречься от деятель­ности не было бы равносильно измене отечеству? «Ка­ков бы ни был пост, занимаемый человеком, — из­брал ли последний его сам, или он был назначен на него начальством, — этот человек должен оставаться там в минуту опасности и не думать ни о смерти, ни о чем другом, кроме как о бесчестии... Как странно было бы поэтому, о афиняне, если бы я, который под Потидеей, Амфиполем и Дел нем стоял на своем посту, по приказу выбранных вами полководцев, не страшась наравне с другими встретить смерть лицом к лицу, — теперь вдруг из страха перед смертью и другим подоб­ным покинул бы свой пост, свою философскую мис­сию, ниспосланную мне Божеством на благо свое и других! Да, граждане, это было бы странно, и вы дей­ствительно имели бы тогда право привлечь меня к от­ветственности за отрицание богов, — за то, что из столь мелочных расчетов я отказался повиноваться Боже­ству...»

Такая постановка вопроса решает все дело: всякая уступка и сделка с совестью была бы глубоко безнрав­ственна. Компромисс невозможен, — и «я глубоко по­читаю и уважаю вас, афиняне, но я скорее стану пови­новаться оракулу, нежели вам, и, покуда у меня хва­тит сил и станет жизни, я не перестану преподавать

философию и поступать, как я считаю нужным». Этим было все сказано, — с той благородной откровеннос­тью и пламенной глубиной чувства, на какие способ­ны лишь люди, беззаветно верующие в бессмертную правоту своего дела. Сократово дело — общественная служба, «и, если вы меня убьете, вы не скоро найдете другого, подобного мне».

Эти заявления показались раздраженным судьям верхом самоуверенности и наглости, и большинством 280 против 220 голосов великий мудрец был признан виновным по обоим пунктам обвинения. Оставалось определить наказание. По афинскому закону суд на это не имел собственного голоса, а должен был выби­рать между наказанием, предлагаемым обвинителем, и тем, который назначает себе подсудимый сам, а так как Мелет и его товарищи требовали смертной казни, то теперь очередь была за Сократом. В подобных слу­чаях было принято, чтоб и подсудимый предложил наказание, хотя и более легкое, нежели то, на котором настаивает противная сторона, но все же достаточно серьезное, чтобы суд мог на него согласиться. В дан­ном же случае самое благоразумное было бы предло­жить изгнание — весьма суровое наказание, на кото­ром суд, после некоторых раз мышлений, вероятно, ос­тановился бы из внимания к сединам Сократа и его заслугам в прошлом. Сами друзья Сократа, ни на ми­нуту не покидавшие его во все время процесса, наста­ивали, по-видимому, на этом; но мудрец упорно отка­зывался. Он согласен скорее умереть, нежели скитаться на старости лет по чужим странам, среди чуждой об­становки и незнакомых людей. Ему придется влачить свою жалкую жизнь в вечном страхе подобного же про­цесса, ибо кто может поручиться, что, продолжая свою

деятельность и в изгнании, он и там не вызовет такой же ненависти, как и здесь, в Афинах? Ему опять бу­дут угрожать процесс и смерть, и ему вновь придется бежать, чтобы начать свои приключения сызнова. К тому же, при его сознании не только своей невиннос­ти, но далее заслуг перед обществом, как может он назначать себе наказание вообще, и еще такое суро­вое, как изгнание, в особенности? Не будет ли это с его стороны косвенным допущением своей виновнос­ти? «Что же, о афиняне, могу я предложить? Не то ли, что мне следует по заслугам? Я проработал всю свою жизнь, не зная устали и не заботясь ни о чем, что так занимает умы прочих людей, — ни о богат­ствах, ни о семье, ни о военных почестях, ни о граж­данских должностях, ни о народных собраниях, ни о партиях. Что же мне следует за это? Что полагается человеку бедному, почти нищему, но общественному благодетелю, который нуждается в обеспеченном, ма­териально, досуге, чтобы продолжать свою благотвор­ную деятельность?» И Сократ, без иронии, совершен­но серьезно и искренно, приходит к заключению, что ввиду великих его заслуг самой достойной для него участью было бы… содержание на общественный счет в Пританее на всю его остальную жизнь!

Такая неслыханная, вопиющая дерзость должна была окончательно взорвать судей; да и сами друзья философа, несмотря на все чувство восторженного удивления к такому поразительному нравственному величию, должны были вместе с тем признать безрас­судство этих слов и, то упрекая, то умоляя, настаи­вать на том, чтобы он не шел навстречу своей соб­ственной гибели и предложил бы хоть какой-нибудь штраф. Сократ уступил, но так как он — человек бедный,

90

то какой штраф может он предложить? Пожа­луй, ему удастся собрать мину, и эту сумму он готов назначить в качестве штрафа, «но, впрочем, Платон, Критон, Критобул, Аполлодор и другие мои друзья готовы поручиться за меня на сумму в 30 мин. Этот штраф, в 30 мин, я и предлагаю себе в наказание».


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: