Теория стиха
Исследования А. Белого в области четырехстопного ямба, а также работы его продолжателей привели к пересмотру традиционного учения о русском стихе. При этом для новейших теорий ритма и метра существенными оказались те стороны учения А. Белого, которые соответствовали духу литературной эпохи: вкусовые предпочтения, отдаваемые оригинальным и редкостным ритмическим «ходам», вообще — различным приемам деформации силлабо-тонического стиха, и связанное с этим бессознательное отождествление ритма как «выражения естественной напевности души поэта» и ритма как системы отступлений от метра. В результате вырастало убеждение, что самое понятие «метр» и «метрика» есть наследие школьных руководств по стихосложению, основанное на неправильном применении терминов метрики античной, и что на самом деле в стихе существует только его реальный ритм; задача исследователя заключается при этом в описании многообразия ритмических форм без всякого соотнесения их с абстрактной метрической схемой. <...> <„.>
|
|
...Существование ритмических вариаций в стихе не говорит ничего против наличности метрического закона, которому эти вариации подчиняются. Мы определили ритм как реальное чередование ударений в стихе, возникающее в результате взаимодействия между естественными фонетическими свойствами речевого материала и метрическим законом. Присутствие метрического закона в стихе ощущается воспринимающим как инерция ритма (ударение, отсутствующее в данном стихе, имеется на ударном месте в ряде предыдущих и последующих); с точки зрения творящего или воспроизводящего стихотворение, этот метрический закон может быть описан как некий импульс, подчиняющий данный речевой материал. В более отвлеченной терминологии мы говорим о метрическом задании или о метрическом законе. Присутствие в нашем сознании метрического закона доказывается тем, что каждый метрический ударный слог, даже если на нем фактически не лежит ударение, является для нас принципиально ударным: перестановка ударения (например, в ямбе — с четного слога на нечетный) всегда воспринимается как деформация стиха. Только наличие метрического закона превращает нейтральное чередование ударений прозаической речи в стихотворный ритм, что может быть доказано на примере метрически двойственных строчек. Итак, без метра нет ритма: ритм возникает только путем апперцепции данного чередования ударений как метрически закономерного, т. е. путем отнесения его к метрическому закону и путем соотнесения его с другими звуковыми рядами, которые рассматриваются как различные индивидуальные вариации (видоизменения) одного и того же метрического типа.
|
|
<...>
Примеры чисто тонического стиха с неравным числом ударений, как например стих Маяковского или «Сказки о Балде», выдвигают перед нами принципиальной важности вопрос о том минимуме условий, которые отличают стихи от прозы. Чисто тонический стих строится на счете ударений при переменном числе слогов; между тем в «Сказке» Пушкина и у Маяковского число слогов переменное и число ударений тоже. Какими признаками отличается этот стих от обыкновенного отрывка литературной прозы? Ответ на этот вопрос дается сопоставлением таких примеров современного стиха, в котором соблюдены максимальные условия метрической организованности.
Пример из Бальмонта в начале книги («Она отдалась без упрека») показывает возможность метрической организации, близкой к такому максимуму. Ударения чередуются через два слога, в соответствии с метрическим законом; число слогов в стихе постоянно; каждый стих заканчивается концевой рифмой, отчетливо обозначающей границу стиха и его соотношение с другими в составе строфического единства; в синтаксическом отношении стих совпадает с самостоятельным предложением, связанным с соседними стихами повторением и параллелизмом; даже в инструментовке и мелодике появляются некоторые вторичные признаки ритмической организованности. Конечно, и здесь имеются свои вариации — не только в качественном подборе звуков, но и в чисто ритмическом распределении их по смысловым группам (расположение словоразделов), в относительной силе метрических ударений. Кроме того, это ритм стихотворный, т. е. слоговые элементы и межударные промежутки не должны быть обязательно изохронными: ритмичность определяется счетом слогов, их последовательностью в определенном порядке. Это — первое нарушение безусловно композиционного равновесия стиха, музыкального принципа счета по тактам, характерное для всякого речевого ритма.
Пример из «Евгения Онегина» («Мой дядя самых честных правил») показывает дальнейшее нарушение, вернее — осложнение первоначального равновесия силлабо-тонического стиха. Здесь встречаются пропуски метрических ударений то на одном из четных слогов, то на другом. В целом стихотворения, однако, существует инерция ударности на четных местах, поэтому в нашем сознании воссоздается норма ямбического строя, метрическое задание, соотносительно с которым воспринимается и каждый отдельный стих, как подчиненный общему метрическому закону. И здесь слоговое равенство стиха в целом, синтаксическое членение по стихам, рифма как композиционная концовка играют существенную роль в восприятии стиха как метрически организованного единства. Однако мы знаем, что равновесие синтаксического членения может быть в отдельных стихах нару- шено(точнее — осложнено) наличием переноса, что созвучные концовки-рифмы могут объединять в составе строфы стихи различной длины, не только чередующиеся в строфе по определенному закону, но следующие друг за другом в произвольном порядке, как в вольных ямбах «Басен» Крылова или «Горя от ума» Грибоедова.
Иное нарушение первоначального равновесия возникает в том случае, когда число неударных слогов между ударениями, как в чисто тоническом стихе, является величиной переменной. Здесь друг другу приравниваются акцентные группы, объединенные ударением, но различные по слоговому составу. В дольниках, где число слогов между ударениями довольно постоянно (1 —2), восприятие подобных групп как равномерных значительно облегчается (совершенно независимо оттого, какими способами такое выравнивание осуществляется вдек- ламации); там, где каждая акцентная группа объединяет большее и притом произвольное число неударных, перед нашим ритмическим чувством стоит более трудная задача — вот почему мы ощущаем в таком стихе как бы ритмические перебои, приближающие его к неравномерному ритму разговорной речи. Но наше ритмическое сознание может победить это препятствие и научиться строить художественно 330 организованное ритмическое единство из сложного и противоречивого материала, находя особую прелесть в трудности и внутренней сложности подобной новой формы. Конечно, здесь особенно важную роль должны играть вторичные факторы метрической композиции: отчетливое синтаксическое членение по стихам, метрические клаузулы известного типа и, в особенности, рифмы как прием объединения ритмических рядов в композиционные единства высшего порядка (строфы).
|
|
Если согласиться в принципе относительно возможности стиха, в котором последовательность метрически равноценных ударений, главенствующих над акцентными группами, воспринимается как ритмически равномерная, нельзя усмотреть ничего особенно удивительного в том, что может быть создана строфа такого же типа, как в вольных ямбах XVIII и начала XIX в., т. е. допускающая чередование ритмических рядов различной величины, например три стиха четырехударных с укороченным четвертым, который имеет всего три или два ударения. Таков стих Маяковского или «Сказки о Балде». Восприятие такого стиха как образования ритмического основано на длительной привычке к стихотворной форме, при которой мы постепенно научаемся обходиться без целого ряда элементарных первичных признаков ритмического равновесия — счета слогов, одинакового числа ударений в соседних стихах и т. д. В результате подобного воспитания мы можем научиться воспринимать как ритмическую такую здоровую форму речи, в которой последовательно разрушены все признаки, первоначально служившие опорой для ритмического чувства. Правда, остаются незатронутыми существенные вторичные элементы метрической организации: группировка синтаксическая, подчеркивающая границы стиха, и рифмы как основа распределения по строфам. Во многих стихах Маяковского, если уничтожить рифмы, не изменяя слогового состава, переместить границу синтаксических групп с помощью переноса, мы утратим последнюю опору для ритмического чувства, и здание, потерявшее равновесие, превратится в груду развалин.
|
|
Таким образом, подходя к стиху Маяковского или «Сказки о Балде» со стороны внешних, объективных признаков ритмичности, мы должны признать, что вторичные элементы метрической организации заступили здесь место первичных — размера: указание на размер ограничивается наличностью некоторой последовательности акцентных групп, признаваемой нашим ритмическим чувством за равномерную (х — х —х—...). Нет никакого сомнения в том, что у Гоголя, Тургенева или Толстого может быть найден отрывок прозы, совпадающий по числу слогов и расположению ударений со стихотворным отрывком Маяковского, например со строфой свободной конструкции, заключающей последовательность 4 + 2 + 3+1 ударений; труднее, конечно, было бы подыскать подобные параллели для целой группы строф, поскольку фактически у Маяковского (как и в «Сказке о Балде») ряды в 3—4 ударения безусловно преобладают над прочими, являясь до некоторой степени «нормальными». Если, однако, ограничиться таким сопоставлением в пределах, например, одной строфы, различие обнаружится не столько в объективных акцентных свойствах самого материала, сколько в разной установке восприятия. Там, где мы чувствуем понуждение относить известное чередование ударений к идеальной норме, как ряд равномерных элементов, там мы имеем стихи, хотя бы то были стихи самой свободной конструкции. Там, где это понуждение отсутствует, — перед нами проза. Несомненно, что можно прочесть отрывок художественной прозы Гоголя или Тургенева, даже отрывок из газетной статьи, как вольные стихи, разбивающиеся на неравные синтаксические отрывки, и воспринять их как рад ритмических рядов, более коротких и более длинных. На такую возможность для развитого ритмического чувства вкладывать ритмический смысл в любой прозаический отрывок указывает, например, Эд. Сивере[91] и другие исследователи звучащей речи. Однако объективного понуждения к этому в самом отрывке нет, если синтаксические группы имеют резко различ ное число ударений и число слогов между ними. Оно появляется в слабой степени в так называемой ритмической прозе под влиянием синтаксического параллелизма, намечающего первые признаки композиционно-ритмической группировки словесного материала. В стихотворениях Маяковского и в «Сказке» Пушкина такую объективную необходимость создает прежде всего наличие рифм и синтаксического членения, а также некоторое выравнивание ритмических рядов («нормальный» ряд: 3—4 ударения); для читателя, воспитанного на стихотворной культуре нашего века, этим сразу выделяется метрическая композиция и размер поэмы.
В.В. Маяковский
КАК ДЕЛАТЬ СТИХИ? (1926)
<...>
Ритм — это основная сила, основная энергия стиха. Объяснить его нельзя, про него можно сказать только так, как говорится про магнетизм или электричество. Магнетизм и электричество — это виды энергии. Ритм может быть один во многих стихах, даже во всей работе поэта, и это не делает работу однообразной, так как ритм может быть до того сложен и трудно оформляем, что до него не доберешься и несколькими большими поэмами.
Поэт должен развивать в себе именно это чувство ритма и не заучивать чужие размерчики; ямб, хорей, даже канонизированный свободный стих — это ритм, приспособленный для какого-нибудь конкретного случая и именно только для этого конкретного случая годящийся. Так, например, магнитная энергия, отпущенная на подковку, будет притягивать стальные перышки, и ни к какому другому делу ее не приспособишь.
Их размеров я не знаю ни одного. <...>
Размер получается у меня в результате покрытия этого ритмического гула словами, словами, выдвигаемыми целевой установкой (все время спрашиваешь себя: а то ли это слово? А кому я его буду читать? Атак ли оно поймется? И т. д.), словами, контролируемыми высшим тактом, способностями, талантом.
<...>
Четверостишие в основном готово[92], остается только одна строка, не заполненная рифмой.
Вы ушли, как говорится, в мир иной, может быть, летите ра-ра-ра-ра Ни тебе аванса, ни пивной — Трезвость.
Может быть, можно оставить незарифмованной? Нельзя. Почему? Потому что без рифмы (понимая рифму широко)стих рассыплется.
Рифма возвращает вас к предыдущей строке, заставляет вспомнить ее, заставляет все строки, оформляющие одну мысль, держаться вместе.
Обыкновенно рифмой называют созвучие последних слов в двух строках, когда один и тот же ударный гласный и следующие за ним звуки приблизительно совпадают.
Так говорят все, и тем не менее это ерунда.
Концевое созвучие, рифма — это только один из бесконечных способов связывать строки, кстати сказать, самый простой и грубый.
Можно рифмовать и начало строк:
улица —
лица у догов годов резче
и т. д.
Можно рифмовать конец строки с началом следующей:
Угрюмый дождь скосил глаза,
а за решеткой, четкой
и т. д.
Можно рифмовать конец первой строки и конец второй одновременно с последним словом третьей или четвертой строки:
Среди ученых шеренг
еле-еле
в русском стихе разбирался Шенгели[93]
и т. д., ит. д. до бесконечности.
В моем стихе необходимо зарифмовать слово «трезвость».
Первыми пришедшими в голову словами будет вроде «резвость», например:
Вы ушли, как говорится, в мир иной.
Может быть, летите... знаю вашу резвость!
Ни тебе аванса, ни пивной —
Трезвость.
Можно эту рифму оставить? Нет. Почему? Во-первых, — потому что эта рифма чересчур полная, чересчур прозрачная. Когда вы говорите «резвость», то рифма «трезвость» напрашивается сама собою и, будучи произнесенной, не удивляет, не останавливает вашего внимания. Такова судьба почти всех однородных слов, если рифмуется глагол с глаголом, существительное с существительным, при одинаковых корнях или падежах и т. д. Слово «резвость» плохо еще и тем, что оно вносит элемент насмешки уже в первые строки, ослабляя таким образом всю дальнейшую контрастность. Может быть, можно облегчить себе работу, заменив слово «трезвость» каким-нибудь легче рифмуемым, или не ставить «трезвость» в конец строки, а дополнить строку несколькими слогами, например: «трезвость, тишь»?.. По-моему, этого делать нельзя, — я всегда ставлю самое характерное слово в конец строки и достаю к нему рифму во что бы то ни стало. В результате моя рифмовка почти всегда необычайна и уж во всяком случае до меня не употреблялась, и в словаре рифм ее нет.
Рифма связывает строки, поэтому ее материал должен быть еще крепче, чем материал, пошедший на остальные строки.
Взяв самые характерные звуки рифмуемого слова «резв», повторяю множество раз про себя, прислушиваясь ко всем ассоциациям: «рез», «резв», «резерв», «влез», «врез», «врезв», «врезываясь». Счастливая рифма найдена. Глагол — да еще торжественный!
Но вот беда, в слове «трезвость», хотя и не так характерно, как «резв», но все же ясно звучат «т», «сть». Что с ними сделать? Надо ввести аналогичные буквы и в предыдущую строку.
Поэтому слово «может быть» заменяется словом «пустота», изобилующим и «т», и «ст», а для смягчения «т» оставляется «летите», звучащее отчасти как «летьитье».
И вот окончательная редакция:
Вы ушли, как говорится, в мир иной.
Пустота, — летите, в звезды врезываясь...
Ни тебе аванса, ни пивной —
Трезвость.
<...>
Сделав стих, предназначенный для печати, надо учесть, как будет восприниматься напечатанное, именно как напечатанное. Надо принять во внимание среднесть читателя, надо всяческим образом приблизить читательское восприятие именно к той форме, которую хотел дать поэтической строке ее делатель. Наша обычная пунктуация с точками, с запятыми, вопросительными и восклицательными знаками чересчур бедна и маловыразительна по сравнению с оттенками эмоций, которые сейчас усложненный человек вкладывает в поэтическое произведение.
Размер и ритм вещи значительнее пунктуации, и они подчиняют себе пунктуацию, когда она берется по старому шаблону.
Все-таки все читают стих Алексея Толстого:
Шибанов молчал. Из пронзенной ноги
Кровь алым струилася током...
как —
Шибанов молчал из пронзенной ноги...
Дальше:
Довольно, стыдно мне
Пред гордою полячкой унижаться...
читается как провинциальный разговорчик:
Довольно стыдно мне...
Чтобы читалось так, как думал Пушкин, надо разделить строку так, как делаю я:
Довольно,
стыдно мне...
При таком делении на полустрочия ни смысловой, ни ритмической путаницы не будет. Раздел строчек часто диктуется и необходимостью вбить ритм безошибочно, так как наше конденсированное экономическое построение стиха часто заставляет выкидывать промежуточные слова и слоги, и если после этих слогов не сделать остановку, часто большую, чем между строками, то ритм оборвется.
Вот почему я пишу:
Пустота...
Летите,
в звезды врезываясь.
«Пустота» стоит отдельно, как единственное слово, характеризующее небесный пейзаж. «Летите» стоит отдельно, дабы не было повелительного наклонения: «Летите в звезды», и т. д.
<...>
Л.И. Тимофеев ОЧЕРКИ ТЕОРИИ И ИСТОРИИ РУССКОГО СТИХА
<...>
<...> Силлабический стих в России возник не потому, что его перенесли из Польши, а, наоборот, потому-то его и перенесли из Польши, что в самом русском языке уже сложилась аналогичная ему традиция речевого стиха, первоначально рифмованной прозы. <...> 336
...Следует подчеркнуть, что польское влияние в русском силлабическом стихе трактуется несколько преувеличенно. Указывают обычно на то, что наличие в нем женской рифмы и женской цезуры явно говорит о воспроизведении польского стиха, так как в нем — при стабильном ударении на предпоследнем слоге слова — женские окончания необходимы.
<...>
При этом упускается из виду, что парная женская рифма сложилась в русской рифмованной прозе на основе повторения сходных глагольных окончаний («дружити — мстити») задолго до того, когда возникло знакомство с польской поэзией.
Преувеличено и представление о роли женской цезуры...у Симеона Полоцкого мы находим менее половины женских цезур. Это говорит лишний раз об известной самостоятельности его стиха. У М. Хо- никова мы находим и мужские рифмы: «осужден — освобожден», «стоят — хотят».
Обращаясь к опыту польской силлабики, русские духовные поэты, с одной стороны, делали шаг вперед в развитии речевого стиха. Он начинал существовать именно как стих, в нем значительно резче была подчеркнута соизмеримость речевых единиц. Он становился уже не спорадически возникавшей и, так сказать, индивидуально мотивированной вспышкой эмоциональности в прозаической речи, а уже типом речи, то есть эмоциональностью уже обобщенной в определенной речевой системе. И здесь житейскому, бытовому противостояло религиозное, обобщенное. Организуя свой стих, как нечто более организованное и совершенное, сравнительно с рифмованной прозой, Симеон Полоцкий поступал, как Прокруст, — он отсекал в нем все, что в него не умещалось, то есть прежде всего элементы живой речи.
<...>
<...> Образ поэта («лирический герой»), оформляемый в этой речевой системе, — это прежде всего образ носителя высших религиозных ценностей, сообщаемых читателю в плане поучения и наставления. Он индивидуализирован средствами речевого стиха, но эта индивидуализация не реалистична.
Очень ясно эта противоположность языку реальной поэзии в раннем силлабическом стихе выступаете его отношении к переносам.
Отношение к переносам... вообще чрезвычайно отчетливо характеризует всякую стихотворную систему. Перенос, представляющий собой эмоциональную паузу, возникающую в результате своеобразного столкновения между ритмическим и смысловым членением стиха, является чрезвычайно важным речевым выразительным средством, придающим речи самую разнообразную смысловую окраску. Народный музыкально-речевой стих не знает переноса, так как он является чисто речевым средством выразительности, которое не имеет значения при музыкально-речевом исполнении.
Не знает переноса и рифмованная проза, но уже по совсем другой причине: в ней каждая строка логически и синтаксически завершена, интонация заканчивается на рифме, это простейшее смысловое построение еще не нуждается в эмоциональной паузе, для передачи оттенков смысла. Рифмованная проза, если так можно выразиться, еще слишком наивна для того, чтобы в ней могли возникнуть переносы, она прямолинейна в своей логичности и эмоциональности. При этом — слоговая свобода позволяет то стягивать, то растягивать строки в зависимости от их смысловой нагрузки, не нарушая их интонационной цельности.
Не то в равносложном силлабическом стихе. Строка в нем ограничена определенным количеством слогов(11 —13); уже это ставит границу перед ее свободным логическим и синтаксическим развертыванием. В силу этого предложение должно уже то и дело захватывать не - сколько строк, не замыкаясь интонационно в каждой отдельной строке; отсюда и возникает перенос, неожиданная пауза, придающая речи новый оттенок, индивидуализирующая движение этой речи. Именно так и строится стих Кантемира, например, чрезвычайно богато насыщенный переносами. <...>
Наоборот — в стихе Симеона Полоцкого мы находим совершенно иную картину. Переносы у него крайне редки, это единичные случаи... Это — чрезвычайно характерная черта стиха; отказываясь от нормального логического построения фразы, С. Полоцкий в то же время уклоняется от ее естественного развертывания в раде строк и насыщения ее речевыми паузами. Его стих получает в силу этого условное построение, в котором живая речь заменена дидактической монотонней:
„Желаяй Христову пастырь стаду бытии, Должен есть первее рассудити, Имать ли толико учения в себе Еже бы в пастырстей служнти потребе Великое бремя есть пастырства дело Знаяй не дерзает того взяти смело. <...>
Л.И. Тимофеев
ОБ ИЗУЧЕНИИ СТИХА (1976)
Обособленно стих не существует. Он представляет собой лишь одну из граней стихотворного произведения, возникает благодаря движению составляющего его словесного потока, который к нему отнюдь не сводится. Поток этот организован раскрытием авторского «я» вего конкретном проявлении, переживании (как теперь чаще всего говорят, образом лирического героя), или состоянием персонажа в стихотворной драме, либо взаимодействием того же лирического героя и персонажа в сюжетно организованном лирико-эпическом жанре. За ними или, вернее, в них находят свое выражение тема и идея произведения. Все это в целом составляет содержание произведения, которое выражено во взаимодействии всех его сторон, образующем вместе с тем и то, что мы называем художественной формой произведения, неразрывно с ним связанной, в него переходящей.
Изучение тех или иных особенностей стихотворной речи, взятых изолированно, каждая сама по себе, в отдельности, уже не ведет нас к пониманию целостной художественной формы, выше охарактеризованной, поскольку особенности стиха рассматриваются вне органической связи со всеми остальными сторонами художественной формы и, кроме того, чаще всего суммарно с явной тенденцией к статистичности на основе охвата тех или иных особенностей стиха, отвлеченных от конкретного произведения как целого. Между тем художественная литература непосредственно проявляется только через конкретное произведение и именно в нем, так сказать, общественно функционирует.
В этом смысле стиховедение в том виде, как оно сейчас главным образом существует, по сути дела не принимает участия в изучении художественной формы как таковой в целостности, или, как теперь любят говорить, системности. Не будет ошибкой сказать, что современное стиховедение по преимуществу занимается изучением языка в стихо (строфо-, рифмо-) образующей функции, а не стиха в его формообразующей функции, то есть участии в образовании художественной формы в целом. Правда, нельзя отрицать того, что тенденции развития стиховедения в этом основном направлении несомненно усиливаются, но процесс этот развивается медленно и встречает на своем пути препятствия, в основе которых лежит распространенное, к сожалению, среди стиховедов стремление решать проблемы изучения художественной формы, если так можно сказать, своими подручными средствами, в отрыве от основных понятий нашей общей теории литературы, то есть вне системы ее понятий в целом.
При многих своих противоречиях и недостатках современная теория литературы все же с достаточной полнотой охватывает свой предмет и, что очень существенно, устанавливает органическую связь ме жду различными сторонами художественного творчества, в том числе и языком (а стихотворный язык — прежде всего язык!). И включение стиховедения в общую систему теоретико-литературных понятий, рассматривание стиха в единстве со всеми другими сторонами литературного произведения является по сути дела необходимой, назревшей, одной из основных его задач. <...> <...>
<...> Когда в «Полтаве» у Пушкина среди двух четверостиший появляется замыкающее пятистишие, оно придает стиху новый выразительный характер, которого не могут уловить многочисленные подсчеты строк, проценты и вычисления, излюбленные многими современными стиховедами.
Зачем с неженскою душой Она любила конный строй; И бранный звон литавр, и клики Пред бунчуком и булавой Малороссийского владыки.
Конечно, сама по себе эта лишняя строка ни по ритму, ни по «вокалической решетке» не несет в себе ничего вносящего нового в «Полтаву», но благодаря тому, что она создает новый выразительный оттенок на фоне предшествовавших ей строк другого строения, она придает тексту новый оттенок, новую черту той меры определенности, которая конкретизирует и Марию, и лирического героя, о ней повествующего. Если бы предшествующий текст состоял из пятистиший, то новый выразительный оттенок возник бы благодаря переходу к двустишию или четверостишию. Здесь все дело не в «смысле» той или иной стиховой формы самой по себе, а в смене самих ритмических, звуковых и т. п. порядков, знаменующих, что в эмоционально-выразительной окраске стиха появилось нечто новое, дополняющее какую-либо сторону непосредственного содержания тем или иным оттенком, той или иной чертой, конкретизирующей персонаж, ситуацию, лирического героя и т. д. Вспомним в «Скупом рыцаре» переход от белого стиха к рифмованному в самом драматическом месте монолога Барона («Я царствую...»), в «Борисе Годунове» появление риф- мывсценеуфонтана(«ТеньГрозного...») — все это не свидетельство особого «смысла» рифмы, а смена выразительных порядков, отмечающих новые стороны непосредственного содержания, опредмечивающих состояния и речь персонажей.
В конкретном произведении поэтому каждая строка может приобрести свой особый характер, вносить новые черты в непосредственное содержание, в силу чего анализ стихотворной организации литературного произведения помогает нам увидеть его новые черты и оттенки, обратить внимание на то, что мы не заметили бы, минуя стих в нашем анализе (разительный пример: различная роль переносов в трактовке Петра и Евгения в «Медном всаднике»). А наше стиховедение в этом отношении во многом остается стиховедением «одной строки», которая изъята из контекста и входит в подсчеты, уже потеряв свое конкретное звучание и значение. Суммарные подсчеты, конечно, улавливающие те или иные общеязыковые закономерности в развитии стиха, проходят мимо его реального значения в художественном тексте и тем самым обедняют и анализ текста, и анализ стиха. Вот почему подмена понятия «содержание» понятием «смысл» неправильно ориентирует весь ход литературоведческой мысли в этой области. <...>
М.Л. Гаспаров
ОЧЕРК ИСТОРИИ ЕВРОПЕЙСКОГО СТИХА (1989)
Вступление
<...>
Каждая система стихосложения понятным образом опирается на фонологические средства языка. Чисто-силлабическое и чисто-тоническое стихосложение возможно, по-видимому, в любых языках. Но уже силлабо-метрическое стихосложение возможно лишь в тех языках, где долгота звуков фонологична, смыслоразличительна и поэтому улавливается сознанием; а силлабо-мелодическое — в тех языках, где фонологична высота звуков. Исключения возможны, но редки и обычно объясняются только иноязычным влиянием. Выделяя опорные фонологические признаки, каждая система стихосложения упрощает, схематизирует реальные звуковые данные языка: силлабическое стихосложение побуждает произносить все слоги одинаково отчетливо (хотя в реальной речи они в большей или меньшей степени редуцируются), а тоническое стихосложение побуждает произносить все ударения с одинаковой силой (хотя в реальной речи они звучат по-разному в зависимости от смысла).
Каждый язык располагает фонологическими данными, допускающими разработку разных систем стихосложения (по меньшей мере двух — силлабической и тонической). В ходе истории культуры стихосложение, принятое в языке, может меняться. Так, в народном русском стихе господствовала тоника, в раннем литературном — силла- бика, в зрелом — силлаботоника; в античном латинском — квантитативная метрика, а в средневековом — силлабика с уклоном в сил- лаботонику; в древнегерманском — тоника, а в немецком языке нового времени — силлаботоника.
<...> Отрасль науки, изучающая историю стиха, называется сравнительно-историческим стиховедением. Выросла эта отрасль в XIX в., тотчас вслед за сравнительным языкознанием. <...>
§ 4. ЛИТЕРАТУРНЫЙ СТИЛЬ
В качестве характеристики целостности отдельных художественных произведений и их групп в науке о литературе важно понятие стиля (в широком, искусствоведческом понятии слова). Ниже представлены фрагменты из работ по теории стиля: классических (Гете и Гегель) и сравнительно близкого нам времени (Я.Е. Эльсберг, А.Н. Соколов и Г.Н. Поспелов).
И.-В. Гете
ПРОСТОЕ ПОДРАЖАНИЕ ПРИРОДЕ, МАНЕРА, СТИЛЬ (1789)
<...>
Если художник, в котором, разумеется, надо предположить природное дарование, в раннюю свою пору, после того как он уже несколько натренировал свой глаз и руку на школьных образцах, взялся бы за изображение природы, стал бы сусердием и прилежанием точно копировать ее образы и краски, всегда добросовестно их придержива ясь, и каждую картину, над которой он работает, неизменно начинал бы и заканчивал перед ее лицом, — такой художник был бы всегда достоин уважения, ибо невозможно, чтобы он не обрел правдивости в почти невероятной степени, невозможно, чтобы его работы не стали уверенными, сильными и разнообразными.
Если хорошенько вдуматься в эти условия, то легко заметить, что натура одаренная, хотя и ограниченная, может этим способом трактовать объекты пусть ограниченные, но приятные.
Такие объекты должны всегда иметься под рукой, на них нужно смотреть непринужденно и воспроизводить их спокойно; душа, которая ими занимается, должна удовлетворяться малым, быть тихой и в себе сосредоточенной.
Следовательно, к этому способу изображения должны были бы прибегать спокойные, добросовестные, ограниченные люди, желая воспроизвести так называемые мертвые или неподвижные объекты. По самой своей природе этот способ не исключает возможности высокого совершенства.
<...>
Но обычно подобный образ действия либо заставляет человека робеть, либо кажется ему неудовлетворительным. Он видит гармонию многих предметов, которые можно поместить в одной картине, лишь пожертвовав частностями, и ему досадно рабски копировать все буквы из великого букваря природы; он изобретает свой собственный лад, создает свой собственный язык, чтобы по-своему передать то, что восприняла его душа, дабы сообщить предмету, который он воспроизводит уже не впервые, собственную характерную форму, хотя бы он и не видал его в натуре при повторном изображении и не особенно живо вспоминал ее.
И вот возникает язык, в котором дух говорящего себя запечатлевает и выражает непосредственно. И подобно тому как мнение о вещах нравственного порядка в душе каждого, кто мыслит самостоятельно, обрисовывается и складывается по-своему, каждый художник этого толка будет по-своему видеть мир, воспринимать и воссоздавать его, будет вдумчиво или легкомысленно схватывать его явления, основательнее или поверхностнее их воспроизводить.
Мы видим, что этот способ воспроизведения удобнее всего применять к объектам, которые в объединяющем и великом целом содержат много мелких подчиненных объектов. Эти последние должны приноситься в жертву во имя целостности выражения всеобъемлющего объекта. Все это можно видеть на примере ландшафта, где весь замысел оказался бы разрушенным, пожелай художник остановиться на частностях, вместо того чтобы закрепить представление о целом.
<...>
Когда искусство благодаря подражанию природе, благодаря усилиям создать для себя единый язык, благодаря точному и углубленному изучению самого объекта приобретает наконец все более и более точные знания свойств вещей и того, как они возникают, когда искусство может свободно охватывать взглядом ряды образов, сопоставлять различные характерные формы и передавать их, тогда-то высшей ступенью, которой оно может достигнуть, становится стиль, ступенью — вровень с величайшими стремлениями человека.
Если простое подражание зиждется на спокойном утверждении сущего, на любовном его созерцании, манера — на восприятии явлений подвижной и одаренной душой, то стиль покоится на глубочайших твердынях познания, на самом существе вещей, поскольку нам дано его распознавать в зримых и осязаемых образах.
<...>
Итак, просто подражание работает как бы в преддверии стиля. Чем добросовестнее, тщательнее, чаще будет подражатель подходить к делу, чем спокойнее воспринимать то, что видит, чем сдержаннее его воспроизводить, чем больше при этом привыкнет думать, а это значит — чем больше сравнивать похожее и обособлять несходное, подчиняя отдельные предметы общим понятиям, тем достойнее будет он переступать порог святая святых.
Если мы, далее, сосредоточим наше внимание на манере, то увидим, что она могла бы стать в лучшем смысле и чистейшем значении этого слова серединой между простым подражанием и стилем. Чем ближе будет она своим облегченным методом подходить к тщательному подражанию, и, с другой стороны, чем ревностней схватывать характерное в предметах и стараться яснее выразить его, чем больше она будет связывать эти свойства с чистой, живой и деятельной индивидуальностью, тем выше, больше и значительнее она станет. Перестань такой художник придерживаться природы и думать о ней, и он начнет все больше и больше удаляться от твердыни искусства; по мере того как он начнет отходить от простого подражания и стиля, его мане ра будет делаться все более пустой и незначительной.
Нам не нужно повторять, что мы употребляем слово манера в вы соком и исполненном уважения смысле, так что художнику, работы которого, по нашему мнению, попадают в круг манеры, не следует на нас обижаться. Мы только стремимся сохранить наиболее почетное место за словом стиль, дабы у нас имелось выражение для обозначения высшей степени, которой когда-либо достигало и когда-либо сможет достигнуть искусство. Великое счастье хотя бы только познать эту степень совершенства, благородное наслаждение беседовать о ней с ценителями, и это наслаждение мы хотим не раз испытать в дальнейшем.
Г.В.Ф. Гегель ЛЕКЦИИ ПО ЭСТЕТИКЕ (1818—1821)
<...>
Мы должны проводить существенное различие между голой манерой и оригинальностью. Манера касается лишь частных и потому случайных особенностей художника, поскольку они сказываются в процессе создания художественного произведения и выступают в самом предмете и его идеальном изображении.
...Манера в этом смысле не имеет никакого отношения к всеобщим видам искусства, которые к себе и для себя требуют различных способов изображения. Так, например, пейзажист должен иначе схватывать предметы, чем живописец, пишущий исторические картины, эпический поэт — иначе, чем лирический или драматический. Манера же представляет собой принадлежащий лишь данному субъекту способ восприятия и случайное своеобразие исполнения, которые могут даже прямо противоречить истинному понятию идеала. Рассматриваемая с этой стороны, манера является самой дурной формой из всех тех, которые может избрать себе художник, ибо в манере он отдается лишь своей ограниченной субъективности как таковой. Искусство же вообще устраняет голую случайность не только содержания, но и внешней формы, и оно требует от художника, чтобы он избавился от случайных и частных субъективных особенностей.
<...>
Le style c'est l'homme тёте[94] — гласит известный французский афоризм. <...>
...Мы можем распространить этот термин на определение и законы художественного изображения, вытекающие из природы того вида искусства, в котором предмет получает свое воплощение. В этом смысле мы различаем в музыке церковный и оперный стиль, а в живописи — стиль исторических картин и стиль жанровых произведений. Стилем обозначается здесь такой способ художественного воплощения, который столь же подчиняется условиям, диктуемым материалом, сколь и соответствует требованиям определенных видов искусства и вытекающим из понятия предмета законам.
Отсутствие стиля в этом более широком значении слова будет означать тогда либо неспособность освоить такой необходимый в самом себе способ изображения, либо субъективный произвол, который, вместо того чтобы следовать закономерным требованиям, предпочитает дать волю собственному капризу и заменить стиль плохой манерой. <...>
Оригинальность состоит не только в следовании законам стиля, но и в субъективном вдохновении, когда художник не отдается голой манере, а избирает в себе и для себя разумный материал и, руководясь своим внутренним чувством, своей художественной субъективностью, формирует его как в согласии с сущностью и понятием определенного вида искусства, так и в соответствии со всеобщим понятием идеала
...Оригинальность поэтому тождественна с истинной объективностью и соединяет в себе субъективную сторону изображения с требованиями самого предмета таким образом, что в обеих сторонах не остается ничего чуждого друг другу. Оригинальность, с одной стороны открывает нам подлинную душу художника, а с другой стороны, не дает нам ничего иного, кроме природы предмета, такчто это своеобразие художника выступает как своеобразие самого предмета и проистекает из него в такой же мере, как и предмет из продуктивной деятельности субъекта.
...Поэтому не следует смешивать оригинальность с произволом художника, фиксирующего свои случайные мысли. Обычно под оригинальностью понимают создание чего-то причудливого, того, что свойственно лишь данному субъекту и не пришло бы на ум ни кому другому. Но это лишь дурное своеобразие. <...>
<...>
Истинное художественное произведение должно быть свободно от этой превратной оригинальности, ибо оно доказывает свою подлинную оригинальность лишь тем, что оно предстает как единое создание единого духа, который ничего не собирает и не склеивает по кусочкам извне, а создает строго связанное монолитное целое, выполненное в одном тоне и развертывающееся посредством себя самого в соответствии с тем, как объединился в самом себе сам предмет. Если же, напротив, мы находим, что сцены и мотивы соединены не сами собою, а лишь извне, то в таком случае отсутствует внутренняя необходимость их соединения и оно представляется лишь случайной связью, произведенной каким-то третьим, чуждым лицом.
<...>
Подлинная оригинальность как художника, так и художественного произведения заключается в том, что они одушевлены разумностью истинного в самом себе содержания. Только в том случае, когда художник полностью усвоил себе этот объективный разум и не нарушает его чистоты чуждыми особенностями, взятыми извне или изнутри, только в этом случае в воплощенном им предмете он воспроизводит также и себя самого в своей истинной субъективности, стремящейся быть лишь живым средоточием завершенного в самом себе художественного произведения. Ибо во всяком истинном мышлении, творчестве и созидании подлинная свобода предоставляет господство субстанциальному началу как силе, которая является вместе с тем собственной силой и субъективного мышления и воли, так чтобы в завершен - ном примирении субъективной свободы и субстанциального начала не было никакого разлада между ними.
Таким образом, хотя оригинальность в искусстве поглощает всякую случайную особенность, она делает это лишь для того, чтобы художник мог всецело следовать импульсу и полету своего гения, своего вдохновения, проникнутого исключительно изображаемым предметом, и чтобы вместо каприза и пустого произвола он мог воплотить свою истинную самобытность в предмете, созданном им согласно истине. Не иметь никакой манеры — вот в чем состояла во все времена единственно великая манера, и лишь в этом смысле мы можем назвать оригинальными Гомера, Софокла, Рафаэля, Шекспира.
<...>
Я-Е. Эльсберг
ИНДИВИДУАЛЬНЫЕ СТИЛИ И ВОПРОСЫ ИХ ИСТОРИКО-ТЕОРЕТИЧЕСКОГО ИЗУЧЕНИЯ (1965)
<...>
...Только подлинно мощный индивидуальный литературный стиль обладает той силой и тем обаянием, которые позволяют узнать в нем неповторимые и покоряющие черты создавшего его литературного дарования, творческой индивидуальности писателя, дает истинное представление о богатстве, многообразии, многогранности, неподдельной жизненности художественной формы.
Конечно, понятие «стиль» употребляется и в гораздо более широком смысле, даже если иметь в виду лишь литературные стили. Однако когда, например, говорят о стиле того или иного направления, то в сущности, пусть даже невольно, исходят из представления о стиле основоположника или наиболее яркого представителя данного течения. Аналогично, характеризуя стиль той или иной национальной литературы, отправляются от представления о стилях ряда крупнейших ее представителей. Чем большей силой, влиянием, своеобразием обладает тот или иной стиль, тем в меньшей степени он воспринимается как нечто целиком входящее в понятие «стиля направления».
И при самом расширительном употреблении термина «стиль» (повторяем, по крайней мере, поскольку речь идет о литературе нового времени и современности) основой, «клеточкой» его является понятие «индивидуальный стиль». Поэтому мы в дальнейшем, анализируя проблему стилей в литературе, обозначаем стилевые явления более широкого и менее индивидуального характера как стилевые тенденции.
Но, разумеется, соотношения индивидуальных стилей и широких стилевых тенденций могут быть весьма различны. И определяющим является мера интенсивности и силы индивидуальных стилей, а также степень влиятельности той или иной стилевой тенденции. Так, например, по отношению к русскому реализму XIX в. употребление термина «стиль» в качестве объединяющего понятия совершенно бессодержательно (нельзя же сказать стиль Толстого, Щедрина и Достоевского), — ведь почти каждый из больших писателей этого периода положил начало определенной стилевой тенденции. Но по отношению к очень многим современным модернистам понятие единого стиля кажется вполне применимым. Если, например, говорить о современной модернистской прозе ФРГ, то целый ряд ее представителей может быть охарактеризован как писатели иррационалистического расплывчато-гротескового стиля. В сущности, это именно стилевая тенденция, а не сколько-нибудь глубоко разработанные индивидуальные стили. Однако это вовсе не означает, что у крупнейших представителей современного модернизма нельзя найти индивидуальные стили.
Индивидуальный стиль писателя мы рассматриваем здесь как центральное понятие поэтики, т. е. той области теории литературы, которая сосредоточена на вопросах содержательной формы.
В развитии, во взаимодействии и синтезе всех элементов художественной формы, под влиянием объекта и содержания произведения, мировоззрения писателя и его метода в единстве с последним формируется стиль, выражающий цельность содержательной формы. Стиль складывается из всех ее элементов, вырастая из них. Стиль — это доминанта художественной формы, ее организующая сила. Чем больше п развитии формы данного произведения определился и выявился стиль, тем более значительным становится его обратное объединяющее и организующее влияние на жанр, ритм и другие элементы формы.
Можно сказать, что в стиле сказывается «стремление» всех этих элементов к своему единству, к тому, чтобы своими, каждому из них присущими средствами найти тот склад, тот «слог» (в самом широком смысле слова), который соответствует особенностям, свойственным мысли данного писателя.
В законченном произведении стиль является выпуклым выражением и обликом того, как, познавая свой объект и постигая истину, движется в своем неповторимом своеобразии художественная мысль писателя.
Но, конечно, формирование стиля не может быть вполне понято лишь в пределах данного произведения или творчества того или иного 348 писателя. Нужно иметь в виду традиции, наследие предшествующих стилей, ту стилевую среду эпохи, в которой складывается стиль, стилевые тенденции этого времени.
Больше того: глубоко понять стиль — значит увидеть его в связях с духовной жизнью страны, с художественным сознанием человечества. Ибо стиль служит тому познанию и пересозданию мира, которое вдохновляет литературу. <...> <...>
А.Н. Соколов ТЕОРИЯ СТИЛЯ (1968)
<...>
<...> Стиль — это система, все элементы которой находятся между собою в единстве.
<...> Однако понятия единства, общности, системы недостаточны для определения сущности стиля. В художественном произведении единство, общность, системность наблюдаются во многих разрезах. Не только элементы стиля, но и компоненты иного порядка, например содержание и форма, элементы художественной структуры, не говоря уже о таких сторонах художественного произведения, как идейно-эмоциональное содержание или образная система, отличаются в подлинном искусстве глубоким единством. В чем специфика стилевого единства? Чем стилевая общность отличается, например, от жанровой общности, объединяющей отдельные образцы данного жанра, или от общности композиционных приемов художественного произведения? В чем своеобразие стилевой системы по сравнению с воплощенными в произведении системами идей, образов, художественных средств?
<...>
Где нет художественного закона или закономерности — нети стиля в собственном смысле слова. Наоборот, когда соотношение элементов художественного целого достигает такой степени единства, соответствия, внутренней необходимости, взаимообусловленности, то можно говорить о художественном законе этого соотношения; когда в художественной системе становятся необходимы именно эти элементы и недопустимы другие — пред нами стиль. Именно это и является тем «родом» (genus), который отличает систему стиля как систему sui generis. Именно эту художественную закономерность мы и называем стилем. Стиль как эстетическое явление есть прежде всего подчиненность всех его элементов некоторому художественному закону, который их объединяет, придает целому его целостность, делает необходимым именно такие детали стилевой системы.
<...>
Понять стиль — значит прежде всего понять проявившуюся в нем художественную закономерность или, другими словами, его художественный смысл. В суждениях об искусстве мы постоянно имеем дело с художественным смыслом стиля, хотя и не всегда отдаем себе в этом отчет. Так, воспринимая то или иное произведение искусства, мы иногда говорим о теплых или холодных тонах колорита в живописи, о мягком и жестком рисунке в графике, о певучей или резкой мелодии в музыке, о плавном или «спотыкающемся» ритме в поэзии, об экспрессивной или сдержанной игре актера и т. п. В подобных суждениях еще не затрагивается идейно-образное содержание произведения. Но уже в некоторой мере осмысляется содержательная сторона формы. Здесь мы еще не переходим в область идей, а остаемся в художественной сфере. Но в художественном перед нами начинает раскрываться его смысл.
<...>
Проникновение в художественный смысл стиля — дело нелегкое, требующее от интерпретатора и чувства стиля, и глубокой интуиции, и широкой художественной культуры. Не потому ли исследователь стиля обычно так быстро «перескакивает» от идейного содержания к стилевой форме, минуя богатый, неисчерпаемый, но не без труда постигаемый художественный смысл этой формы. Здесь вступает в свои права язык искусства, на котором «излагается» смысл стиля. Но в интерпретации стиля мы не можем ограничиться эмоциональным языком, не можем стать на позиции интуитивистской эстетики, которая благоговейно, но бессильно останавливается перед красотой искусства и готова ограничиться восприятием стиля, чувством стиля, не переводя его в сферу понятийных категорий. Глубокий научный анализ стиля чуждается и унылого рационализма, и алогичного интуитивизма. Смысл стиля логичен и «словесен». Это — духовное в чувственном. Задача исследователя — понять и выразить словами «логос» стиля.
Изложенное выше понимание стиля позволяет утверждать, что этим словом обозначается не какой-либо «предмет», не какой-то компонент художественной структуры вроде образа или сюжета, а отношение компонентов. В этом смысле стиль следует назвать понятием функциональным. А это помогает понять, почему можно с одинаковым правом говорить о стиле произведения, творчества, направления и стиле разных видов искусства. Различная предметная соотнесенность рассматриваемого понятия не является препятствием для определения его общего смысла, не лишает его однозначности.
<...>
<...> Стиль — категория не только эстетическая, но и идеологическая. Необходимость, в силу которой закон стиля требует именно такой системы элементов, не только художественная и тем более не только формальная. Она восходит к идейному содержанию произведения. Художественная закономерность стиля основывается на закономерности идейной. Поэтому полное понимание художественного смысла стиля достигается только при обращении к его идейным основам. Вслед за художественным смыслом стиля мы обращаемся к его идейному значению.
<...>
Между полюсами стильности и бесстильности существует ряд переходных ступеней. Возможна различная мера стильности в конкретном художественном произведении, в творчестве художника, в направлении. Эта мера определяется большей или меньшей выдержанностью той художественной закономерности, полнота которой дает стиль. <...>
<...>
Г.Н. Поспелов ПРОБЛЕМЫ ЛИТЕРАТУРНОГО СТИЛЯ (1970)
<...>
<...> Охватим теперь единым взором всю многогранность образной формы эпоса, представляющую собой целостное, композиционно законченное единство множества предметных и словесных деталей, обладающих высокой характерностью и эмоциональной экспрессивностью, созданных для адекватного выражения специфически художественного содержания, исторически правдивого по своей идейной направленности. Именно эта много гранная целостность специфически художе ственной образной формы и есть стиль произведения.
Высокая степень стильности произведений искусства действительно обладает эстетической ценностью. Но это художест венно эстетическая ценность произведений, отличающихся характерностью и экспрессивностью деталей своей образной формы. Таких свойств не имеют детали формы других произведений человеческой культуры, лишенных стиля, и, тем более, детали формы явлений природы, также обладающей у многих из них большой многогранностью своего строения.
Из всего сказанного следует, что в произведениях художественной литературы, в данном случае эпических и лирико-эпических, свойством стильности обладает отнюдь не только их речевой строй, но в той же, а нередко даже в значительно большей мере и вся их предметная изобразительность, и вся система их композиционных приемов (о произведениях лирических и драматических пойдет речь ниже). Тем же свойством — быть стильными в единстве всех сторон своей формы — обладают произведения всех других видов искусства: живописи, скульптуры, музыки, танца и т. д. Поэтому-то мы и называем понятие стиля искусствоведческим понятием. Отсюда становится еще более ясным, насколько неправомерно растрачивать этот специфический и полный глубокого содержания термин также для обозначении такого абстрактного явления, как языковые различия в отдельных видах речи.
<...>
<...> Литературоведы, стремящиеся находить «стили эпох», отвлекаются тем самым от разнообразия стилей в литературе каждой эпохи. Литературоведы, говорящие только об индивидуальных стилях старающиеся не видеть стилевых общностей в творчестве раз ных писателей, не только лишают стили их социально-исторических закономерностей, их обусловленности конкретными особенностями идейного содержания произведений. Они отвлекаются вместе с тем от существенных стилевых различий, которые нередко возникают творчестве отдельных писателей.
На самом деле и творчество одного крупного писателя может за ключать в себе многообразие стилей, и произведения ряда писателей, близкие друг другу по особенностям своего идейного содержания, могут быть близки друг другу и по стилю. <...>
<...>
...Не надо отождествлять стиль писателя и его индивидуальную творческую манеру, принимать вторую из них за первый и говорить об индивидуальных стилях. Необходимо сохранить в теории ис- ториилитературы и критике оба эти понятия. И всем нам необходимо еще учиться различать то и другое в произведениях отдельных художников слова, хотя бы это и потребовало больших усилий научной мысли.
Но стиль и творческая манера не существует порознь. Стиль всегда осуществляется в определенной индивидуальной творческой манере или же разных манерах. <...>
Вопрос заключается в том, способствует ли индивидуальная творческая манера отдельного писателя реализации внутренних закономерностей стиля, которые могут вытекать из исторически обусловленных особенностей его художественного мышления, или же она препятствует такой реализации в той или иной мере, в том или другом отношении.
Если личная творческая манера писателя в высокой степени способствует раскрытию закономерных стилевых принципов его произведений, тогда через манеру проступает стиль, и они как бы сливаются. Тогда, может быть, даже и не стоит говорить о манере. Тогда произведение и возводится в «перл создания». Стиль произведений в таком случае во всей полноте и совершенстве своей реализации выступает как некий эстетический идеал художественного творчества. <...>
РАЗДЕЛ IV
ЛИТЕРАТУРНЫЕ ЖАНРЫ
Цель данного раздела — дать общее представление о развитии жанровой теории, подчеркнув через подбор текстов как наиболее плодотворную традицию в изучении жанров — исторический подход к проблеме. Такой подход мог быть успешным при неформальном понимании жанров, при внимании исследователя к содержательной их основе; об этом и свидетельствует история науки. В «Поэтическом искусстве» Аристотеля жанры трагедии, комедии, эпопеи предстают как глубоко содержательные явления; их сю жетная, речевая организация (то, что позднее было названо художественной формой) анализируются античным философом как наилучшие средства изображения определенного предмета и достижения определенного эмоционального эффекта.
В «Науке поэзии» («Послании к Пизонам») Горация к драматическим произведениям предъявляются требования (пять актов, «вестники», прави ло трех актеров и др.), свидетельствующие о формировании достаточно жестких жанровых канонов. Категория жанра — важнейшая в литературных манифестах классицизма и романтизма. Жанр предстает как целостная содержательно-формальная структура и у Н. Буало, и у В. Гюго, при полярности многих теоретических положений (по-разному решались вопросы о границах между жанрами, о зависимости писателя от жанрового канона и пр.). Классификацию драматических жанров Д. Дидро пополняет «средним» жанром драмы.
Систематическое и каузальное освещение (в отличие от преимущественно описательного метода Буало) литературные жанры получили в «Эстетике» Гегеля. В мистифицированной форме Гегелем были намечены контуры соци ально-исторического обоснования жанрового содержания: жанры (в особенности эпопеи и романа) рассматривались как продукты определенного состояния общественной жизни в последовательности их исторического воз никновения.
Опираясь на суждения Гегеля, В.Г Белинский в своей характеристике литературных жанров связал жанровые проблемы с задачами русского литературного и общественного развития (отсюда признание критиком огромного значения романа, повести, очерка). При классификации произведений по жанрам Белинский различал содержательные и формальные (зависящие главным образом от принадлежности произведения к литературному роду) жанровые признаки (см. статью «Горе от ума»), отмечал многообразие смешанных, переходных форм (трагедия в повести или в романе и пр.). Жанровая теория и во времена Белинского, и позднее отражала своеобразие русского литературного процесса, изобилующего нарушениями прежних жанровых канонов. Л.Н. Толстой, объясняясь с читателями по поводу необычного жанра «Войны и мира», указывает на подобную же исключительность лучших русских прозаических произведений — от «Мертвых душ» до «Записок из Мертвого дома».
Разграничение родовых и собственно жанровых признаков, намеченное Белинским, стало методологическим принципом в работах А.Н. Веселовско- го, подчеркивавшего первоначальный синкретизм формальных моментов поэтических родов и более позднее последовательное возникновение эпоса, драмы, лирики, романа, обусловленное развитием личности (роман в концепции ученого противопоставлен эпосу).
Марксистская теория искусства начала XX в. представлена статьей Г.В. Плеханова о драматических жанрах во французской литературе XVIII в. В ней прослеживается, как в смене ведущих на театре жанров преломились перипетии классовой борьбы, идейных интересов и эстетических вкусов.
В современном литературоведении жанровая классификация основывается не столько на внешних формальных, сколько на глубоких внутренних различиях произведений. При этом между учеными существуют расхождения по ряду проблем. По-разному понимается сама категория жанра: как конкретно-историческая, т. е. как элемент жанровой системы определенного периода национальной литературы (понятие жанровой системы, намеченное Ю.Н. Тыняновым, конкретизируется Д.С. Лихачевым применительно к древнерусской литературе), и как типологическая, выявляющая исторически по- вторимые черты произведений, преемственность жанрового развития (в работах М.М. Бахтина, Г.Н. Поспелова); само содержание понятия «жанр» (разное при изучении литературной преемственности и конкретных жанровых систем); соотношение содержательных и формальных жанровых признаков (в работах М.М. Бахтина, Г.Н. Поспелова, В.Д. Сквозникова, Д.С. Лихачева. Споры идут о происхождении ведущих жанров и их первых образцах, в особенности романа (см.работы М.М. Бахтина,Г Н. Поспелова). Наконец, дискуссионна проблема развития жанров в литературе XIX—XX вв. Некоторые исследователи (например, В.Д. Сквозников) склонны к выводу об атрофии собственно жанровых (отграничивающих типы произведений друг от друга) признаков в названный период. Этой точке зрения противостоит мысль Г.Н. Поспелова о «сосуществовании» и в новой литературе различных по своему содержанию жанровых групп (национально-исторической, этологи- ческон, романической).
Тексты публикуются в хронологическом порядке, что позволяет ощутить преемственность в развитии жанровой теории (проявляющуюся как в согласии, так и в несогласии теоретиков между собой).
Аристотель ОБ ИСКУССТВЕ ПОЭЗИИ
<...>
Эпическая и трагическая поэзия, а также комедия и поэзия дифи рамбическая, большая часть авлетики и кифаристики[95] — все это, вообще говоря, искусства подражательные; различаются они друг от друга в трех отношениях: или тем, в чем совершается подражание, или тем, чему подражают, или тем, как подражают, — что не всегда одинаково. <...> Подражание происходит в ритме, слове и гармонии, отдельно или вместе...
<...>
Атак как все подражатели подражают действующим [лицам], последние же необходимо бывают или хорошими, или дурными {ибо характер почти всегда следует только этому, так как по отношению к характеру все различаются или порочностью, или добродетелью), — то, конечно, подражать приходится или лучшим, чем мы, или худшим, или даже таким, как мы... <...> Такое же различие и между трагедией и комедией: последняя стремится изображать худших, а первая — лучших людей, нежели ныне существующие.
<...>
К этому присоединяется еще третье различие, заключающееся в том, как подражать в каждом из этих случаев. Именно, подражать в одном и том же и одному и тому же можно, рассказывая о событии, как о чем-то отдельном от себя, как это делает Гомер, или же так, что подражающий остается сам собою, не изменяя своего лица, или представляя всех изображаемых лиц как действующих и деятельных. Вот в каких трех различиях заключается всякое подражание, как мы сказали с самого начала, именно в средстве, <предмете> и способе, так что в одном отношении Софокл мог бы быть тождествен с Гомером, ибо они оба воспроизводят людей достойных, а в другом — с Аристофаном, ибо они оба представляют людей действующими и притом драматически действующими.
<...>
<...> Возникши с самого начала путем импровизации, и сама она (трагедия. — Сост.) и комедия (первая — от зачинателей дифирамба, а вторая — от зачинателей фаллических песен, употребительных еще и ныне во многих городах) разрослись понемногу путем постепенного развития того, что составляет их особенность. Испытав много перемен, трагедия остановилась, приобретя достодолжную и вполне присущую ей форму. Что касается числа актеров, то Эсхил первый ввел двух вместо одного; он же уменьшил партии хора и на первое место поставил диалог, а Софокл ввел трех актеров и декорации. <,,,> Комедия, как мы сказали, есть воспроизведение худшихлюдей, однако не в смысле полной порочности, но поскольку смешное есть часть безобразного: смешное — это некоторая ошибка и безобразие, никому не причиняющее страдания и ни для кого не пагубное; так, чтобы не далеко ходить за примером, комическая маска есть нечто безобразное, но без [выражения] страдания. <...>
Эпическая поэзия, за исключением только своего важного размера, следовала трагедии, как подражание серьезному; она отличается от трагедии тем, что имеет простой размер и представляет собою повествование, а кроме того, они различаются по объему: трагедия старается, насколько возможно, вместить свое действие в круг одного дня или лишь немного выйти из этих границ, а эпос не ограничен временем, чем и отличается от трагедии. Но, впрочем, сперва в трагедиях поступали точно так же, как и в эпических поэмах.
<...> Итак, трагедия есть подражание действию важному и законченному, имеющему определенный объем, [подражание] при помощи речи, в каждой из своих частей различно украшенной; посредством действия, а не рассказа, совершающее путем сострадания и страха очищение подобных аффектов. <...>
Итак, необходимо, чтобы в каждой трагедии было шесть частей, на основании чего трагедия бывает какою-нибудь. Части эти суть: фабула, характеры, разумность, сценическая обстановка, словесное выражение и музыкальная композиция. К средствам подражания относятся две части, к способу — одна и к предмету — три; помимо же этих, других частей нет. <...>
Но самое важное в этом — состав происшествий, так как трагедия есть подражание не людям, но действию и жизни, счастью и злосчастью, а счастье и злосчастье заключается в действии; и цель [трагедии — изобразить] какое-нибудь действие, а не качество; люди же бывают какими-нибудь по своему характеру, а по действиям —