Знание языков имело такое значение для утверждения вашей кандидатуры?

Невозможно заниматься европейской медиевистикой, не зная материала, который публиковался на соответствующих языках. Иначе это просто профанация. Петя мне посоветовал поработать с Завьяловой, взять у нее тему курсовой, а потом написать диплом. Я обратился к Завьяловой. Она сказала: «Очень хорошо! Вот и поработайте, если вы знаете французский язык». Я признался, что не так уж его и знаю. «Ничего, есть хорошая тема, справитесь». Была такая знаменитая ученая дама Александра Дмитриевна Люблинская. Она работала в Петербурге, в Институте всеобщей истории. Занималась французским абсолютизмом эпохи Людовика XІІI. Все прекрасно знают эту эпоху по «Трем мушкетерам». Люблинская издала неизвестные раннее документы, которые отражают внутриполитическую и экономическую ситуацию во Франции. Точнее в Лангедоке, Дофине и Провансе. Документы на старофранцузском языке о том, чем занимались интенданты в этих французских провинциях. Заявьялова предложила мне писать диплом на эту тему. А также дала гору французских книг на французском же языке. В виде фотокопий – ксерокс в те времена массам не был доступен. Среди прочих книжек выделялся знаменитый труд анналиста Эммануэля Ле Руа Ладюри «Крестьяне Лангедока». Тогда же я впервые узнал о «Школе Анналов».

История этих документов примечательна. Они родом из архива канцлера Пьера Сегье. Сегье был главным налоговиком Франции при Мазарини. Все донесения интендантов об обстановке в провинциях стекались к нему. Это тридцатые, сороковые годы семнадцатого века, перед Фрондой. Мне поручалось изучить обстановку, которая привела к возникновению Фронды 1648 года, откуда взялась «Фронда принцев», «Фронда нищих»... Этим профессионально занимались всего два человека в Советском Союзе. Первым был профессор Поршнев, который потом отвлекся на палеолит. Им издана еще в 40-е годы огромная книга: «Народные восстания во Франции перед Фрондой». Вторым оказалась профессор Люблинская. Они оба были превосходными специалистами, но научными конкурентами, и потому терпеть друг друга не могли. Люблинская публично говорила, что Поршнев не знает языка, и документы неправильно им переведены. Тот, со своей стороны, утверждал, что она неграмотная, и двух слов даже по-русски связать не может. Социально он был круче, потому что старше и из Москвы. А она из своей питерской глуши квакает еще. С Поршневым я не был лично знаком, а с Люблинской потом познакомился.

Архив канцлера Сегье хранился в Бастилии. Через сто пятьдесят лет крепость была взята народом в ходе Великой французской революции. Этот самый народ все документы вышвырнул на улицу. Мимо проезжал в карете тогдашний русский посол во Франции Петр Дубровский. Увидел это дело, выскочил и стал собирать бумаги прямо на площади. Ему не мешали, потому что бумаги никого больше не интересовали. Дубровский собрал, сколько мог, погрузил в карету и перевез архив в Петербург. Культурный, интеллигентный человек. В Питере эти документы стали едва ли не основой Императорской библиотеки, главным хранителем которой и был назначен Дубровский. Ныне эта библиотека носит имя Салтыкова-Щедрина. Документы там хранились и никого не интересовали еще примерно сто пятьдесят лет. Пока не появилась Люблинская и не взялась за это дело. Она опубликовала их частично. Вот это все мне и вручила Заявьялова со словами: «Noblesse oblige!».

Французская историческая литература к нам не поступала и носила почти самиздатовский характер. Разве что, не считалась запрещенной. Причем, даже такое не следовало хранить – ГБ этого не любил. Все что не издано официально в Союзе, считалось запрещенным. Даже порнография, хотя она никак не подрывала устои советской власти. Завьялова хотела, чтобы я въехал в проблематику по-настоящему, научился читать по-французски на языке XVII века. А заодно, чтобы мозги прочистил. Не исключено, на подсознательном уровне, она отыгрывалась на мне за то, что мой дедушка в свое время донимал ее своей педантичностью. Ирина Владимировна издевалась надо мной довольно изощренно. Так, она мне велела подготовить тезисы доклада для рядовой студенческой конференции. Я показал ей текст перед выступлением. Она быстренько прочла и сказала, что более безграмотной работы не читала. Я переписал. Завьялова посмотрела снова и сказала, что это еще хуже, чем было. Я переписал в третий раз. Завьялова морщилась: человек с моим культурным развитием не может допускать тавтологий и повторения одного и того же слова на одной странице. С девятнадцатого раза она меня все-таки выпустила на трибуну. До сих пор я бесконечно благодарен ей за такую выучку. Так и надо работать.

В итоге, к окончанию университета у меня получился довольно изысканный диплом. Он явно выделялся среди прочих дипломных работ тогдашнего исторического факультета. Наступил день защиты. Председателем ГЭКа был приглашен из Киева академик Гуржий, автор наукової монографії «Повстання в селі Турбаях». Эта книга его сделала академиком АН УССР. Совершенно неожиданно для меня он оказался следующей моей жертвой после доцента Моисеева. Тогда я этого не понимал. Я осознал эту роковую тенденцию задним числом.

Председатель комиссии говорил по-украински. Я был то ли с перепою, то ли у меня зуб болел. Зато уж Гуржий был точно с перепою. Идет защита, академик сидит в президиуме и плохо видит. Мается. Его явно мучил сушняк, он все время пил воду из графина. Тут меня выставили на трибуну. Я сразу уловил с его стороны флюиды неприязни. Он смотрел на меня с отвращением. Хотя я говорил хорошо и сделал изящный доклад, употребив несколько французских слов. А Гуржий, судя по всему, даже по-русски не больно понимал. Секретарь обращается к залу: «Есть ли вопросы?». Академик подумал немного и спрашивает: «А ось, що писав Володимир Ілліч Ленін про народні повстання у Німеччині?». У меня глаза на лоб полезли. А Гуржий за свое: «Твір “Селянська війна в Німеччині”, це хто написав? Володимир Ілліч Ленин. Ви розумієте? Як цього можна не знати»...

Реакция моя была импульсивной, а потому - идиотской. Я искренне удивился и отвечаю: «Вы понимаете, что говорите? “Крестьянскую войну в Германии”, насколько мне известно, написал Фридрих Энгельс. А Владимир Ильич Ленин не имел специальных трудов по этому вопросу»...

Знаешь, какого цвета стал академик Гуржий? Вот как этот арбуз, который мы сейчас едим! Он совершенно потерял лицо. Заорал на всю аудиторию, причем уже по-русски: «Мальчишка! Молоко на губах не обсохло!». И так далее. Я думал, что у него случится инсульт. Заира декоративно схватилась за сердце. Вся комиссия схватилась за свое совокупное сердце. Карышковский перепугался. Завьялова чуть не упала в обморок... Гордость факультета! Внук самого Константина Павловича!..

В общем, меня выгнали с трибуны, поставили двойку. Естественно, с горя я нажрался со всей своей компанией – Хасей, Сережей, Володей. Все меня жалели. Дома, разумеется, получил по полной программе. Карышковский сказал, что большего мудака, чем я он редко встречал. Завьялова просто молчала, как идол. Отец заявил, что никакая больница меня не примет, мама тоже осудила. Даже жена пожурила. Короче, на следующий день я робко пошел в университет, чтобы узнать как дела. Завьялова с Карышковским хоть и обиделись, но все равно меня любили. Куда же от любви денешься? Дай им Бог здоровья!.. То есть, я имел в виду – пусть земля им будет пухом...

Короче, Завьялова была крутой дамочкой. Даже не знаю, с кем ее сравнить... Она наехала на этого джентльмена как танк на немца. Сказала, что не допустит произвола, потому что я лучший студент факультета и вообще черт знает что! Ну ладно, мальчишка, дурак, ветер в голове и все такое прочее, но не лишать же диплома? Завьяловой бояться было нечего, она беспартийная. А она, кстати, никогда и ничего не боялась. Берет она, значит, этого Гуржия за его хохляцкую задницу и говорит, что если мне поставят двойку и не выдадут диплом, то она ему, Гуржию лично устроит настоящее повстання в селі Турбаях. А всем остальным – Варфоломеевскую ночь, Утро стрелецкой казни или Кровавое воскресенье.. Или я не знаю, что… Ах, какая женщина!

Те посовещались и решили, что с Завьяловой лучше не связываться – она безумна, и могут быть неприятности. Мне поставили четверку. Но к чему я это рассказываю. Академик Гуржий скончался месяца через полтора после этой истории, будучи совершенно здоровым, вовсе не старым человеком. А меня после окончания университета не позволили оставить на кафедре. Виной тому было дурное поведение на защите. Желание кафедры оставить меня на работе ничего не означало. Заира всеми силами хотела меня отправить в село или куда подальше. Но ей не дано было это сделать, потому что я удачно женился. Мою жену совершенно случайно распределили раньше меня на целый месяц. Она закончила инженерно-строительный Институт. Его тогдашний ректор, Георгий Павлович Владыченко был нашим семейным знакомым. Поэтому он сделал ей нужное распределение. А директор проектного Института «Гипроград» по фамилии Шарапенко, тоже наш семейный знакомый, принял это самое распределение. Вот Галка и была распределена в Одессу. Из-за этого Заира была вынуждена мне дать свободный диплом, поскольку, по закону, нельзя разбивать молодую советскую семью. Так что и здесь мне повезло с женой.

Это был семьдесят первый год. Устроиться в Одессе историку в то время было совершенно невозможно. Правда, на меня было заказано место в целевой аспирантуре по специальности «средние века». Но после конфуза с академиком Гуржием дорога туда мне была закрыта. Карышковский ранее заказал это место в Москве, в Институте всемирной истории. Но в Москву я не поехал – место не пришло. Снова постаралась Заира. Единственное в чем она была бессильна, так это в отправке меня в сельскую местность.

Я начал искать работу и пошел в городской отдел образования. Попросил найти место в школе. Мне сказали, что поставят в очередь триста восемьдесят седьмым. Я бродил по городу в отчаянии, пока не встретил свою подругу Наташу Николаеву. Она мне сказала, что есть место старшего лаборанта в Высшей мореходке на кафедре истории КПСС. Я обрадовался, как ребенок. В те времена следовало заводить трудовую книжку, без которой меня могли посадить за тунеядство. Остроту ощущений новой жизни усиливали бесконечные повестки в армию. От армии, впрочем, можно было отмазаться. Следовало купить себе справку, о чем я подумывал, поскольку служить не очень хотелось. Да и семья начала принимать какие-то меры по добыче такой справки…

Прихожу я в эту мореходку и узнаю, что кафедрой заведует доцент Василий Дмитриевич Слуцкий. Меня бы в жизни не взяли, за одно даже выражение лица. Но, поскольку я внук своего дедушки, то Слуцкий узнал фамилию. Спросил, не однофамилец ли я Константина Павловича. Я ответил: «Это мой дедушка». Тот взмахнул руками: «Боже, это же мой учитель. И я вас помню! Вы были таким маленьким. Я так любил вашего дедушку». Сердце у него не выдержало, он велел немедленно меня оформлять на работу.

Слуцкий был довольно смешным человеком. По специальности историк партии. Мореходка – режимное заведение, заведующий кафедрой там называется начальником. Все ходят в форме с полосочками и лычками. У лаборанта одна лычка, у ассистента две, у доцента три, у профессора – одна очень широкая лычка. Слуцкий панически боялся любого начальства. Причем, я никогда не видел, чтобы у человека так натурально поднимались волосы дыбом. У доцента Слуцкого они поднимались регулярно. Остатки волос на голове, – поменьше, чем у меня сейчас, – вставали, как наэлектризованные, когда он пугался. Стоило ему узнать, что идет комиссия или какая-то проверка, или просто вышестоящий начальник по коридору, как волосы сами поднимались. И некоторое время стояли... Слуцкий был человеком незлым, но довольно противным и суетливым.

Так вот, он мне по-отечески посоветовал вступить в партию, и тогда они меня отмажут от армии. Затем пообещал нагрузку по истории КПСС, аспирантуру и соответствующую карьеру. Мой отец был очень доволен – получалось так, как он хотел. И действительно, на кафедре – люди как люди. Есть хуже, есть лучше. Несут свою марксистко-ленинскую бредятину совершенно бездумно и равнодушно. Совершенно не страдают по этому поводу. И даже не огорчаются. Никто меня не трогал, все хорошо относятся.

Как раз приближался юбилей 50-летия образования СССР. Слуцкий меня вызвал и так доверительно говорит: «Андрюша, вы должны себя достойно проявить и сделать боевой комсомольский доклад перед молодежной аудиторией». Иными словами, кому-то нужно было прочесть лекцию в подшефном профтехучилище на Слободке на тему: «Торжество ленинской национальной политики». Судя по всему, их харило туда тащиться самим – лекция-то бесплатная, и они отправили меня. Я безропотно сказал: «Есть, сэр!» и пошел читать эту лекцию.

Бедный Слуцкий! Угораздило же его взять меня на работу, на свою больную голову! Короче, прихожу на Слободку. Меня приняли с некоторым удивлением. Мне тогда было двадцать два года, и вид был, как я сейчас понимаю, цыплячий. Как лектор я выглядел совершенно не солидно. Тем не менее, меня выпустили на трибуну и я начал читать лекцию об этом самом торжестве. Смотрю в зал. А там сидит все это профтехучилищное кодло, глядит на меня пустыми глазами. Скопище зомбированных дегенератов. И вдруг с моим организмом происходят совершенно неожиданные вещи. Хорошо помню это ощущение. Буквально через минуту или две, – причем я был трезв как стекло, – к горлу подкатывается рвотный комок и не дает говорить. Я еле успел извиниться, спустился с трибуны и пошел в сортир, в коридоре переходя на бег. Там и проблевался. Посмотрел на себя в зеркало, прополоскал рот – и не вернулся в зал.

В тот момент я понял одну простую вещь: ты и твой организм это две большие разницы. Это разные субстанции. Я-то был согласен прочесть лекцию по торжеству ленинской национальной политики, но организм был категорически против. Поэтому я вышел из училища и поплелся прямо в Жовтневый райвоенкомат сдаваться. Уж лучше по плацу с автоматом бегать, чем так жить. Я тогда был согласен всю жизнь драить сортиры. Лишь бы никогда не читать лекции о торжестве ленинской национальной политики. В военкомате меня приняли охотно и назначили срок явки.

Дома я в очередной раз получил от родственников. Отец сказал, что я сумасшедший, неврастеник, истерик, испорчу себе всю жизнь и стану неудачником. И ничего из меня путного не выйдет. А мама подумала и говорит: «Ладно, иди в армию. Может это и к лучшему. Заодно узнаешь, что мир состоит не из одних научных работников». Даже процитировала Бомарше: «Не довольно ль резвиться, кружиться, не пора ли мужчиною стать?».

На следующее утро я поперся на кафедру и написал заявление об уходе. Слуцкий был возмущен и обижен: «Мы же для тебя все сделали, а ты с нами так некрасиво поступаешь». И заставил меня отработать две недели. Как и полагается по трудовому законодательству. На следующий день он посадил принимать за себя экзамен по истории КПСС у заочников. Его самого ломало с ними возиться.

Вид у меня был такой же цыплячий, а заочники люди взрослые. К тому же, все они военные, поскольку заведение особое. Смотрю, в аудитории все сидят в погонах. Тогда я вообще плохо понимал, какие звездочки что означают. Я сижу себе за столом, а они все списывают, естественно. Вокруг какие-то дядьки неопределенного возраста. В мои двадцать два года мне они казались они глубокими стариками. Хотя в то время все эти люди были куда моложе, чем я сейчас. В общем, не помню, в каком ранговом диапазоне – то ли майор, то ли полковник, – сидит человек и беспардонно списывает. Положил, сволочь, учебник по истории партии на стол и передирает, в открытую, не прячась даже декоративно. Я-то не против, списывай себе на здоровье, все списывают, я плохо вижу, но тут уж был явный перебор с его стороны.

Мне показалось, что это дурные манеры. Я подошел к нему чисто ритуально, и вежливо сделал замечание: «Списывать нехорошо, спрячьте, пожалуйста, учебник». Он посмотрел на мое младенческое личико и нагло пожал плечами: всякая, мол, сопля будет ему тут кукарекать. Я молча сел на место и начал обычный опрос. В порядке очереди майор-полковник сел отвечать. Я даже помню, что он должен был охарактеризовать работу Ленина «Детская болезнь левизны в коммунизме» и оценить ее всемирно-историческое значение. Я-то эту херню наизусть помню, а он даже и не догадывался, о чем идет речь. Бормочет что-то. Я даже с некоторым удовольствием поставил ему двойку и отправил. Он растерялся от неожиданности, а я пошел домой. С остальными было все в порядке...

На следующий день встречаю в коридоре доцента Слуцкого с его волосами. Он орет на меня чуть ли не матом: «Что ты себе позволяешь?! Это какой-то там зам начальника чего-то! Мы тебе доверили такое дело!». Этот зам начальника отвечал в первой группе. Поэтому Слуцкий мне и говорит: «Сегодня экзамен у второй группы, полковник придет, поставишь ему пять. И не вздумай своевольничать!».

Начинается экзамен, заходит вчерашний кадр весь такой вежливый. Я на него как бы не обращаю внимания. Подсаживается ко мне, вынимает свою экзаменационную бумажку, несет, естественно, какую-то чушь. Я его прерываю: «Давайте не будем унижать друг друга. Вы же прекрасно знаете, что мне приказали поставить вам высокую оценку. Давайте зачетку». Он обиделся: «Ну, зачем же вы так?». А я ему говорю: «Вы же первый начали». Он стал извиняться, и тогда я понял, что передо мной нормальный человек. Короче, мы разговорились. Я ему пожаловался, что меня забирают в армию, но понятия не имею, куда зашлют. Он говорит: «Не беспокойтесь, я подберу вам хорошую часть». Он оказался начальником какого-то военкомата. Дал свой телефон, попросил перезвонить и напомнить. И я ему перезвонил и напомнил. Впрочем, без всякой надежды. Он мне снова пообещал, что все будет в порядке, но довольно холодно и деловито.

Через две недели я уволился из мореходки, в военкомате назначили срок явки на первое ноября. Являюсь на областной призывной пункт со своей котомкой, на станцию «Одесса-товарная». Меня провожала плачущая Галка. Все как полагается. Меня запустили на территорию, она некоторое время порыдала у забора и пошла домой. А на пункт приезжают из разных частей так называемые «покупатели», которые набирают в гарнизоны призывников. Мы с опаской смотрим, кого куда забирают. Ведь есть очень неприятные службы. В Германии, например, тогда было сурово служить. Германия, может быть, страна и красивая, но там не выпускали из гарнизона. Плохой службой считался стройбат, там сильно развита дедовщина. Чернопогонники, то есть артиллерия, тоже не в раю служат. Стать краснопогонником, то есть попасть во внутренние войска, – еще хуже.

Я понятия не имел, куда меня возьмут. И решил, что полковник ничего не сделал, глупо было бы на это рассчитывать. Но, оказывается, сделал. На областном призывном пункте было около трех тысяч человек. Оставили двоих – меня и еще одного парня. Всех распределили и увезли, а нас отправили домой. Велели прийти через три недели. Представляешь, как мы с Галкой и моими друзьями пили и гуляли эти три недели. Даже родители не возражали. Но, увы, через эти же три недели я пришел на указанное место и меня забрали в авиацию, в учебку, в село Лебяжье, под Ленинградом.



Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: