Наука и знание

Всем предшествующим анализом нам было предписано молчаливое ограничение, принцип и общие форма которого так и не были намечены. Все без исключения приведенные примеры относились к очень узкой области. Я не могу похвастаться тем, что охватил, а тем более продумал в общих четах всю необъятную область дискурса: почему, например, я систематически избегал «литературных», «философских» и «политических» текстов? Неужели дискурсивные формации и системы позитивностей отсутствуют в них? И почему, уделяя большую часть внимания наукам, я ничего не сказал о математике, физике или химии? Зачем я обращался к столь сомнительным и неопределенным дисциплинам, как грамматика, экономическая теория, естествознание, — дисциплинам, обреченным, быть может, навсегда остаться ниже порога научности?

Одним словом, каковы взаимотношения между археологией и анализом науки?

(а) Позитивности, дисциплины, науки

Первый вопрос, который встает перед нами, можно сформулировать следующим образом: неужели же археология, обозначенная несколько странными терминами, как то «дискурсивная формация» и «позитивность», не описывает просто-напросто псевдонаучные области, (например, область психопатологии), науки в их «доисторическом» состоянии (естественная история) иди науки, полностью пронизанные идеологией (в роде политической экономии)? Не является ли археология по сути дела анализом того, что всегда останется квази-научным? Если «дисциплинами» называют совокупности высказываний, заимствующих организацию у научных моделей, придерживающихся связности и наглядности, признанных, институционализированных, передаваемых и зачастую преподносимых как науки, можем ли мы утвенрждать, что археология описывает дисциплины, которые в действительности не являются науками, тогда как эпистемология описывает науки, которые образовались на основе (или несмотря на) существующих дисциплин или вопреки им?

На эти вопросы можно ответить только с помощью отрицательных определений. Археология не описывает дисциплины. Последние в их проявленном развертывании могут служить в лучшем случае отправной точкой для описания позитивностей, но они отнюдь не устанавливают пределы, не предписывают определенные разрывы, не появляются в конце анализа точно такими же, какими были в его начале. Наконец, между институционализируемыми дисциплинами и дискурсивными формациями невозможно установить дву- однозначные отношения.

Рассмотрим пример подобного искажения.

Отправной точкой для написания «Истории безумия» было появление в начале XIX в. психиатрической дисциплины. Эта дисциплина не имела ни того же содержания, ни той же внутренней организации, ни того же места в медицине, ни той же практической функции, ни того же способа применения, что традиционная глава из медицинского трактата XVIII в. под заглавием «Болезни головы» или «Нервные болезни». Но при изучении этой дисциплины, мы обнаружили две любопытные вещи: то, что сделано возможным ее появление в определенный момент времени, то, чем обуславливалось значительное изменение в экономике концептов, типов анализа и доказательств, было всей совокупностью отношений между госпитализацией, содержанием в больнице, условиями и процедурами социального исключения, правилами юриспруденции, нормами буржуазной морали и индустриального труда, — короче говоря, всей системой отношений, характеризующих для научной дискурсивной практики формацию высказываний. Но эта практика проявляется не только в дисциплине с научным статусом и установками; ее можно обнаружить и при работе с юридическими текстами, с литературными и философскими произведениями, событиями политического характера, сформулированными воззрениями и повседневными разговорами. Соответствующая дискурсивная формация шире, нежели психиатрическая дисциплина, указывающая на ее существование; она выходит далеко за границы последней.

Более того, возвращаясь в прошлое и пытаясь отыскать то, что могло предшествовать в XVII–XVIII вв. образованию психиатрии, мы обнаружим, что никакой предваряющей дисциплины не существовало: то, что врачи классической эпохи говорили о маниях, бреде, меланхолии и нервных заболеваниях ни в малейшей степени не образовывало автономную дисциплину, в лучшем случае то был комментарий к анализу лихорадок, измененных состояний сознания или возбуждений мозга. Тем не менее, несмотря на отсутствие установленной дисциплины, дискурсивная практика психиатрии со своей закономерностью и наполнением была введена в обиход. Эта дискурсивная практика очевидно уже присутствовала в медицине, но не более, нежели в административных распоряжениях, литературных и философских текстах, казуистике, теории или проектах принудительных работ и помощи бедным. Существовавшим в классическую эпоху и вполне пригодным для описания дискурсивной формации и позитивности не соответствует ни одна дисциплина, сколько-нибудь соспоставимая с психиатрией.

Однако, если верно то, что позитивности не являются простыми дубликатами существующих дисциплин, отличаются ли они от прототипов будущих наук? Не понимают ли под дискурсивной формацией ретроспективную проекцию наук на их собственное прошлое или тень, которую они отбрасывают на то, что им предшествовало и появление которой обрисовывает их в общих чертах? Не было ли то, что мы попытались описать как анализ накоплений или общую грамматику, наделяя их, может быть, искусственной автономией, — всего-навсего политической экономией на стадии начального становления или предварительным этапом в образовании строгой науке о языке? Не попыталась ли археология, не погнушавшись' весьма ретроградными приемами, правомерность которых, несомненно установить очень сложно, — не попыталась ли она просто перегруппировать в независимую дискурсивную практику все те разнородные и рассеянные элементы, чье участие окажется необходимым для образования науки?

Вновь мы вынуждены ответить отрицательно. То, что было проанализировано как естественная история, не охватывает в единственной фигуре всего того, что в XVII–XVIII вв. могло оцениваться как прототип науки о жизни и фигурировать в виде ее законной генеалогии. Установленная таким образом позитивность учитывает определенное число высказываний, касающихся подобий и различий между вещами, их видимой структуры, частных и общих признаков, возможной классификации, прерывностей, которые их разделяют и передач, которые их связывают. Однако она вовсе не уделяет внимания множеству других исследований, которые датируется, тем не менее той, же эпохой и очерчивают первичные фигуры биологии: таков анализ рефлексивного движения (который будет крайне важен для образования анатомо-биологии нервной системы), такова теория эмбриона (которая, может быть, опережает постановку проблем эволюции и генетики), таково объяснение животного и растительного роста (позднее это станет основным вопросом физиологии организмов в целом). Более того, не опережая будущую биологию, естественная история — таксономический дискурс, связанный с теорией знаков и замыслов науки о порядке — исключила, пользуясь своей стабильностью и автономией, образование отдельной науки о жизни. Подобным же образом такая дискурсивная формация как общая грамматика совершенно не учитывает всего того, что могло быть сказано о языке в классическую эпоху и что позднее напомнило бы о себе следами, оставленными в филологии: наследство или отречение, развитие или критика. Она обходит вниманием методы библейского толкования и философию языка, сформулированную у Вико или Гердера. Таким образом, дискурсивные формы — это не будущие науки, находящиеся на той стадии развития, когда, еще не осознанные «внутри себя, они выглядят уже вполне сформированными. Они действительно» не подлежат телеологической субординации по отношению к ортогенезу наук.

Нужно ли в таком случае говорить, что там, где существует позитивность, не может быть науки, и что позитивности всегда исключают науки? Нужно ли подчеркивать, что, не вступая в хронологические отношения с науками, они всегда противопоставляются им? Напоминать о том, что они в некотором роде позитивная фигура определенного эпистемологического изъяна?

Но для данного случая можно было бы найти и совершенно противоположный пример. Клиническая медицина, очевидно, не является наукой. Кроме того, что она не отвечает формальным критериям науки и не достигает уровня строгости, который можно ожидать от физики, химии или даже физиологии, она располагает едва организованным нагромождением эмпирических наблюдений, непроверенных экспериментов и результатов, терапевтических предписаний и институциональных распоряжений. Но даже эта не-науке не исключает некоторой научности: на протяжении XIX в. она установила определенные отношения с полностью состоявшимися науками — физиологией, химией, микробиологией; более того, она предоставила место дискурсам патологоанатомии, которой торжественно присвоили титул лже-науки.

Итак, дискурсивные формации нельзя отождествлять ни с науками, ни с дисциплинами, переживающими раннюю стадию научного развития, ни с фигурами, дистанциированно очерчивающими образующиеся науки, ни, наконец, с формами, изначально исключающими любую научность. Каково же в таком случае отношение между позитивностями и науками?

(в) Знание

Позитивности не характеризуют формы познания — будь то априорные положения, непременные условия или формы рациональности, которые могли поочередно вводиться в обиход историй. Но они не определяют и состояние познания в данный момент времени, они не устанавливают баланс того, что с определенного момента показано как истинное и приобретает статус окончательного знания или баланс того, что, с другой стороны, признавалось без доказательств и освидетельствований, или того, что утверждалось общей верой или силой воображения. Проанализировать позитивности, — означает показать, по каким правилам дискурсивная практика может образовывать группы объектов, совокупности актов высказываний, игры концептов, последовательности теоретических предпочтений. Образованные таким образом элементы не составляют науки с определенной структурой идеальности, система их отношений наверняка менее строга. Но они не являются и нагромождением познаний, пришедших из опыта, традиций или разнообразных экспериментов и связанных только тождественностью субъекта, который ими располагает. Они являются тем, на основании чего строятся связные (или бессвязные) пропозиции, развиваются более иди менее строгие описания, выполняются проверки, разрабатываются теории. Они образуют предварительные условия для того, что будет осуществляться и функционировать как познание или иллюзия, признанная истина или выявленное заблуждение, приобретенный опыт или преодоленное препятствие.

Это предварительное условие, конечно, не может анализироваться как данное, как пережитый опыт, еще полностью включенный в воображение и воспитание, который человечество на протяжении своей истории осуществляет в форме рационального суждения или, в который каждый индивидуум может проникнуть по-своему, если ему захочется найти идеальные значения, содержащиеся или скрытые в нем. Речь идет не о предварительном познании или архаической стадии движения, ведущего от непосредственного познания к аподиктичности, но об элементах, которые должны быть образованы дискурсивной практикой, если научный дискурс должен устанавливаться и специфицироваться не только формой и строгостью, но и объектами, с которыми он имеет дело, типами актов высказывания, которые он вводит в обиход, концептами, которыми он манипулирует, и стратегиями, которые он использует. Таким образом, наука не связана с тем, что должно было быть пережито или должно переживаться, если установлена присущая ей интенция идеальности; но связана с тем, что должно было быть сказано — или должно говориться, если возможно существование дискурса, который при первой необходимости отвечал бы экспериментальным и формальным критериям научности.

Эту совокупность элементов, сформированных закономерным образом дискурсивной практикой и необходимых для образования науки, хотя их предназначение не сводится к созданию таковой, можно назвать знанием. Знание — это то, о чем можно говорить в дискурсивной 'практике, которая тем самым специфицируется: область, образованная различными объектами, которые приобретут иди не приобретут научный статус (знание психиатрии в XIX в. является не суммой общепринятых истин, но совокупностью практик, единичностей, искажений, о которых можно говорить в дискурсе психиатрии). Знание — это пространство, в котором субъект может знать позицию и говорить об объектах, с которыми он имеет дело в своем дискурсе (в этом смысле знание клинической медицины — это совокупность функций наблюдения, изучения, расшифровки, регистрации и решения, допустимые для выполнения субъектом медицинского дискурса). Знание — это поле координации и субординации высказываний, в котором определяются, появляются, применяются и трансформируются концепты (на этом уровне знание естественной истории XVIII в. — это не сумма уже-сказанного, но совокупность способов и координат, с помощью которых можно включать в каждое новое высказывание уже-сказанное).

Наконец, знание определяется возможностями использования и присвоения, установленными данным дискурсом (так, знание политической экономии в классическую эпоху — это не тезис уже утвержденных тезисов, но совокупность их точек соприкосновения с другими дискурсами или практиками, не являющимися дискурсивными). Существуют знания, независимые от наук, которые не являются ни его историческим прототипом, ни изнанкой пережитого, но не может существовать знание, лишенное дискурсивной практики, так что любая дискурсивная практика может определяться знанием, которое она формирует.

Вместо того, чтобы рассматривать схему сознание-познание-наука (которая не может избежать субъективности), археология рассматривает схему дискурсивная практика-знание-наука. И в то время, как история идей находит точки равновесия своего анализа в элементе познания (вынуждая себя, тем самым, столкнуться с трансцендентальным вопрошанием), археология находит точку равновесия своего анализа в знании, — то есть в области, где субъект обязательно получает точную локализацию и вступает в зависимости, но никогда не может создавать главенствующую фигуру (все равно, в качестве ли трансцендентальной деятельности или же в качестве эмпирического сознания).

Итак, мы должны строго различать научные области и археологические территории: их разрывы и принципы организации отнюдь не одинаковы. К области научности принадлежат лишь пропозиции, подчиняющиеся определенным законам построения; с другой стороны, из нее исключены утверждения, имеющие одинаковый смысл, говорящие одинаковые вещи, в той же мере истинные, но принадлежащие к разным системностям: то, что в «Сне Д'Аламбера» Дидро говорит по поводу развития видов, может удачно выразить некоторые концепты иди научные гипотезы этого период, даже опередить будущую истину и, безусловно, принадлежит не к области научности естественной истории, но к археологической территории, если в ней можно открыть те же правила формации, что и у Линнея, Бюффона, Добантона или Жюссье. В той же мере, что и в научных текстах, археологические территории можно обнаружить и в «литературных» или «философских» сочинениях. Знание проявляет себя не только в доказательствах, но и в воображении, размышлениях, рассказах, институциональных распоряжениях, политических решениях. Археологическая территория естественной истории включает «Философский палингенезис» Боннэ и «Теллиамеда» Бенуа де Майе, хотя они и не отвечают общепринятым в тот период научным нормам и полностью нарушают научные требования, которые появятся в дальнейшем. Археологическая территория общей грамматики сочетает в себе прозрения Фабра д'0ливье (которые никогда не получат научного статуса и принадлежат скорее всего к сфере мистической мысли) и анализ атрибутивных пропозиций (который был принят в то время как неоспоримая истина и, может быть, предвосхитил открытия порождающей грамматики).

Дискурсивная практика не совпадает с научным развитием, которому она может дать место; знание, которое она образует, не является ни прототипом, ни побочным продуктом повседневной жизни образованной наукой. Если на мгновение оставить в стороне различие между дискурсами, имеющими статус научности или предпосылки к нему, и дискурсами, которые действительно представляют формальные критерии науки, можно сказать, что науки появляются в элементе дискурсивной формации и на основе знания. Это влечет за собой два ряда проблем: во-первых, каковы могут быть место и роль области научности на археологической территории, где они появляются? А во-вторых, в соответствии с каким порядком происходит появление области научности в данной дискурсивной формации? В настоящий момент мы не можем дать ответ на эти вопросы; в наших силах лишь попытаться указать, в каком направлении можно было бы их анализировать.

(с) Знание и идеология

Однажды возникнув, наука более не осуществляет (вновь соблюдая все присущие ей внутренние связи) всего того, что организовало дискурсивную практику, в которой она появилась, — она не рассеивает окружающее ее знание, чтобы приговорить его к предыстории заблуждения, предрассудков и воображения. Патодогоанатомия не свела к формам научности позитивность клинической медицины. Знание — это не эпистемологическое строительство, исчезающее в науке, которая его выполняет. Наука (или то, что считается наукой) локализуется в поле знания и играет в нем определенную роль — роль, которая изменяется в соответствии с различными дискурсивными формациями и преобразуется вместе с ними. То, что в классическую эпоху считалось медицинским познанием душевных болезней, заняло незначительное место в знании безумия: оно образовало не многим более, чем одну среди многих других поверхность контакта (среди Других — юриспруденция, казуистика, полицейские распоряжения и т. д.). Однако психопатологический анализ XIX в., который также считался научным познанием душевных болезней, сыграл совсем иную и намного более важную роль в познания безумия (роль модели и инстанции решения). Подобным образом научный дискурс (или предпосылки к нему) не выполняет одной и той же функции в экономическом знании XVII и XVIII вв. В любой дискурсивной формации мы обнаруживаем частное отношение между наукой и знанием; вместо того, чтобы установить между ними отношения исключения или изъятия, археологический анализ, который пытается отыскать то, что укрывается в знании и-еще сопротивляется науке, что все еще остается для науки компромиссом, благодаря близости и влиянию знания, — этот археологический анализ должен будет позитивно продемонстрировать, каким образом наука может функционировать в элементе знания.

Вероятно, именно здесь, в этом пространстве взаимодействий, устанавливаются и специфицируются взаимоотношения археологии и наук. Приоритет идеологии перед научным дискурсом и идеологическое функционирование наук не связаны друг с другом ни на уровне идеальной структуры (даже если они могут выражаться более или менее наглядным образом), ни на уровне их технического использования в обществе (хотя оно и может получить от них результаты), ни на уровне сознания субъектов, которые его строят. Они связываются там, где наука выделяется из знания. Если вопрос идеологии может быть задан науке, то лишь постольку, поскольку последняя, не отождествляясь со знанием, но и не стирая и не исключая его, локализуется в нем, структурирует некоторые его объекты, систематизирует некоторые акты высказывания, формализует те или иные концепты и стратегии; лишь постольку, поскольку эта разработка устанавливает знание, изменяет и перераспределяет его с одной стороны, утверждает и позволяет оценивать, — с другой; лишь постольку, поскольку наука находит свое место в дискурсивной закономерности и поскольку тем самым она разворачивается и функционирует иди не разворачивается и не функционирует на всем поле дискурсивных практик. Одним словом, заданный науке вопрос идеологии — это не вопрос ситуаций или практик, которые она отражает более или менее сознательным образом, это не вопрос возможного использования или не-использования, но вопрос ее существования как дискурсивной практики и функционирования среди других дискурсивных практик.

В общем и целом, можно сказать, оставив в стороне все второстепенные проблемы и частные вопросы, что политическая экономия играет важную роль в капиталистическом обществе и служит интересам класса буржуазии, что она создана им и для него, что она несет следы своего происхождения в концептах и логической структуре. Но любое, сколько-нибудь более подробное описание отношений между эпистемологической структурой экономики и ее идеологической функцией, должно учитывать анализ дискурсивных формаций, который образовал его, и совокупности объектов, концептов, теоретических предпочтений и проч., которые она должна была выработать и систематизировать.

В таком случае, мы должны показать, как дискурсивная практика, давшая место подобной позитивности, функционировала среди других практик, возможно дискурсивного порядка, но может быть и политического или экономического.

Это позволяет нам высказать несколько предположений:

1. Идеология не исключает научности. Немногие дискурсы занимали в археологии такое же место, как клиническая медицина или политическая экономия: это недостаточная причина для того, чтобы толковать целостность их высказываний как отмеченную заблуждениями, противоречиями и отсутствием объективности.

2. Теоретические противоречия, лакуны, погрешности могут указывать на идеологическое функционирование науки (или дискурса с задатками научности). С их помощью можно определить, в какой точке системы выполняется функционирование. Но анализ такого рода функционирования должен быть осуществлен на уровне позитивности и отношений между правилами образования и структурами научности.

3. Исправляя собственные ошибки, выявляя заблуждения и уточняя формулировки, дискурс не разрывает своих отношений с идеологией. Роль последней не уменьшается по мере того, как возрастает точность и рассеивается ложность.

4. Изучать идеологическое функционирование науки для того, чтобы выявить его и изменить — это не означает вводить в обиход предполагаемые философии, которые могут ее населять, это не означает и возвращаться к основаниям, которые делают возможным и законным ее существование. Но это означает поставить науку как дискурсивную формацию под сомнение, это означает напасть не на формальные противоречия объектов или типов актов высказываний, концептов, теоретических предпочтений, но рассматривать ее как практику среди других практик.

(d) Различные пороги и их хронология

Можно описать несколько различных точек появления дискурсивных формаций. В момент, в который дискурсивные практики достигают индивидуализации и автономии и система, тем самым, трансформируется, — момент этот можно назвать порогом позитивности. Когда во взаимодействии дискурсивных формаций совокупность высказываний выделяется, претендуя оценивать нормы проверки и связности, даже не достигнув их, когда она осуществляет доминирующую функцию в отношении знания (модели, критики и проверки), мы сможем сказать, что дискурсивная формация преодолевает порогом эпистемологизации. Когда таким образом очерченная эпистемологическая фигура подчиняется определенному числу формальных критериев, когда высказывания отвечают не только археологическим правилам формации, но и определенным законам построения пропозиций, мы можем сказать, что она преодолевает порог науч […] тети. И, наконец, когда научный дискурс в свою очередь сможет определить аксиомы, которые ему необходимы, элементы, которые он использует, пропозициональные структуры, которые для него законны и трансформации, которые он принимает, когда он сможет выстроить, полагаясь только на себя, формальную структуру, мы сможем сказать, что он преодолел порог формализации.

Разделение во времени этих различных порогов, их последовательностей, сдвигов, возможного совпадения, способа управления друг другом или взаимного вовлечения, условия, при которых они устанавливаются, — все это составляет для археолога одну из основных областей изучения. Их хронология действительно не закономерна и неоднородна. Дискурсивные формации не преодолевают их одновременно и единственным способом, проявляя, таким образом, историю человеческих познаний в разные эпохи: в период, когда большинство позитивностей преодолело порог формализации, большинство других еще не достигли порога научности или даже эпистемологизации. Более того, каждая дискурсивная формация не проходит последовательно через эти пороги как через естественные стадии биологического взросления, где изменяющимся было бы только латентный период или длительность интервалов. Перед нами действительно события, рассеивание которых не носит эволюционного характера:

их единственный порядок — это один из признаков каждой дискурсивной формации.

Рассмотрим несколько примеров подобных различий. В некоторых случаях порог позитивности преодолевается прежде, чем порог эпистемологизации: так, психопатология как дискурс с задатками научности эпистемодогизировала в начале XIX в. с Пинелем, Хейнротом и Эскиролем дискурсивную практику, существовавшую до нее и давно уже приобретшую автономию и систему закономерности. Но вполне возможно и смещение этих порогов во времени или совпадение установления одной позитивности с появлением эпистемологической фигуры. Иногда пороги научности связаны с переходом от одной позитивности к другой. Иногда они различаются. Так, переход от естественной истории (с присущей ей научностью) к биологии (как науке, не классифицирующей существа, но выявляющей соотношения различных организмов) не осуществляется в эпоху Кювье без трансформации одной позитииности в другую. С другой стороны, экспериментальная медицина Клода Бернара, затем микробиология Пастера изменили тип научности, приобретенный анатомией и патофизиологией, не исключая из обихода дискурсивную формацию клинической медицины в том виде, в каком она бытовала в данный период. Подобным же образом, новая научность, установленная в биологии эволюционизмом, не изменила биологическую позитивность, которая сложилась в эпоху Кювье. В случае экономики расхождения особенно многочисленны. В XVIII в. можно признать порог позитивности: он почти совпадает с практикой и теорией меркантилизма, но его эпистемологизация будет проводиться позднее — в самом конце века или начале следующего Локком и Кантильоном. Тем не менее, XIX в. на примере Рикардо отмечает одновременно новый тип позитивности, новую форму эпистемологизации, которую Курно и Жевон изменят в свою очередь тогда же, когда Маркс на основе политической экономии выявит совершенно новую дискурсивную практику.

Признавая в науке лишь линейное накопление истин или ортогенез разума и не признавая в ней дискурсивную практику, имеющую свои уровни, пороги, различные разрывы, можно описать только единственный исторический раздел, модель которого возобновляется на протяжении всего времени и для любой формы знания: раздел между тем, что еще не является научным, и тем, что можно назвать таковым со всей определенностью. Вся масса нарушений, рассеивание разрывов, разделение их последствий и взаимодействие зависимости друг от друга сводятся к монотонному акту основания, который необходимо постоянно повторять.

Возможно, существует только одна наука, для которой нельзя определить различные пороги и описать подобную совокупность сдвигов. Математика — это единственная дискурсивная практика, преодолевшая одновременно порог позитивности, порог эпистемологизации, порог научности и формализации. Сама возможность ее существования изначально предусматривает то, что во всех науках остается рассеянным на протяжении всей истории: первая позитивность должна была образовать уже формализованную дискурсивную практику (даже если бы другие формализации должны были впоследствие быть использованы). Отсюда следует, что их установление будет одновременно и чрезвычайно загадочным (в высшей степени малоприемлемым для анализа и ограниченным формой абсолютного начала) и чрезвычайно ценным (поскольку оно ценно одновременно и как источник, и как основание). Отсюда следует также и то, что в первом же жесте первого математика мы увидели образование идеальности, которая разворачивалась на протяжении истории и ставилась под сомнение лишь затем, чтобы быть повторенной и очищенной; отсюда следует и то, что начало математики исследовалось, скорее, как принцип историчности, нежели как историческое событие. Наконец, отсюда следует, что для любой другой науки описание исторического развития, проб и ошибок, запоздалых успехов связывают с метаисторической моделью геометрии, появляющейся внезапно раз и навсегда из тривиальных практик размежевания. Однако рассматривая установление математического дискурса как прототип рождения и становления любой другой науки, мы рискуем привить однородность любой частной форме историчности, свести к инстанции единственного разрыва любой порог, который может преодолевать дискурсивная практика и до бесконечности в любой момент времени воспроизводить проблему первоначала: таким образом могли бы быть восстановлены права историко-трансцендентадьного анализа. Математика служила моделью для большинства научных дискурсов с их стремлением к формальной строгости и доказательности, но для историка, изучающего действительное развитие наук, она будет неудачным примером, — во всяком случае, примером, который нельзя обобщить.

(е) Различные типы истории наук

Многочисленные пороги, которые мы могли бы установить, пропускают различные формы исторического анализа. В первую очередь это анализ уровня формализации: это например, та история, которую не перестает рассказывать о самой себе математика в процессе собственного развития. Она сообщает о том, чем располагает в данный момент (о своей области, методах, объектах, которые определяют математику, о языке, который они используют). Все вышеперечисленное никогда не выносится во внешнее поле не-научности, а, напротив, находится в постоянном обновлении (если только не оказывается в области забытого и временно непродуктивного), в той формальной системе, которую она конституирует; это прошлое раскрывается как особый случай, как наивная модель, как частично и недостаточно обобщенный замысел или как наиболее абстрактная теория, более могущественная и находящаяся на более высоком уровне: свои действительные исторические перспективы математики вновь переводят в словарь смежностей, независимостей, подчинений, в словарь прогрессивных формализаций и развивающихся обобщений. Для такой истории математики (истории, которую они конституируют и которую рассказывают о самих себе) алгебра Диофанта не является забытым на переферии науки опытом; это и есть тот особый случай алгебры, который известен, начиная с Абеля и Галуа; греческий же метод истощения не представляется тем тупиком, из которого должно выбраться любой ценой, а является просто-напросто наивной моделью интегрального счисления. Каждое историческое событие оказывается на своем уровне и имеет свою формальную локализацию. Это рекуррентный анализ, который может проводиться только внутри уже сложившейся науки, переступившей однажды порог своей формализации.

Другой тип исторического анализа располагается на пороге научности, вопрошает себя относительно того способа, при помощи которого он смог бы преодолеть основания различных эпистемологических фигур. Речь идет о том, чтобы узнать, например, каким образом концепт, перегруженный метафорами и воображаемым содержанием, очищается и становится способным принимать статус и функции научного концепта. Проблема в том, чтобы уяснить, каким образом та область опыта, отчасти уже установленная и частично артикулированная, но еще характеризующаяся непосредственным практическим использованием или действительными оценками, может обращаться в область науки. Нам необходимо узнать как наука в своих наиболее общих принципах устанавливалась поверх и против того донаучного уровня, который одновременно и подготавливал ее, и противодействовал ей в дальнейшем, — узнать как наука смогла преодолеть препятствия и ограничения, которые встречала на своем пути. Г. Башляр и Г. Гангилем дали модели такого рода истории.

Такая история не нуждается в том, чтобы как рекуррентный анализ располагаться внутри той же науки, таким образом, смещая любые эпизоды в ту систему, которую сама же и конституирует. Она не 'нуждается и в том, чтобы сообщить о своей формализации, — в том формальном вокабулярии, который является ее собственным. Действительно может ли история быть такой с тех пор, как она показала то, от чего наука освобождается и что она должна оставить за своими пределами, чтобы достигнуть порога научности? Таким образом, это описание пригодно именно для норм уже конституированной науки: история, которую она рассказывает необходимым образом проявляется в противопоставление истины и заблуждения, рационального и иррационального, препятствия и плодотворности, прозрачности и туманности, научность и ненаучности. Таким образом, речь идет об эпистемологической истории науки.

Третий тип исторического анализа, избрал своим главным направлением порог эпистемологизации как точку раскола между дискурсивными формациями, определенными в их позитивности, и эпистемологическими фигурами, которые не являются строго обязательными и, к тому же, в действительности никогда не станут окончательно оформившейся наукой. На этом уровне научность не выступает в качестве нормы, и единственное, что нам остается прояснить в нашей археологии истории — это дискурсивные практики в той степени, в какой они дают место знанию, и где это знание обретает статус и роль науки. Подойти к истории науки на таком уровне — вовсе не значит описать дискурсивную формацию, не принимая в расчет эпистемологические структуры. Скорее, наша задача состоит в том, чтобы показать, как установление науки и возможность ее движения к формализации находит свое обоснование в дискурсивной формации и в изменениях своей позитивности. Речь идет о том, чтобы подобный анализ прояснил контуры истории наук, исходя из практических дискурсивных описаний; определил, каким образом и в соответствии с какими закономерностями и изменениями она может обрести место в процессах эпистемологизации, достигая границ научности и, может быть, порога формализации в целом. Отыскивая в исторической густоте наук уровень дискурсивной практики, не стоит возвращать его к глубинному или первоначальному уровню, не стоит переносить его на почву жизненного опыта (ту землю, которая урывками и клочками раскрывается до всех геометрий, в то небо, которое просвечивает сквозь таблицы всех астрономии). Мы хотим раскрыть среди позитивности знаний, эпистемологических и научных фигур всю игру различий, связей, отталкиваний, смещений, независимостей, автономий и, вместе с тем, тот способ, который последовательно артикулирует их собственную историчность.

Анализ дискурсивных формаций, позитивности, и знаний в их связях с фигурами эпистемологии и науки и есть то, что называется анализом эпистемы, — мы вводим это определение для того, чтобы дифференцироваться от других возможных форм истории наук. Можно заподозрить, что такая эпистема является чем-то в роде мировоззрения или образа мира, отрезком тотальной истории всех видов знания, которая навязывает им единые нормы и положения. Можно предположить также, что эпистема есть некая обобщенная стадия разума, определенная структура мысли, с которой неразрывно связан человек в каждую конкретную эпоху, что это, наконец, великая легализация, начертанная раз и навсегда неизвестной рукой. На самом же деле под эпистемой мы поднимаем совокупности связей, которые могут объединить в данную эпоху дискурсивные практики, которые предоставляют место фигурам эпистемологии, наукам и любым возможным формализованным системам. Иначе говоря, эпистема — это тот способ, в соответствии с которым в каждой из дискурсивных формаций становится возможным и совершается движение эпистемологизации, научности и формализации; это и перераспределение тех порогов, которые могут совпадать друг с другом, подчиняться друг Другу или пребывать смещенными во времени; это и побочные связи, которые могут существовать между эпистемологическими фигурами или науками по мере того, как они смещают соседствующие, но отличные друг от друга дискурсивные практики. Эпистема — это не форма знания и не тип рациональности, который проходит через различные науки, манифестирует обособленные единства субъекта, духа или эпохи; эпистема — это, скорее, совокупность всех связей, которые возможно раскрыть для каждой данной эпохи между науками, когда они анализируются на уровне дискурсивных закономерностей.

Описание эпистем представлено несколькими важнейшими характеристиками: оно открывает неисчерпаемое пространство, которое никогда не может быть закрыто, оно не ставит своей целью завершить реконструкцию системы постулатов, которые определяют все знания эпохи, а покрывает бесконечное поле связей. Тем более, что эпистема не является неподвижной фигурой, которая однажды появившись также неожиданно вынуждена будет исчезнуть; эпистема есть бесконечно подвижная совокупность проявлений, смещений, совпадений, которые устанавливаются и распадаются. Кроме того, эпистема как совокупность связей между науками, эпистемологическими фигурами, позитивностью и дискурсивными практиками, позволяет охватить игру принуждений и ограничений которые в данный момент навязываются дискурсу; но эти ограничения не являются теми негативными ограничениями, которые противопоставляют знание неведению, выводы — воображению, видимость — опыту вооруженному точностью, дедукцию — умствования. Эпистема это не то, что можно знать в ту или иную эпоху, принимая в расчет несовершенство технологий, особенности ментальности и пределы, установленные традицией. Напротив, то, что в позитивности дискурсивных практик делает возможным существование эпистемологических фигур и науки в целом, и будет называться эпистемой. Наконец, становится очевидным, что анализ эпистемы не является поводом обратиться к вопросам критики («если дано то, что мы называем наукой, то каковы ее права и правомерно ли ее существование?»). Такого рода вопрошание допускает факт существования науки только для того, чтобы задавать один и тот же вопрос: что делает науку наукой? Загадка научного дискурса, как мы ее понимаем, заключается не в том, что дискурс претендует стать наукой, а в том, что он вообще существует. И точка, в которой наука начинает расходиться с любой наличной философией знаний, связана не с тем первоначальным даром, который в трансцендентальном субъекте устанавливает факт и права, а с процессом исторической практики.

(f) Другие археологии

Но можно ли провести такой археологический анализ, который заставил бы выявиться закономерности знания, не распространяясь на научные или эпистемологические фигуры? Только ли эпистемологические операции могут открыться в нашей археологии? Должна ли она быть только определенным способом исследования науки? Иначе говоря, ограничивается ли научный дискурс, подчиняется ли археология той необходимости, которую она не в состоянии преодолеть, — или она намечает в особых случаях такие формы анализа, которые могут иметь совершенно иную глубину?

Я на мгновение забегу вперед для того, чтобы раз и навсегда ответить на этот вопрос: я с удовольствием представляю себе, — вместе с многочисленными испытаниями, которые встречаются на моем пути и первыми неверными шагами, — такую археологию, которая могла бы развиваться в различных направлениях. Речь может идти, например, об археологическом описании сексуальности. Теперь я отчетливо вижу, каким образом возможно ориентироваться в пространстве эпистемы: в первую очередь, необходимо показать, каким образом в XIX в. формируются такие эпистемологические фигуры, как биология и психология сексуальности, через какие разрывы, связанные главным образом с Фрейдом, устанавливается дискурс научного типа. Но со всем этим для меня очевидна и другая возможность анализа: вместо того, чтобы исследовать сексуальное поведение людей в данную эпоху, открывая его законы в социальной структуре, в коллективном бессознательном или в определенных моральных нормах, вместо того, чтобы описывать то, что эти люди могли бы думать о сексуальности (какие религиозные интерпретации давали ей, с каким значением или осуждением к ней относились, какие разногласия и нравственные конфликты она могла порождать и проч.), необходимо исследовать, присутствуют ли в данных условиях, в данных представлениях все дискурсивные практики, является ли сексуальность, вне своей направленности на научный дискурс, совокупностью объектов, о которых возможно говорить (или на обсуждение которых наложен запрет), полем возможных высказываний (идет ли речь о лирических выражениях или юридических инструкциях), совокупностью концептов (которые, несомненно, могут существовать в элементарной форме понятий или тем), игрой предпочтений, которая может проявляться в устойчивости поведения или в системе предписаний. Такая археология, если она справится с поставленными перед ней задачами, должна показать каким образом запреты, ограничения, оценки, свободы, трансгрессия сексуальности, со всеми своими вербальными и невербальными провозглашениями, связаны с определенной дискурсивной практикой. Она может проявиться не в виде последней истины, но как одно из измерений, в соответствии с которым можно описывать сексуальность как определенный «способ говорения», и этот последний покажет нам, что он применен не в научном дискурсе, а в системе запретов и допущений.

Таков анализ, который будет двигаться не в направлении эпистемы и эпистемологии, а в направлении, которое можно было бы назвать этическим.

Но вот пример другой возможной ориентации. Для анализа произведения живописи возможно восстановить неявный дискурс самого художника, попытаться услышать тихий голос его намерения, которое облекается в слова, но рассеяно в линиях, плоскостях, красках; возможно постараться высвободить эту скрытую философию непосредственно связанную с формированием видения мира живописцем. В равной степени, можно вопрошать науку или исследовать мнения эпохи и постараться уяснить себе, каким образом художник мог их использовать. Однако археологический анализ может иметь и другую цель, — он ищет такое пространство, дистанцию, глубину, цвета, свет, пропорции, объем, контуры и проч., которые не были в исследуемый период рассмотрены, обозначены, высказаны, концептуализированы в дискурсивной практике: необходимо решить не было ли это тем знанием, в котором обретает место данная дискурсивная практика, и которое внесено в теорию или, может быть, в разного рода спекуляции, в формы предписаний, в методы, в процессы или даже в самый жест художника. Речь идет не о том, чтобы доказать что живопись — способ означения или «говорения», характерной чертой которого является способность обходиться без слов. Наша задача состоит в том, чтобы показать, что, по крайней мере в одном из своих измерений, живопись является дискурсивной практикой, воплощенной в технике и эффектах. Описанная таким образом живопись, сама по себе не является чистым видением, которое необходимо впоследствии перенести в материальное пространство. Не является живопись к тому же и простым фактом, немая и бесконечная пустыня знаний которого должна быть свободна от используемых интерпретаций. Независимо от научных знаний и философских тем, живопись полностью пронизана позитивностью знания.

Мне кажется, что также было бы возможно провести аналогичный анализ политических знаний. Мы постарались бы увидеть, не обуславливается ли политическое поведение общества, группы или класса определенной и описуемой дискурсивной практикой. Очевидно, что эта позитивность не совпадает ни с политическими теориями эпохи, ни с экономическими определениями, но она устанавливает, что политика может становиться объектом для высказываний, определяет формы, которые эти высказывания могут принять, концепты, которые могут использоваться, и те стратегические предпочтения, которые там присутствуют. Это знание вместо того, чтобы быть рассмотренным, что всегда возможно, в направлении конкретной эпистемы, открывающей для него место, анализируется в направлении поведения, борьбы, конфликтов, решений и различных тактик. Таким образом выявляется политическое знание, не являющееся вторичной теоретизацией практики, а также чисто теоретическим приложением. Поскольку оно, как правило, сформировано такой дискурсивной практикой, которая разворачивается среди других практик и артикулируется в них, постольку оно не является и тем выражением, которое более или менее адекватно отражает определенное количество «объективных данных» или реальных практик. Оно немедленно вписывается в игру, разворачивающуюся в поле практических отличий, где сразу же обретает свою спецификацию, свои функции, свою сетку зависимостей. Если такое описание было бы невозможно, то тогда, очевидно, не было бы нужды двигаться через инстанции индивидуального и коллективного сознания, чтобы увидеть то место, где осуществляется артикуляция политической практики и теории; не было бы тогда необходимости выяснять, в какой мере это сознание может выражать безмолвные условия и чувственно раскрываться в теоретических истинах; не было необходимости задаваться психологическими воспросами об актах сознания. Вместо всего этого можно было бы заниматься формациями и трансформациями знания. Проблема не будет определяться тем, с какого момента возникает революционное сознание, ни тем какую особую роль могут играть экономические условия и разъяснительная теоретическая работа в генезисе этого сознания; речь не идет о том, чтобы излагать отдельные биографии революционеров или искать истоки их замыслов. Напротив, задача состоит в том, чтобы показать как формируется дискурсивная практика и революционные знания, которые обуславливают поведение и стратегию, предоставляют место для выработки теории общества, оперирующей обоюдными трансформациями и взаимодействиями этого поведения и этих стратегий.

И, наконец, вопрос, который продолжает занимать нас все время: занимается ли археология только науками? Являеется ли ее объектом только научный дискурс?

Теперь можно ответить на эти вопросы: нет и нет. То, что пытается описать археология, является не наукой в ее специфической структуре, но, скорее, строго дифференцированной, отличной от всего остального областью знания. Тем более мы отвечаем «нет», если устанавливаем, что археология занимается знанием в его связях с эпистемологическими и научными фигурами. В этос случае она может вопрошать знание в совершенных различных направлениях и описывать его в другой группе связей. Ориентация на эпистему единственное, что было исследовано до сих пор. Причина этого состоит в том, что из-за перепадов, которыми без всякого сомнения характеризуется наша культура, дискурсивная формация не перестает эпистемологизироваться. Через вопрошание наук, их истории, их странных единств, их рассеиваний и разрывов выявляется область позитивности, а в просветах научного дискурса можно уловить игру дискурсивных формаций. В этих условиях неудивительно, что эпохой наиболее плодородной, наиболее открытой для археологических описаний был «классический век», который, с начала Ренессанса и вплоть до XIX в., наращивал эпистемологизацию в качестве позитивности. Не был неожиданностью также и тот факт, что дискурсивные формации и специфические закономерности знания выявляются там, где уровни научности и формализации представлялись трудно достижимыми. Но это не составляет предпочтительного направления для наших исследований и не составляет для археологии обязательную область.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: