Аристотель 10 страница. 1 поскольку античность знала только идею «циклического вре­мени», вряд ли стоит упрекать Платона, что он не знал «соци­альной динамики» и вступал в

____________

1 Поскольку античность знала только идею «циклического вре­мени», вряд ли стоит упрекать Платона, что он не знал «соци­альной динамики» и вступал в противоречие с «требованиями социального прогресса».

на институтах частной собственности и семьи, явля­ются весьма важными факторами деморализации и разложения в общественной жизни. Эти чувства, ста­ло быть, также надлежит уничтожить, а для этого не остается ничего другого, как вырвать с корнем сами институты.

Этот пункт в платоновской схеме более, нежели какой-либо другой, вызывал и продолжает вызывать враждебную критику; но замечательная вещь: всякий раз, как общественные реформаторы принимались строить подобного рода социальные схемы, они неми­нуемо доходили до тех же или аналогичных заключе­ний. Вряд ли, конечно, кто из таких реформаторов смотрел на эти институты с точки зрения историчес­кого момента и видел в них закономерные категории, появляющиеся на известной стадии общественного развития. Вряд ли они видели ту тесную связь между ними, в силу которой учреждения являются двумя соотносительными результатами одного и того же об­щего экономического движения, и, наконец, едва ли для них была вполне понятна та чисто экономическая роль, которую, к благу ли или несчастью народа, час­тная собственность играет в его жизни. Они могли лишь констатировать выплывающие на поверхность отрицательные явления, вроде недовольства или пре­ступлений против личности, являющихся обычными и печальными результатами существования «моего» и «твоего»; но этого было для них достаточно, — в осо­бенности для Платона, перед глазами которого совер­шалось быстрое и неудержимое разложение афинской политики благодаря беспрестанной борьбе поземель­ных собственников с денежной буржуазией. В идеальном

государстве этого не должно быть: правящие клас­сы, философы и воины, должны жить как одна се­мья, не имея никаких поводов к раздорам и спорам в сталкивающихся желаниях присвоить в свою исклю­чительную собственность те или другие вещи. За ис­ключением того, что абсолютно необходимо для не­медленного потребления, у них не должно быть ниче­го такого, про что они могли бы сказать: это — мое. У них нет ни отдельных домов, закрытых для осталь­ных граждан, ни другого имущества или имения, на которые тот или другой индивид имел бы исключи­тельные права. Все принадлежит всем — и даже стол у них должен быть общий, как на острове Крите или в Спарте.

То же самое и относительно семьи. Платон видит всю деликатность этого вопроса, которого люди все­ми силами стараются не затрагивать и перед которым, как перед Святыней, останавливаются и опускают руки самые дерзкие радикалы. Философ долго не решался выразить свое мнение на этот счет, — это мнение столь необычайно! Но вопрос — первостепенной важности для жизни общества, и трусливое замалчивание его недостойно серьезного политического мыслителя. И он решается: институт семьи должен быть разрушен, то есть всякое более или менее продолжительное со­жительство мужчины и женщины с вытекающими из него обязательствами, нравственными и материальны­ми, как по отношению друг к другу, так и к детям. Не говоря уже о том, что обладание женщиной в смысле исключения всех прочих мужчин может легко подать повод к зависти, ревности, преступлениям и даже меж­доусобицам. Самое существование семьи вносит про­тиворечивый элемент в государственную организацию,

как ее понимал Платон. Философы и воины существу­ют только для государства и не должны иметь ника­ких других интересов, кроме общественных; между тем семейная организация как бы обособляет личность, за­мыкая ее в отдельный мирок и вводя в ее мысль по­сторонние заботы. Тут, стало быть, дело даже не в том, что человеку часто приходится идти на компро­миссы в желании примирить интересы лично семей­ные с общественными: уже одного того факта, что он перестает принадлежать всецело государству достаточ­но, чтобы осудить семью как элемент противогосудар­ственный. Женщины должны принадлежать всем и никому, причем функция деторождения должна слу­жить исключительно целям государства и стать под его контроль. Философы периодически решают воп­рос о числе потребных государству граждан и назнача­ют известные праздники для брачных союзов, в кото­рые могут вступать мужчины лишь между 25- и 45-летним возрастом и женщины между 20- и 40-летним: этот-де период наиболее нормален и обеспечивает физическое и духовное здоровье детей, и всякие сно­шения до него считаются вредными, нечистыми, а потому преступными. Эти союзы происходят не в силу взаимной склонности обеих сторон, но по указаниям правителей, которые устанавливают — кому с какой женщиною сойтись. Красивейшие и благороднейшие женщины, чья любовь наиболее драгоценна, отдают­ся тем гражданам, которые либо по своим физичес­ким и нравственным достоинствам, либо по своим выдающимся заслугам стоят выше всех своих сопер­ников: они являются как бы призами для достойней­ших, стимулируя их к благородному соревнованию, и вместе с тем делаются матерями прекраснейших детей,

ибо, говорит Платон, в государстве надлежит при­держиваться того же принципа, что и в хозяйстве, где мы подбираем подходящую самку для данного самца так, чтобы получить потомство желаемого типа. Эта цель — доставить государству способных граждан — становится у Платона господствующей; ради нее он забывает благо личности, для реализации которого только и существует идеальное государство; и во имя ее он приносит в жертву все, что мы считаем наиболее дорогим и святым. С беспощадно прямолинейной ло­гикой утверждает он, что дети, родившиеся больны­ми и уродливыми или сверх назначенного комплекта, должны быть немедленно убираемы прочь и безжало­стно умерщвляемы. Такую же участь должны разде­лять и здоровые младенцы, но явившиеся на свет от родителей, перешагнувших за законный возраст, 45 и 40 лет, когда брачные союзы могут совершаться бес­препятственно, но должны быть бесплодны. Как толь­ко ребенок рождается и оставляется в живых, его не­медленно отнимают у матери и отсылают в дальние воспитательные дома, куда матери поочередно прихо­дят и кормят всех находящихся там детей безразлич­но: ни ребенок, таким образом, не знает своей матери, ни мать — своего ребенка, но все дети, родившиеся на 10-м месяце после известных праздников, называют отцами и матерями всех тех, которые в то время со­шлись в брачном союзе. Этим окончательно отнима­ется почва, на которой могла бы сложиться частная семья. Вместо нее вырастает семья общественная, в пределах и интересах своих совпадающая с самим го­сударством.

Нам неудобно входить здесь в оценку подобных взглядов на семью с точки зрения общественного института.

Она, пожалуй, и неуместна будет в этом очер­ке. Но мы не можем не отметить того факта, что, ув­леченный своими высокими идеями о государстве, Платон создал не только воображаемое общество, но и воображаемых человеческих существ. Он лишил их плоти и крови и сделал какими-то ходячими единица­ми, имеющими значение лишь постольку, поскольку они идут на составление общей суммы — государства. Он отнял у них благороднейшие психические потреб­ности — в любви половой и родительской — и оста­вил им одну лишь физиологическую функцию; да и эту последнюю философ не прочь был бы стереть с лица воображаемой земли, если бы считал возмож­ным или нашел способ увеличить народонаселение, не прибегая к ней. Мы не можем признать режим, который он предлагает, возможным или даже жела­тельным: контроль в области брачных союзов, быть может, до некоторой степени и необходим, но он не должен переходить за пределы человечности и обра­щать общество в конный завод.

В тесной связи с вышеприведенным стоят взгля­ды Платона на положение женщины в обществе. В эпоху, когда жил Платон, она уже оставила свою прял­ку и вышла из своего терема, о котором мы читаем у Гомера, и, не имея еще юридических прав, тем не менее уже стала человеческой личностью и общественной силой. Но наш философ пошел еще дальше. Он равно далек был от рыцарского ей поклонения, под которым лишь скрывается презрение к ней, как к существу веч­но несовершеннолетнему, и от того буржуазного ли­цемерия, которое хочет видеть в женщине воплоще­ние «тихих добродетелей» или «украшение домашнего очага» и вместе с тем отсылает ее на фабрику или на

улицу. Для Платона женщина была прежде всего че­ловек с теми же правами и обязанностями, что и муж­чина, и согласно с этим он хочет, чтобы она получила то же самое воспитание и образование в поэзии, в му­зыке, гимнастике, математике и пр., и занимала те же государственные посты, что и тот. Философ хорошо знал, какого рода доводы приведут против него его противники, но он знал также и как им ответить. Ему укажут на анатомические и физиологические разли­чия в организмах женщин и мужчин и напомнят его же принцип, в силу которого различия в силах и спо­собностях должны вести — если уже не для блага са­мой личности, то по крайней мере для блага обще­ства — к соответствующему различию в обязанностях и правах. Он не отрицает силы этого аргумента и не старается от него уклониться, но указывает, что этот аргумент к делу вовсе не относится. На свете, говорит он, существуют плешивые и неплешивые; следует ли из этого, что одним мы должны отвести сферу дея­тельности менее привилегированную, нежели другим? Конечно нет, потому что в таких вопросах мы долж­ны принимать в соображение не всякие особенности в физической или духовной природе людей, а только те, которые так или иначе имеют отношение к данному роду деятельности. Плешивость нисколько не мешает человеку быть мудрым или мужественным и, следо­вательно, выполнять обязанности правителя или вои­на; но разве большей помехой являются известные особенности женского организма, и в частности функ­ция деторождения? Платон решительно отрицает это: он убежден, что между способностями и силами муж­чины и женщины не существует никакой качествен­ной разницы, которая оправдывала бы резкое разграничение

их в правах и сферах деятельности. Правда, говорит он, — и история доказала ненадобность даже этой уступки, — правда, существуют некоторые заня­тия, как, например, прядение или стряпня, где жен­щины от природы отличаются больше, нежели муж­чины, но из этого вовсе не следует, что мы должны всех их без исключения засадить за ту или другую из этих работ: среди женщин, как и среди мужчин, есть такие, которые более способны быть философами, нежели кухарками, или отличаются в телесных упраж­нениях больше, нежели в пряже. Обратить поэтому всех женщин в прях или кухарок было бы так же неле­по, как обратить всех мужчин в воинов или в филосо­фов; все зависит исключительно от рода способнос­тей, которыми одарена личность, а никак не от ее пола. В силу этого Платон и требует, чтобы женщина имела доступ ко всем занятиям и общественным постам на­равне с мужчиной и чтобы единственным критерием в распределении этих занятий была не принадлежность к тому или другому полу, а обладание теми или дру­гими на то данными. «Итак, — заключает Платон, — закон, который мы предлагаем, вполне согласен с тре­бованиями природы, а потому — не невозможен и не фантастичен; тот же порядок вещей, который суще­ствует на деле, в действительности представляет не больше как нарушение естественного права».

За женщиной, таким образом, признается полная государственная правоспособность, и, освобожденная от тех обязанностей и трудов, которые сопряжены с семейной организацией общества, она делается пра­вителем или воином, как и мужчина. Естественно, что ввиду этого она должна вместе с мужчиной пройти через одну и ту же систему воспитания и образования, и здесь Платону вновь приходится отвечать на некоторые

возражения противников, — возражения, кото­рые с таким же апломбом выставлялись тогда, как и теперь. Насчет поэзии и музыки дело обстоит еще снос­но: пожалуй, даже обучение этим предметам придаст женщине некоторую пикантность, которой раньше не было места. Но как насчет математики или филосо­фии? Не убьет ли это все, что так привлекательно в ней, что ей наиболее к лицу, что составляет даже от­личительную ее особенность, — именно то неулови­мое нечто, которое зовется женственностью? А еще более гимнастика, при занятиях которой она по прави­лам должна будет обнажаться: ведь это значит заве­домо отнимать у нее ее лучшее украшение и охрану — стыд и прямо толкать ее на путь безнравственности и разврата! Но Платон смеется над всем этим: для него подобные возражения отзываются лишь предрассуд­ками, которые, он уверен, исчезнут с течением време­ни, когда эти ныне столь шокирующие порядки поте­ряют характер новизны. Люди привыкнут ко всему: они привыкнут и к этому, и все, что теперь кажется бессмысленным и безнравственным, станет казаться естественным, как если бы оно существовало спокон века.

Что же касается необходимости для женщин об­нажаться при гимнастике и, таким образом, подвер­гаться насмешкам и опасностям, то Платон не без сарказма замечает, что было бы очень печально, если бы женская нравственность охранялась одной лишь одеж­дой. Он лучшего мнения о женщине, нежели все эти рьяные идеологи «женственности», и считает вполне возможным, чтобы она сохранила свою скромность, несмотря на наготу. Пусть, говорит он, добродетель служит ей одеждой, путь она ей будет броней и защи­той от посягательств на ее чистоту: тогда женщина

сможет безнаказанно обнажаться и разделять с муж­чиной труды военные и правительственные.

Во всем этом слышатся знакомые нам нотки, и мы не знаем, чему больше удивляться: прозорливос­ти ли и благородству платоновских взглядов на жен­щину, как на человеческую и гражданскую личность, или тому, как стары возражения противников женс­кой эмансипации, которые мы слышим еще и теперь, в современный нам век. Во всяком случае, Платон был первый из европейских мыслителей, который сумел отрешиться от вековых предрассудков и стать на выс­шую точку зрения, с которой женщина перестает оце­ниваться как самка и приобретает значение человечес­кого существа. Идеал был высокий, — столь высокий, что нужен был целый ряд столетий, чтобы он стал достоянием всего человечества и мог приблизиться к реализации.

Мы старались изложить как можно яснее и под­робнее политические взгляды великого мыслителя. Что они по тем или другим причинам не вполне вы­полнимы, сознавал уже сам Платон, который в конце своей жизни должен был отказаться от них и соста­вить другой проект, больше учитывающий действи­тельные условия жизни. В своем сочинении «Законы», оставшемся, к сожалению, неоконченным, он дает картину общества, построенного уже на других прин­ципах, где нет места ни резкому разделению на клас­сы, ни общности имущества и женщин. Но первый проект все же остался его наиболее любимым дети­щем, и, быть может, когда час его смерти был бли­зок, он ни о чем так не жалел, как о том, что не мог привести его в исполнение. К сожалению, мы в насто­ящее время не могли бы разделять ни тех восторгов, ни тех надежд, которые, по-видимому, Платону внушала

его утопия. Человеческая мысль движется впе­ред, и одно из самых ценных ее завоеваний состоит в уменье определять в каждый данный момент пределы возможности для осуществления того или другого идеала. Мы отказались бы поэтому от платоновских идеалов, как от неосуществимых, даже если бы они были совершенны; но они к тому же никогда и не были такими. Не вдаваясь в частности, мы спросим лишь одно: где в платоновском государстве народ? Мы зна­комы с философами, мы знаем воинов, но нигде, соб­ственно, мы не видим народа. Там, где-то глубоко внизу, во мраке и удушье, копошится серая масса, по­добно нагим рудокопам в шахтах или черным муравь­ям в земляном муравейнике: народ ли это? Какую роль он играет? Как он живет? Страдает ли? Мыслит ли? Нам неизвестно: мы знаем лишь, что он работает на все общество и что общество живет его трудом, но дальше этого народ с ним не имеет ничего общего. Для кого же, в таком случае, и для чего строит Пла­тон свое государство? Не для горсти ли философов и не для того ли только, чтоб обеспечить им досуг для «философствования» и дать возможность устраивать политические эксперименты? Народная масса у Пла­тона — это та толпа гребцов-невольников, которой приводится в движение государственная ладья: она нужна, потому что обществу нужны физический труд и черная работа, но иного места, как в трюме, ей нет; там она должна жить и работать, не зная ни света, ни счастья, ни того, что происходит наверху. Она стоит вне политической организации, как те илоты, на кото­рых покоилось спартанское общество; она создана не для себя, а для философов, и все толки об обязаннос­тях к ней последних теряют всякий реальный смысл.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: