Аристотель 3 страница. В «апологии» Сократ рассказывает, как один из наиболее горячих его поклонников — Херефонт отпра­вился однажды в Дельфы спросить оракула

В «Апологии» Сократ рассказывает, как один из наиболее горячих его поклонников — Херефонт отпра­вился однажды в Дельфы спросить оракула, кто са­мый мудрый из всех людей. Пифия1 ответила, что мудрее всех, без сомнения, Сократ, и последний был так поражен, что готов был не поверить божествен­ным словам. Однако он вскоре отогнал нечестивые эти помыслы и решил как-нибудь добиться смысла этого загадочного ответа, так как сам лично он сознавал себя не только не мудрецом, но прямо-таки круглым не­веждой. Он начал сравнивать себя с другими людьми: он отправился к одному из выдающихся обществен­ных деятелей, почитаемому всеми за чрезвычайно умного и знающего, и вступил с ним в разговор. Увы! Он скоро должен был признать, что тот, в сущности, ничего не знает, как и он сам, и что только другие почему-то почитают его за мудреца. «Тогда я оставил

_____________________

1Пифия — жрица-прорицательница в храме Аполлона в Дельфах (в Фокиде, недалеко от Парнаса). Место в храме, где пи­фия, сидя на треножнике, отвечала вопрошающим, называлось manteion (лат. oraculum).

его и подумал: хотя я и не верю, чтобы кто-нибудь из нас обоих действительно знал, что такое истина, доб­ро и красота, но за мною все-таки то преимущество, что в то время, как он ничего не знает, но думает, что знает, я точно так же ничего не знаю, но вместе с тем сознаю, что я ничего не знаю». Он идет к другому и третьему деятелю подобной же репутации, но нахо­дит везде одно и то же самомнение невежества. Тогда он обращается к поэтам, этим толкователям законов божеских и человеческих, и предлагает им объяснить некоторые отрывки из их же сочинений. И что же? «Поверите ли, мне почти стыдно говорить об этом, но я должен признаться, что вряд ли есть здесь налицо (в зале суда) человек, который не мог бы лучше истол­ковать поэзию, нежели поэты сами. И я понял, что не мудростью творят поэты поэзию, а каким-то особен­ным духом и вдохновением: они, подобно прорицате­лям, произносят прекрасные вещи, не понимая их смысла». И что всего хуже, эти люди не только не мудры, но еще, «опираясь на свою поэтическую славу, претендуют на исключительную мудрость даже в та­ких вещах, которые к сфере их деятельности вовсе не относятся и которым, в сущности, они совершенно чужды». После этого Сократ идет к художникам и ре­месленникам, но здесь встречает то же самое: хотя в своей специальности они и мудрее прочих людей, но они разделяют общее с поэтами заблуждение, считая себя мудрыми даже в таких вещах, о которых они не имеют ни малейшего представления. Тогда только выяснился Сократу смысл Аполлоновых слов: он та­кой же невежда, как и все прочие люди, но он уже тем мудрее их, что сознает это самое свое невежество. Этот рассказ, претендующий указать на происхождение

сократовской философии и деятельности, неве­рен ни исторически, ни психологически. Историчес­ки — потому, что не только Херефонт, как видно из рассказа, был ученик Сократа, и последний, стало быть, уже начал свою философскую деятельность, но и слава философа должна была уже к тому времени значительно распространиться так, чтобы у Херефонта могла зародиться мысль сравнить своего учителя с прочими современниками. Рассказ неверен и психоло­гически, так как для того, чтобы судить о невежестве других и своем, Сократ уже должен был знать, что такое мудрость, каковы ее признаки и каково ее мери­ло: без этого он не мог бы констатировать ее присут­ствия или отсутствия ни в себе, ни в других. При всем том этот рассказ имеет для нас первостепенное значе­ние: он сразу раскрывает перед нашим взором основ­ной характер и основную точку зрения сократовского миросозерцания. В самом деле, в силу чего находит он этих людей — общественных деятелей, поэтов и ремесленников — невежественными, а потому не муд­рыми? Он готов признать, что первые довольно ус­пешно правят государством, что вторые пишут пре­красные поэтические произведения и что третьи даже лучше, нежели он сам, Сократ, понимают свое дело, — словом, что каждый из них обладает довольно снос­ными знаниями в своей специальности и профессии; какие же требования, в таком случае, он предъявляет им, что неуменье удовлетворить им он признает за невежество? Ответ на этот вопрос указан самим Со­кратом: «Хотя я и не верю, чтобы кто-нибудь из нас обоих действительно знал, что такое истина, добро и красота» и т. д. Истина, добро и красота — эта эти­ческая троица греков — является во мнении Сократа

единственно важным предметом изучения и знания, без чего человек, как бы сведущ он ни был в других областях, есть не что иное, как невежда. И именно в силу того, что все прочие люди, не зная — как и он сам, — что, собственно, такое эти истина, добро и кра­сота, вместе с тем далее не сознают самой важности такого знания и потому не замечают в себе столь су­щественного пробела, Сократ пришел к заключению, что он все же мудрее их. Другими словами, уже одно то, что он, единственный из всех людей, сознал цен­ность этического знания, дает ему право считать себя мудрейшим на земле, несмотря на то что этих знаний у него, как и у тех, еще нет: он богаче всех других тем, что знает, чего ему недостает; они — бедны, как жал­кие рабы, тем, что не сознают даже того, чего у них нет, в то время как он знает, к чему следует стремить­ся как к истинной цели жизни, все прочее человече­ство как бы осуждено на вечное прозябание в непросветном мраке.

Таков истинный смысл сократовского сознания своего невежества: это не было скромное или смирен­ное паче гордости заявление своего незнакомства с теми или другими отраслями знания, как это принято ду­мать, а грандиозное завоевание человеческого разу­ма, — целый переворот в системе философского мыш­ления. Нравственная сторона человеческого существа была поставлена этим в центре вселенной, и изучение ее во всех положениях и отношениях провозглашено самым ценным и важным делом в области нашей по­знавательной деятельности. Вся предыдущая филосо­фия, начиная от Фалеса, занималась исключительно вопросами космологическими, ища то в области мате­матики, то физики, то психологии ключа к уразумению

мироздания, его законов, его происхождения, его общего смысла. Сократ же первый, — если не считать попыток Элеатской школы, более важных историчес­ки, нежели с точки зрения развития мысли, — стал настаивать на изучении человеческого духа как важ­нейшего объекта нашего познания, — и в этом заклю­чается его бессмертная заслуга перед европейской фи­лософией.

Вместе с тем в силу того чрезмерного увлечения своими идеями, которому так часто предаются нова­торы, Сократ делал нравственность не только важней­шим, но к единственным предметом, достойным изу­чения. Труды современных и других философов каза­лись ему смешными: неужели, говаривал он, намекая на занятия их астрономией и космологией, неужели эти господа считают свое знакомство с человеческими делами настолько полным и совершенным, что нахо­дят возможным заниматься небесными? Ему даже ка­залось непонятным, каким образом вообще возможно дойти в этих областях до истины, когда нет ни одного положения, на котором все философы сходились бы и смотрели, как на установленный факт: одни считают, что все существующее — едино, а другие — что оно бесчисленно; одни — что все движется, а другие — что все находится в абсолютном покое; одни — что в мире все рождается и погибает, а другие — что ничто не рождается и ничто не погибает. Где же, в таком слу­чае, искать правды?

А если даже она и будет найдена, то кому и какая от этого польза? Разве эти ученые смогут произвести дождь? Или изменить порядок времен года? Или уд­линить день и укоротить ночь? Нет, решает Сократ, все это — мнимое и бесцельное знание, которое нисколько

не касается человека и ни на волос не увеличит его счастья. Истинная и реальная наука та, которая за­нимается вопросами животрепещущего, земного, че­ловеческого интереса, как, например, вопросами о том, что есть благочестие и что нечестивость, что — спра­ведливость и что несправедливость, что храбрость и что трусость, что есть государство и что государствен­ный человек и т. д. и т. д.

Нам теперь, живущим в конце XIX века, нетруд­но понять, как глубоко ошибался Сократ в своих взгля­дах на математические и естественные науки: отде­ленные от него опытом многочисленных поколений и вековой работой мысли на почве научных изысканий и философских исследований, мы в состоянии теперь видеть, как плодотворны были труды тех ученых, ко­торых афинский мудрец не стеснялся сравнивать с су­масшедшими, не знающими, чего им надо и к чему они стремятся. Истина в этих областях не только была найдена, но и легла в основу всей нашей жизни, отдав в наше распоряжение могучие силы природы и окру­жив нас тем материальным комфортом, который так резко отличает наш век от всех, ему предшествовав­ших. Мало того, это самое «мнимое и бесцельное зна­ние», которое, казалось, «нисколько не касается чело­века», является, как мы теперь все более и более убеж­даемся, необходимым условием или, скорее даже, ба­зисом для построения тех наук общественно-этичес­кого характера, которые Сократ признавал за единственно реальные и полезные. Мы уже ясно ви­дим, что без знания законов, которым подлежат явле­ния в мире физическом, мы не в состоянии сделать ни одного правильного шага по пути завоевания истины в области социальных и нравственных отношений и

что, следовательно, как бы прав ни был Сократ, утвер­ждая, что самым важным предметом науки должен быть сам человек в его отношениях к другим себе по­добным, он все же глубоко заблуждался, полагая, что эта наука может быть разработана и построена незави­симо и раньше всех прочих, — хотя бы то были астро­номия или космология. Все попытки, которые до сих пор делались в желательном Сократу направлении, — попытки, в которых нередко принимали участие вели­чайшие умы человечества, — оканчивались всякий раз если не плачевно, то бесплодно, и только теперь, ког­да высшие отрасли естественных наук принимают все более и более строго философский характер, мы в состо­янии приблизиться к тому конкретнейшему из кон­кретных предметов научного исследования, каким яв­ляется психический и нравственный мир человека.

Все же, несмотря на всю свою незрелость и несо­стоятельность, Сократовы взгляды на сравнительную важность тех или других наук имеют за собой огром­ную долю исторической правды: его устами говорила эпоха, и ее-то нам нужно очертить, чтобы понять это резкое утверждение этики, как науки par excellence1.

То было время всеобщего разрушения, когда ста­рые устои афинского общества впервые стали качать­ся от размаха освобожденной персидскими войнами мысли. Коренное изменение в общественно-полити­ческих отношениях страны, — изменение, выразивше­еся в крушении старого аристократического порядка и замене его демократической конституцией, — было лишь сигналом к массовому восстанию против всей совокупности понятий и идей, существовавших доселе

______________

1 По преимуществу (лат.).

как незыблемые истины. Жизнь Афин, как и всех гражданских общин древности, покоилась в гораздо большей степени, нежели жизнь современных об­ществ, на целой системе религиозно-нравственных и политических понятий, выработанных трудами мно­гочисленных поколений и преемственно передаваемых из века в век. Эти освященные традициями понятия казались чем-то стоящим выше человеческого разу­ма: они считались божественного происхождения и, как таковые, вечными, непреложными, неприкосно­венными. Но развитие на почве реальных условий жизни демократического духа с его требованиями лич­ных и равных прав для каждого отдельного члена об­щества нанесло смертельный удар всем этим устарев­шим основам социальной жизни: гражданская лич­ность, достигши своего самосознания, не остановилась перед древними понятиями и верованиями, которые стояли на ее пути к занятию полноправного положения в обществе. Она пробила в их стене брешь и тем са­мым разрушила навсегда те чары, которыми, казалось, они были окружены. Личность сознала себя держав­ной не только в сфере общественно-политических, но и нравственно-религиозных отношений, и унаследо­ванные традиции потеряли в ее глазах свое прежнее обаяние. Дерзкой рукой было сдернуто с них покрыва­ло, — и вместо страшного крушения всего социально­го здания, как то предсказывали консервативные Кассандры1, перед пылающими энергией взорами смель­чаков предстали во всей их уродливой наготе старые,

_______________

1 Кассандра — дочь троянского царя Приама, наделенная влюб­ленным в нее Аполлоном даром пророчества; за то, что она отвергла его, Аполлон сделал так, что ее пророчествам никто не верил («пророчества Кассандры»).

сгнившие подпорки, еле-еле выдерживающие тяжесть строения. Сердце забилось усиленным темпом, кровь заволновалась и заструилась с лихорадочной быстро­той, и мысль, вздрогнув, зашевелилась живей и силь­ней. Одна за другой прадедовские идеи стали призы­ваться на суд критического разума, и одна за другой они признаны были негодными. Разрушение было полное, обломки усеяли весь пол общественного зда­ния, и над ними в каком-то восторженном опьянении высились могучие фигуры бойцов.

Читатель узнает знакомую картину: она не раз появлялась на подмостках европейской, да и нашей собственной истории. Это эпоха подведения великих итогов своему национальному прошлому и сметания в кучу всего того негодного сора, который образовался от векового гниения общественных устоев. Деятеля­ми этой эпохи были те самые софисты, «развратители афинского общества», пороки которых мы со времени Платона перечисляли на всевозможных языках с не­утомимостью и самоуверенностью, достойными луч­шего дела. Размеры этого очерка не позволяют нам входить в опровержение ходячих мнений об этом «столь оклеветанном племени людей», как их называет Лью­ис: мы отсылаем читателя за этим к Гроту; здесь же мы укажем лишь на их деятельность и отношение к ним Сократа.

Софисты являются энциклопедистами V века до Рождества Христова с той, однако, особенностью, что они были не только теоретическими мыслителями, но и практическими деятелями, которые с киркой и зас­тупом в руках ломали обветшалое здание. Под ножом их скептического разума старые понятия разрушались одни за другими: прежние истины оказались ложью,

старые обычаи — творением хитрых и своекорыстных правящих классов, а древние общественные узы — од­ной лишь тиранией. Личный разум индивида занял верховное место как в политике, так и в морали, и все признано было за обман, что не в состоянии было оправдаться на суде этого разума. «Человек есть мера всех вещей», — гордо провозгласил Протагор, наибо­лее блестящий вождь софистов: не только свойства, но и самое существование вещи зависит от суждения разумной личности. В этом мире все относительно и вещи имеют значение лишь постольку, поскольку они признаются за таковые мыслящим субъектом. Объек­тивная истина, таким образом, исчезает, и на ее место становится субъективное наше мнение о ней. Этот принцип и есть та единственная связь, которая соеди­няла целый ряд людей с разнообразным родом дея­тельности и профессий в одну общую школу софис­тов, и из него вытекал тот крайний скептицизм, кото­рому другой выдающийся мыслитель того времени — Горгий дал выражение в своих знаменитых поло­жениях о том, что ничто не существует, что если бы что-нибудь и существовало, то мы все-таки не могли бы его познать и что, наконец, если бы мы и познали, то мы все же не могли бы передавать наше знание другим. Общий смысл довольно ясен: и здесь на мес­то объективных вещей ставятся индивидуальные мне­ния о них, уже одним своим разнообразием доказыва­ющие нереальность этих вещей и невозможность во всяком случае какого бы то ни было знания их. Такое крайнее развитие индивидуализма, такой, если мож­но так выразиться, философский анархизм был лишь логическим выводом из тех посылок о державности личного разума, во имя которых эти деятели разрушили

древний мир понятий и отношений. Но именно эта сильная сторона была вместе с тем и их слабос­тью. Общественное сознание не может долго жить одним отрицанием, и деятельность общества лишь на короткое время в состоянии ограничиться одним раз­рушением: как только поле очищено от старого хла­ма, на сцену выдвигаются иные запросы, имеющие своей целью уже не дальнейшее разрушение старого, а созидание нового. Горе тем, кто, увлекшись своей работой или не поняв изменившегося характера обще­ственных нужд, не сумеют остановиться вовремя и станут продолжать дело разрушения! Сделавшись живым анахронизмом, они не только навлекут на себя сначала насмешки, а потом ненависть со стороны тех, кто трудится над созиданием, но действительно выро­дятся в конце концов в толпу болтунов или вандалов, против которых будет возмущаться общественная со­весть, Именно такова была судьба позднейших софи­стов, которых и имели в виду Платон и Аристотель. Не Протагор и не Горгий служили им мишенью, а те эпигоны их, которые пережили самих себя и превра­тились в своекорыстных отрицателей без убеждений и без совести. Этих-то эристиков1, безнравственных спорщиков о чем угодно и как угодно, драпировавшихся в устаревший и более уже не идущий им плащ софис­тов, и обессмертили вышеупомянутые писатели, — совершив, однако, непростительную ошибку тем, что не провели достаточно ясной грани между обоими поколениями софистов: до и после сократовских.

Во всем этом Сократ сыграл главную роль: ему греческая мысль была обязана своим поворотом в сторону

______________

1Эристик — спорщик, полемист

положительного построения и, стало быть, он был виновник нравственного банкротства софистов и гибели их репутации. С инстинктом натуры глубокой и уравновешенной, он не мог удовлетвориться одним отрицанием, и тенденция софистических учений каза­лась ему тем опаснее, что развитие их в теории и на практике не встречало на своем пути никаких преград. В самом деле, «если, — говоря словами Целлера,— вечной и незыблемой истины не существует, то не может существовать и вечного и незыблемого закона; если человек в своих представлениях является мерой всех вещей, то он неизбежно должен стать мерой и всех своих поступков; и если для каждого отдельного человека только то истинно, что ему кажется таковым, то для него и справедливое и хорошее вскоре явится не чем иным, как то, что ему кажется таковым. Дру­гими словами, всякий человек имеет естественное пра­во следовать своему произволу и желаниям, и если закон и обычай ставят ему на этом пути те или другие преграды, то получившееся в силу этого отклонение от естественного права есть принуждение, которому никто не обязан повиноваться, кто только обладает достаточной силой, чтобы устранить или обойти его». Справедливость требует нас признать, что такого рода ницшеанство (от Ницше) никогда не проповедовалось ни одним из известных софистов — современников Сократа, а Калликл, который действительно развивал подобную противообщественную доктрину, не только не был софистом, но, как свидетельствует Платон, сам был даже врагом их. Тем не менее такого рода поло­жения казались или могли казаться положительным умам, вроде сократовского, весьма возможными вы­водами из Протагоро-Горгиевых тезисов, и немудрено

поэтому, что наш философ решил им противодействовать, выдвигая против их бесконечного отрицания новую философию, построенную на положительных основаниях. Эта философия должна была быть этикой, потому что в области этических понятий и отношений и царил хаос.

Постараемся же очертить сделанные Сократом в этом направлении попытки. Горький исторический опыт научил нас смотреть на большинство попыток к «построению», следующих за периодом отрицания, не больше как на реакционное движение, имеющее целью реставрировать упраздненные идеалы, понятия и учреждения. Мы, однако, напрасно стали бы искать того же у Сократа. Глубоко понимая потребности своего времени, он, как и все прочие передовые деятели той эпохи, решительно восставал против всех старинных преданий и авторитетов, и в основу своего учения о нравственности положил не эти последние, а тот новый принцип — разум, который в этот момент впервые был вызван к жизни. Для него, как и для Протагора, критическая мысль личности была мерой всех вещей, а следовательно, и истины интеллектуальной и нравственной. Но в то время как великий вождь софистов воспользовался этим могучим рычагом с исключительной целью опрокинуть господствовавшее дотоле миросозерцание, Сократ сделал его краеугольным камнем, на котором он выстроил новое этическое здание. При этом он ни на шаг не отступил от той позиции иконокласта1, которую занимали все серьезные мыслители греческого Aufklarung2, и, так же как и они, он требовал, чтобы наши поступки и наши отношения

__________________

1Иконокласт — иконоборец; человек, борющийся с традиционными верованиями, предрассудками.

2Просвещение (нем.).

основывались не на предписаниях прадедовской муд­рости или обычаях, не имеющих за собой ничего, кро­ме седой старины и привычки, а на требованиях со­знательной мысли, определяющей в каждый данный момент норму нашего поведения. Правда, он не захо­дил так далеко, как некоторые софисты, и не отрицал огульно и всецело значения этой мудрости и обычаев an und far sich1; но он сходился с ними в том, что при­знавал их вред, а следовательно, требовал и упраздне­ния авторитета их в тех, увы! нередких случаях, когда они шли вразрез с указаниями разума или просто не имели за собой его согласия и санкции. Если, однако, таким образом, он отказывался сопровождать софис­тов до крайних пределов их отрицательно-критичес­кой мысли, то он гораздо дальше их пошел в тех вы­водах, которые, казалось, непосредственно вытекали из их положительного тезиса о значении сознательно­го начала в нравственности и нравственном поведе­нии. Ибо для Сократа это сознательное начало было не только главным руководящим принципом в нрав­ственной жизни личности, но и единственным мери­лом того, что принято называть нравственным поступ­ком; другими словами, нравственность, по его мне­нию, не только должна покоиться на ясно и отчетливо продуманных и усвоенных принципах, но она и стано­вится таковой лишь постольку, поскольку эти прин­ципы входят сознательно творческим элементом в наше поведение. Сократу недостаточно было, чтобы тот или другой поступок личности был нравствен в силу унаследованных инстинктов, или выработанных привычек, или по случайности: он требовал больше-

___________________

1 В себе и для себя (нем.).

го, а именно, чтоб эта личность отдавала себе всякий раз ясный отчет, почему она поступила так, а не ина­че. Без этого нравственности в полном значении этого слова нет, и, как бы человек хорошо ни поступал по тем или другим причинам, он, если не поступил со­знательно, без ясного понимания, почему и как, оста­ется с точки зрения истинной этики таким же безнрав­ственным, как если бы поступал плохо. Разве, спра­шивает наш философ, можем мы назвать грамотным того человека, который по счастливой случайности, но не имея представления о законах правописания, напишет какое-нибудь слово правильно? Разве можем мы признать кого-либо математиком исключительно потому, что он по какому-то наитию, а не в силу твер­до усвоенного знания угадал, что 5x5 = 25? Конечно нет; а если так, если для того, чтобы иметь право на­зываться грамотным или математиком, недостаточно еще простого и случайного факта правильно написан­ного слова или верного ответа на предложенный ариф­метический пример, но требуется сверх того еще по­нимание соответствующих знанию причин и целей, так чтобы акт находился в исключительной зависимости от сознательной воли, то и нравственным мы можем назвать лишь того, кто поступает правильно не под влиянием темных инстинктов и не по случайности, определяемой игрой слепых обстоятельств, а в силу известных требований сознательного разума, который усвоил надлежащие принципы и направляет согласно с ними практическое поведение. Только там, где на­лицо имеется сознательное отношение к вещам или, если хотите, холодный расчет рассудка, можем мы го­ворить о нравственности; в противном случае, нам пришлось бы признавать таковую за теми людьми и

даже в таких случаях, когда о ней не может быть и речи, как, например, когда люди, в припадке умопо­мешательства, решаются и совершают геройские по­ступки.

Отсюда вытекает первый основной принцип Сократовой этики о тождестве добродетели со знанием. Добродетель, как источник или творческое начало нрав­ственности, представляет такой же предмет изучения, как и грамота или арифметика, и только тот может быть с правом назван добродетельным или, что то же, нравственным, кто этим предметом так же вполне и сознательно владеет, как грамотный — грамотою и ма­тематик — арифметикой. При этом даже неважно, ка­ковы на самом деле будут его поступки — нравствен­ны или нет: пусть они, по-видимому, будут безнрав­ственны, но если человек, совершивший их, обладает необходимым знанием добродетели, то мы его по спра­ведливости назовем нравственным. «Не кажется ли тебе, — обращается Сократ к одному из своих друзей с целью выяснить этот характерный пункт, — что, по­добно тому, как можно выучиться чтению и письму, так можно изучить и знать, что такое справедли­вость?» — «Пожалуй». — «А кто, по-твоему, более све­дущ: тот ли, кто умышленно читает или пишет с ошиб­ками, или тот, кто делает это невзначай?» — «Конеч­но, первый, так как если захочет, то он сможет и чи­тать, и писать правильно». — «Значит, того, кто умыш­ленно пишет с ошибками, мы назовем более грамотным, нежели того, кто делает это неумышлен­но, — не так ли?» — «Совершенно верно». — «Ну, а кто же, по-твоему, из двух скорее знает, что такое спра­ведливость: тот ли, кто лжет и обманывает умышлен­но, или тот, кто делает это неумышленно?» — «Без

сомнения, первый». — «Но так как того, кто умеет чи­тать и писать правильно, мы назовем более сведущим, нежели того, кто не умеет, то не более ли справедлив тот, кто знает, что такое справедливость, нежели тот, кто не знает?» — «Да». — «Стало быть, тот, кто обма­нывает умышленно, более справедлив, нежели тот, кто обманывает неумышленно».

Мы напрасно искали бы во всей истории этики другого положения, которое бы так резко шло вразрез со всеми нашими нравственными инстинктами и по­нятиями: не говоря уже о вопиющей софистике, с ка­кой это положение доказывается, одного того факта, что Сократ придает сознательному моменту в совер­шении проступка значение не только смягчающего, но даже оправдывающего вину обстоятельства, достаточ­но, чтоб осудить это положение как глубоко безнрав­ственное, нарушающее основные принципы этики и права. Все же дело вовсе не обстоит так уж скверно, как оно может показаться с первого взгляда, ибо, по мнению Сократа, человек, обладающий знанием доб­родетели или, точнее, того, что под ней подразумева­ется, не может не поступать так, как того требует эта добродетель, так что, зная, например, в чем состоит мужество или умеренность, он всегда будет поступать и жить согласно с указаниями мужества и умереннос­ти. Знать и не поступать так, как, человек знает, ему следует поступать, казалось Сократу физической не­возможностью и логическим противоречием, и если, как оно предполагается в приведенном диалоге, слу­чай подобного рода все же, по-видимому, имеет мес­то, то можно быть наперед уверенным, что на самом деле это не так, что с точки зрения достигаемых ре­зультатов или целей, имевшихся в виду лицом, совершавшим

проступок, этот последний вполне отве­чает требованиям нашей нравственности. Добродетель и знание тождественны, таким образом, не только в том смысле, что обладание последним дает право на звание нравственного человека, подобно тому, как об­ладание знанием грамоты дает право на звание гра­мотного человека, но еще больше в том, что облада­ние знанием добродетели ведет неизменно и к прило­жению его на практике. «Скажи мне, Евтидем, — об­ращается Сократ к своему молодому другу, — как смот­ришь ты на благочестие?» — «Как на одну из благороднейших добродетелей». — «Можешь ли ты определить, кто, по-твоему, благочестив?» — «Тот, кто почитает богов». — «Но позволительно ли почитать богов, как кто каждый вздумает?» — «Конечно нет; на то существуют известные законы, согласно с которы­ми мы и обязаны их почитать». — «Так. Следователь­но, тот, кто знает эти законы, знает вместе с тем и как надлежит почитать богов, не правда ли?» — «Да ко­нечно». — «Но как по-твоему: тот, кто знает, как надлежит почитать богов, станет ли думать, что ему следует почитать их иначе, чем, он знает, надле­жит?» — «Конечно нет.» — «А не подумав этого, он будет почитать богов, как, он знает, ему должно?» — «Без сомненья». — «Стало быть, тот, кто знает, ка­ковы законы относительно почитания богов, будет и почитать их согласно с этими законами!» — «Да, ко­нечно». — «Но разве тот, кто почитает богов согласно с указаниями законов на этот счет, не почитает их, как должно?» — «Без сомненья». — «А тот, кто почитает их, как должно, разве не благочестив?» — «Конечно». — «Следовательно, тот лишь может быть определен бла­гочестивым человеком, кто знает, что согласно с законами

о почитании богов, — не так ли?» — «Совершен­но верно».

Из приведенных нами фраз ясно видно, как мало мог себе представить Сократ, чтобы человек поступал иначе, чем того требует его знание: как мы уже сказа­ли, по его мнению, достаточно лишь знать, что такое та или другая добродетель, чтоб непременно положить ее в основу практического поведения и тем стать доб­родетельным человеком не только в теории, но и на деле. Знать, в чем заключается, например, почтение к родителям, и вместе с тем, или вопреки этому, не по­читать их — казалось ему немыслимым, подобно тому как казалось немыслимым, чтобы человек, зная таб­лицу умножения, вместе с тем игнорировал это зна­ние и решал арифметические задачи вопреки указани­ям его. Такая уверенность в полнейшем тождестве теории и практики до такой степени противоречит на­шему ежедневному опыту, показывающему, что люди могут отлично знать, что нравственно и что нет, и все-таки поступать вразрез с этим знанием, что мы гото­вы принять Сократову теорию за грубый парадокс, ко­торый мог иметь успех, пожалуй, в те времена, но никак не в наши. Мы и в истории, и в обыденной жиз­ни встречаем многочисленные примеры людей, сто­ящих на высоте современного образования и культу­ры, которые превосходно сознают безнравственность того или другого поступка и все-таки совершают его не столько по слабости воли, сколько потому, что он приносит им известную выгоду, известную пользу. Повторяя давным-давно уже избитую сентенцию, люди всегда и повсюду стремятся к счастью, и там, где они убеждены, что данный путь наиболее верно ведет к нему, они редко остановятся перед теоретическими соображениями


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: