Методологические «повороты» гуманитарного знания и их влияние на историческую науку

Истины – это неопровержимые заблуждения.

Ф.Ницше.

Историческая наука уже давно начала утрачивать традиционный облик под воздействием самых разных причин. Среди них есть и причины почти прагматического порядка. Так, по мнению А.Б.Соколова, сохранение традиционного облика исторического знания может превратить его в камерное знание, возвести новые стены между историком и обществом[119]. Мне, однако, кажется, что есть гораздо более интеллектуальные причины смены образа исторических дисциплин и в профессиональном, и в массовом сознании.

Так, одним из проявлений своеобразного «обострения» интеллектуального зрения учёных можно считать многочисленные методологические сдвиги и повороты, особенно заметные в методологии гуманитарных наук. Достаточно перечислить их названия: антропологический, лингвистический, культурный, визуальный, исторический, эпистемологический, парадигмальный, прагматический, а также то, что связано с неким вниманием к телесности, но пока не получило какого-то особого наименования.

Рассмотрение их влияния на историческую науку, вероятно, стоит начать с попытки обозначить их общие возможные причины. Смена парадигм в научном знании происходит совсем не случайно, так как связана с усилиями многих представителей той или иной науки. На мой взгляд, обилие методологических «поворотов» в исторической науке связано с теоретическими поисками иного социального статуса этой дисциплины. По словам Б.Г. Могильницкого, «из всезнающего и непогрешимого руководства к политическому действию она превращается в широкую социокультурную дисциплину, изучающую человека во времени и тем самым способствующую его лучшему пониманию»[120].

Все «повороты» объединяет одна идея, одна парадигма – идея синтеза. Она представляется мне попыткой (возможно, слабой) хоть как-то противостоять мощной тенденции дифференциации наук, начавшейся с эпохи Просвещения и продолжающейся по настоящее время. Обозначившаяся существенная разница между гуманитарным и естественнонаучным знанием побудила великого Канта различать чистый и практический разум, соответствующие разным сферам наук. Позднее В.Дильтей ещё более увеличил пропасть между науками о природе и о духе. Однако почти одновременно с ростом дифференциации научного знания возникали и робкие попытки сближения разных познавательных тенденций. Так, с именами П.Гольбаха и Ж.Даламбера связана идея соединения гуманитарного и, в особенности исторического, знания с естественными науками. Позитивизм ХIХ века – ещё одна попытка такого сближения.

Современное проявление тенденции синтеза, возникшее на перекрёстках разных наук, можно, вероятно, считать и одним из аспектов процесса глобализации. Неоднозначность происходящих в науке процессов хорошо видна на примерах одновременного сближения и расхождения научных направлений, так как, с одной стороны возникают новые науки, которые иногда называют пограничными (например, историческая социология или историческая антропология), а с другой стороны, происходит серьёзное влияние одной науки на другую. Парадигмальным процессом можно считать движение от нарративизма к так называемой когнитивной истории. Этим термином её сторонники именуют науку, создающую интеллектуальный продукт за счёт синтеза информатики, историографии, источниковедения, структурной лингвистики и антропологии[121].

Методологические повороты меняют логику традиционного исторического мышления. Иные науки, помогающие историку расширить его представления о том, как и почему действовали в прошлом его персонажи, создают ситуацию определённого конфликта. Его можно именовать конфликтом интерпретаций, конфликтом методов, конфликтом понятий, но суть от этого не меняется: в любом случае происходит явное усложнение работы историка, к которому готовы далеко не многие представители профессионального сообщества. Стоит сказать и о том, что в гуманитарном знании гораздо чаще, чем в естественных науках происходят процессы выделения и оформления новых дисциплин. Становлению междисциплинарного мировоззрения мешает феномен профессиональной ограниченности (иногда его неполиткорректно именуют даже профессиональным кретинизмом).

Возможно, что и по этой причине некоторые историки своеобразно относятся к методологическим поворотам. Так, Н.Б.Селунская оценивает их весьма настороженно, если не сказать, негативно. Постмодернизм она квалифицирует как такой «исторический и лингвистический поворот», который разрушает «основы профессиональной научной деятельности историка»[122]. Антропологический подход и культурологическую составляющую исторического знания Н.Б.Селунская называет «растаскиванием истории в разные стороны». А новые предметные области истории, возникшие в результате методологических поворотов, она считает «незаконно рождёнными»[123].

Поскольку в интеллектуальном пространстве возникли разные модели сближения (в идеале – синтеза) разных наук, то каждый из поворотов, вероятно, обозначает ту или иную модель такого сближения. Трудно сказать, какой из поворотов более значим для исторического познания, какой менее всего на нём отразился, поэтому я попробую рассмотреть их влияние не по принципу важности или значимости, а просто по отдельности, чтобы в заключение возник некий обобщающий образ.

Название «антропологический поворот» вроде бы отсылает к соответствующей науке. Немецкий антрополог Кристоф Вульф видит истоки современной антропологии в этнологии второй половины ХIХ века. Отметив, что во Франции этнологию называют антропологией, он назвал её английскую модификацию социальной антропологией, а американский вариант – культурной антропологией[124]. Во Франции антропологический «поворот» исторической науки начинался со школы «Анналов», в ФРГ он стал явлением только в 80-90-е гг. ХХ века. Причиной антропологического «поворота» Вульф считает растущий скепсис по поводу социальных функций гуманитарных наук[125].

Антропологический поворот оказал существенное воздействие на самосознание профессиональных историков. Антропологическое понятие культуры как определённого способа коммуникаций стало применяться историками не только в исследованиях, «но и для понимания жизни исторической профессии»[126].

Некоторые авторы считают антропологизацию истории одним из истоков лингвистического поворота[127]. М.А.Кукарцева при этом оговаривается, что «правильнее было бы говорить о взаимной обусловленности того и другого поворота»[128]. В качестве своеобразного ответа на постмодернистский вызов, лингвистический поворот увеличил риторический пласт исторического текста, изменил способы исторического объяснения и исторического понимания. Й.Рюзен пишет о возникновении нового понимания истории: она стала «лингвистическим артефактом». Более того, поставлена проблема «языка как метафоры»[129].

Лингвистический поворот словно бы призвал историков лучше вчитываться в тексты. По мнению историка Н.Е. Копосова, «в последние десятилетия лингвистика более, чем другие дисциплины, сделала для изучения того, как функционирует сознание исследователей, занимающихся социальными науками»[130]. При этом он склонен видеть истоки лингвистической парадигмы примерно на целый век раньше, нежели это принято в американском и европейском гуманитарном знании. Для него таким началом была интеллектуальная ситуация конца ХIХ века, когда обозначился кризис позитивизма[131].

М.А.Кукарцева считает, что суть изменений, произошедших в историческом познании благодаря лингвистическому повороту, можно обозначить как движение от формулы «история – это учёность, добавленная к искусству» к формуле «история – это искусство, добавленное к учёности»[132]. Лингвистический поворот включает в себя разнообразные теоретические ориентации. В американской историографии он распространился под влиянием постмодернистской критики. Историк Х.Хекстер в работе «Риторика истории», изданной в Чикаго в 1971 г., пришёл к выводу, что риторику нельзя считать только декором исторических сочинений, она не только необходима, но и абсолютно отличается от риторики естественных наук.

Особенно подробный отклик идеи Хекстера получили в трудах Ролана Барта. В работе «Введение в структурный анализ нарративов» Барт предложил считать нарратив не только и даже не столько описательным, сколько объяснительным феноменом. Позднее он уточнил, что исторический дискурс – это воображаемая конструкция. Именно поэтому «понятие исторического “факта” у разных мыслителей вызывало к себе недоверие»[133]. Барт во многих работах настаивает на том, что исторический дискурс не следует реальности, а лишь обозначает её. Эффект реальности – это иллюзия, которая заменяет реальность[134]. При этом возникает огромная энергия заблуждений, проявляющаяся в обилии и даже изобилии деталей в исторических сочинениях. Барт называет множество незначительных деталей «роскошью нарратива», совершенно не обязательной и «скандальной» со структурной точки зрения. Совместными усилиями Р.Барта, М.Фуко и Ж.Деррида был завершён лингвистический поворот, объявивший, что «нет ничего вне текста».

Согласно Деррида, гуманитарные науки используют две разных стратегии при интерпретации текста. Первый способ – это попытка расшифровать некую истину, заключённую в тексте. Второй способ – это своеобразная «игра» с текстом. Предлагая операцию вычёркивания, Деррида проводит деконструкцию понятий: «перечёркнутое слово можно прочитать, оно не скрылось, не вымарано полностью, но его функция и значение изменились»[135]. Тем самым Деррида предлагает другие приёмы работы с текстом, подвергая дискурс «всевозможным искривлениям и сжатиям»[136].

В пространстве лингвистического поворота немало сделано и отечественными мыслителями. Так М.М.Бахтин писал, что там, «где нет текста, там нет и объекта для исследования и мышления» [137]. Он считал, что «там, где человек изучается вне текста и независимо от него, это уже не гуманитарные науки»[138]. Философ Мераб Мамардашвили называл тексты смыслосхемами [139].

Согласно Ф.Анкерсмиту, сущность лингвистического поворота в том, что язык гуманитария становится более важной частью его работы, чем исследовательский опыт[140]. Опыт – не единственный путь к истинному и надёжному знанию. Язык может производить истину не меньше, чем изучение реальности. Историк всё больше вынужден размышлять над тем, «какую дефиницию лучше всего дать некоей исторической концепции, чтобы получить оптимальное понимание» прошлого[141].

Установка, при которой история снова стала пониматься как особая область литературы, определяет историописание как особый способ литературной работы. Его особенность состоит в том, что «воображение историка играет фактами, почерпнутыми в свидетельствах, и наполняет их новыми значениями в ходе создания текста»[142]. Плюсы и минусы этой установки отчётливо видны в работах Х.Уайта. Создав концепцию «эстетического историзма», Уайт не отказался и от постулатов «научной истории». Он считал, что историк, увлечённый образными возможностями литературной работы, не должен забывать и о суровости естествознания (об этом Уайт писал в статье «Бремя истории», опубликованной в 1966 г.).

В книге «Метаистория» Уайт доказывает, что историческое исследование и нарратив не исключают друг друга. Отношения сюжета и истории подобны отношению теории и свидетельства. Забавно, что в работе, которую многие считают завершением лингвистического поворота, сам этот термин даже не упоминается. Возможно, этот парадокс связан с тем, что Уайта вдохновляла не столько философия языка, сколько теория литературы.

Одним из проявлений лингвистического поворота стало возникновение так называемого «нового историзма» в США. Подчёркивая «текстуальность истории», Луи Монроз считает, что «новый историзм» – это ответ на стремительно ускоряющийся процесс её забывания[143]. Конечно, «новый историзм» дал о себе знать, прежде всего, в литературоведческих исследованиях. Однако, если связывать это явление с лингвистическим поворотом, а не считать его совершенно самостоятельным явлением, то можно увидеть и его реальные практические последствия для историописания, например, в РГГУ функционирует не исторический, а историко-филологический факультет.

Культурный или культурологический поворот историческая наука совершила в самом конце ХХ века. Американский историк Алан Мегилл датирует «новую культурную историю» появлением в 1989 г. коллективной монографии «Новая культурная история» под редакцией Линн Хант, но полагает, что она имеет глубокие корни в традиции «Анналов» и в работах антрополога Клиффорда Гирца. Антропологические занятия Гирца подтверждают, как нелегко отделять один «поворот» от другого. В 60-е годы ХХ века в американской антропологии начался переход от изучения «непосредственно наблюдаемого» к исследованию «непосредственно не наблюдаемого»[144]. Поскольку Гирц занимался и сравнительной историей, то его влияние на историческую науку вполне понятно.

Гирц искал различия между, казалось бы, одинаковыми явлениями в разных культурах. Он приходит к мысли о том, что не социальное действие определяет культуру, что культура не может быть пассивным его результатом. Культура активна, она вмешивается в социальное действие. Возможность «поворотного» характера идей Гирца связана и с тем, что он пытался изменить отношение к историческим источникам, так как тексты, на его взгляд, также вступают в социальное обращение. Книга Гирца «Интерпретация культур» получила репутацию научной «классики». Фразу Гирца о том, что «антропологи исследуют не деревни… – они исследуют в деревнях»[145], часто цитируют историки, прибегающие к микроанализу, при этом они даже не ссылаются на Гирца, а лишь заменяют в этой фразе антропологов на микроисториков.

Согласно Гирцу, анализ культуры не должен быть социологическим эстетством. Культурологи и социологи, историки и антропологи изучают «конкретные действия конкретных людей, чтобы включить их в единую человеческую летопись»[146]. Гирцу близко такое понимание цели гуманитарных наук, которое было высказано ещё К.Леви-Стросом: не составлять человека из кусочков, а разложить его на части[147]. Изучая механизмы ориентации человека в мире, Гирц таким образом исследовал разные формы культуры и относился к ним как к текстам.

Возвращаясь к вопросу об истоках культурного поворота, можно упомянуть роль социологии культуры Пьера Бурдье, а также влияние «нового историзма» Стивена Гринблатта. Целью новой культурной истории он считает одновременное «расширение социальной истории и восстание против её господства»[148]. По мнению Мегилла, поворот к культурной истории изменил методы изучения прошлого и расширил поле зрения историков[149].

Л.П. Репина так же, как и Мегилл, отмечает, что культурологический поворот произошёл на базе историко-антропологического подхода. А далее уже «в рамках социокультурного подхода была поставлена задача – раскрыть культурный механизм социального взаимодействия» [150]. Определяя методологическое значение культурного или культурологического поворота, автор статьи подчеркнула «радикальные сдвиги в области исторической эпистемологии, в концептуализации самого исторического знания, в оценке познавательных возможностей исторической науки»[151].

Время возникновения визуального поворота достаточно спорно. Его истоки тоже можно увидеть на рубеже ХIХ – ХХ веков, когда технический прогресс дал новые возможности для эстетических новаций в науке и искусствах. На мой взгляд, визуальный поворот возникал в рамках культурологического подхода, однако доказал свою самостоятельность. Доминирование визуальных аспектов становится особенностью современной социальной действительности. Визуальные конструкты вытесняют вневизуальные форматы. Социологи отмечают простоту и доходчивость визуальной информации[152].

Влияние визуального поворота на историческую науку современного рубежа веков очень серьёзно проявляется в расширении источниковой базы исторических исследований и в появлении новых сюжетов или новых аспектов прежних предметных полей в процессе изучения прошлого. Есть, конечно, опасность визиотизма, о чём предупреждал писатель Ежи Косинский в романе «Жизнь там», но это скорее относится к жизни, а не к науке. Не случайно, великий Гёте полагал, что всего труднее увидеть то, что лежит буквально перед глазами.

Сопоставление результатов различных методологических поворотов, вероятно, составляет сложную философскую задачу. Не претендуя, разумеется, даже на попытку её решения, я лишь предполагаю, что само их обилие привело к возникновению нового поворота, призванного хоть в какой-то степени суммировать или синтезировать все итоги предыдущих поворотов. Я имею в виду комплекс противоречивых суждений, получивший название прагматического поворота. Л.П. Репина, анализируя различные контексты интеллектуальной истории, отметила, что ряд её концепций группируется вокруг разных теорий «прагматического поворота»[153].

Прагматический поворот понимают совершенно по-разному: и как движение от социальной к социокультурной истории, и как синтез гуманитарного знания с некоторыми пограничными достижениями естественных наук. В первом случае прагматический поворот становится неотличим от культурного поворота. Не случайно Б.Г. Могильницкий применительно к началу ХХI века фиксирует «движение от социальной истории культуры к культурной истории социального»[154]. Одним из классиков прагматического поворота считается Жак Ревель. Почти десятилетие (с 1995 по 2004 гг.) он был президентом Школы высших социальных исследований в Париже – одного из самых престижных академических заведений Франции. По его мнению, название «прагматический поворот» не связано с американским понятием «прагматизма». Он видит суть прагматизма в стремлении историков анализировать не системы, а конкретные ситуации и конкретные объекты.

Другой авторитет современного прагматизма – французский философ Марсель Гоше. В статье «Смена парадигмы в социальных науках», опубликованной в журнале «Le Debat» в 1988 г., Гоше сформулировал прагматическую парадигму, девизом которой стала идея сознательного действия субъекта. Гоше предположил, что в результате прагматического поворота «история займёт ведущее место среди наук о человеке, отвоевав его у этнологии и социологии»[155].

По мнению историка Бернара Лепти прагматическая парадигма имеет собственно исторические, а не философские и не социологические корни. Он видит их в установках четвёртого поколения «Анналов», представители которого отказались от структурализма и от поисков ментальных различий в духе Ж. Ле Гоффа. В 1995 г. под редакцией Лепти вышла коллективная монография о «формах опыта». В ней сделан упор на изучение сознательных, а не бессознательных действий субъектов – участников событий прошлого, главный акцент сделан на социальных практиках. Трагическая смерть Б.Лепти в 1996 г. поставила точку на прагматическом повороте французских историков раньше, чем он оформился в самостоятельное направление.

Идейным символом прагматической парадигмы нередко называют одного из самых значительных философов ХХ века – Поля Рикёра. Свою научную деятельность он начал ещё в 30-е годы. После войны преподавал в университетах Лувена, Монреаля, Чикаго. Девять академий и тридцать университетов назвали его своим почётным доктором. В 1993 г. в беседе с российскими философами в Москве он отметил, что «одной из основных проблем современности является ответственность человека перед историей»[156].

В интервью по поводу российского издания одной из его книг Рикёр выразил мысль о том, что «история неподвластна человеческому разуму»[157]. Он склонялся к пессимистическому видению истории, осторожно и почтительно относился к тому, что он называл её «непрозрачностью». По мнению Рикёра, «историю нельзя полностью объяснить ни случайными пересечениями, ни экономическими причинами, ни ментальностями»[158]. Его интересовали проблемы изучения истории и на прикладном уровне (работа с архивными документами), и на теоретическом (вопросы исторической причинности, мотивации личности в истории и др.). Ключевым моментом книги, посвящённой памяти французского историка Анри Марру, стало сопоставление «исторического рассказа» и «вымышленного рассказа». В ней Рикёр употребил термин «кризис рассказа». Этим термином он назвал отход современных историков от строго нарративной формы исторического изложения[159]. При этом он не призывал вернуться к простой повествовательной форме. Историк, по Рикёру, «не является простым нарратором: он раскрывает мотивы, по которым он считает какой-то фактор – скорее, нежели некий другой, – достаточной причиной определённого хода событий»[160].

Питерский историк Д.Хапаева настаивает на его неподражаемой способности растворять в здравом смысле непримиримые философские и логические течения[161]. При этом Рикёр предпочитал строго разграничивать эпистемологические проблемы истории от методологических проблем, более близких к практике работы историка. Философские работы он относил скорее к эпистемологии, чем к методологии, подчёркивая, что «их сила часто становится их слабостью, настолько в них при обсуждении моделей объяснения недостаёт практики историка»[162].

Мне импонируют многие суждения П.Рикёра. Например, о том, что любая работа над текстом связана с проблемой цели его написания. Он видит в интерпретациях возможность «преодолеть культурную отдалённость, дистанцию, отделяющую читателя от чуждого ему текста»[163]. Процедура объяснения в истории, согласно Рикёру, предполагает описание внутренних отношений одного события с другими и помещение его в исторический контекст. Он видел задачу истории не в подчёркивании случайностей, а в сокращении их числа[164].

Рикёр выводил герменевтическую проблематику из психологии – такой науки, которая ближе к естественным наукам, нежели историческое познание. Он напоминал о том, что задачей Дильтея было придать гуманитарным наукам «значение, сопоставимое со значением наук о природе, какое они имели в эпоху господства позитивистской философии»[165]. Возможно, что прагматический поворот в духе П.Рикёра вдохнёт новую жизнь в некоторые установки позитивизма. «Отменить позитивизм нельзя, потому что в основе всякой науки лежит позитивный интерес к источнику»[166].

Для того чтобы выйти из ситуации распыления истории, характерной для последней трети ХХ века, Рикёр предлагает «руководствоваться глобальным подходом, который доводит идею варьирования масштабов до предела»[167]. Смене масштабов, на его взгляд, соответствует понятие репрезентации, теснее, чем понятие ментальности, связанное с социальными практиками. Историческую репрезентацию он называет «присутствующим образом отсутствующей вещи»[168]. Прагматизм Рикёра явно ощущается в критике взглядов Х. Уайта: «Х.Уайт загнал себя в тупик, рассуждая об операциях построения сюжета как о способах объяснения»[169]. Рикёр пишет о категориальной ошибке Х.Уайта, которая порождает подозрение относительно способности риторической теории провести разделительную черту между историческим рассказом и рассказом – вымыслом.

Д.Хапаева считает, что в России прагматический поворот восприняли как «методологическое варварство», что прагматические высказывания российских историков носят бессистемный характер. По её мнению, трудно «составить перечень авторов, готовых признать прагматизм в качестве своего теоретического выбора»[170]. Некоторый интерес к прагматизму она объясняет возможностью «отдохнуть» от идеологии и от «химер великих нарративов». Прагматическая парадигма не смогла создать «метод, тиражирование которого с университетских кафедр дало бы в руки тысяч выпускников … орудие для анализа общества»[171].

На одной из конференций РОИИ, специально посвящённой теоретическим вопросам исторической науки, прозвучало несколько вариантов комплексного названия тех поворотов в методологии, которые повлияли на историческое знание: эпистемологический[172], парадигмальный[173] и собственно исторический поворот[174].

Между этими вариантами, естественно, есть различие. Так, Л.А.Бурганова и В.И. Гольцов особое внимание уделяют влиянию постмодернистских (лингвистических) новаций, а Н.Б. Селунская в названии «исторический поворот» объединяет воздействие культурного и антропологического поворотов. Кроме того, под ним она понимает «поворот не только самой истории к собственному предмету – человеку, но и социальных наук к истории[175]. Адекватность такого мнения можно подтвердить на примере того внимания, которое социологи стали уделять так называемой «качественной методологии», начавшей несколько теснить количественные методы, означающие беспристрастный сбор и регистрацию полученных данных. Признав, что «для постижения внутреннего мира человека наиболее адекватны методы понимания и интерпретации», социологи стали рассматривать человека «не просто в качестве объекта, а как субъект, обладающий своим миром, ценностями и установками»[176].

Завершая размышления о комплексном воздействии на историческое знание различных методологических поворотов, я, как и Н.Б.Селунская, склонна считать, что наиболее важные последствия для исторического познания имеют антропологический и культурный повороты, принципиально меняющие характер работы историка. Даже лингвистический поворот, споры о котором продолжаются, не вызвал к жизни новые исторические школы, сопоставимые по своей значимости и влиянию со школой «Анналов», где, как уже было сказано, лежат истоки антропологического и культурного поворотов. Невозможно сказать что-то новое по поводу заслуг этой школы, ограничусь эмоциональной фразой американского историка Аллана Мегилла: «Анналы» – это «посланный небесами оазис на тропинке прочь» от историцизма[177]. И ещё одно заключительное размышление возникает в процессе анализа влияния методологических поворотов: споры о них, безусловно, пробуждают интеллектуальные страсти, сочетая рациональные и эмоциональные доводы, что само по себе позитивно, даже независимо от результатов этих споров и этих поворотов.


Л.Г. Подлевских

Понятийно-категориальный аппарат теории
исторического познания: проблемы и перспективы

Нет ничего трудней для человека, чем выразить самого себя

М. Блок. Апология истории

Одной из наиболее динамично развивающихся в современном историческом знании является область теории и методологии. Теоретизация представляет собой важнейшую и необходимую часть научного исследования. Уже в конце XIX в. подход, при котором ученый придавал значение одним только фактам, подвергался резкой критике. Яркие свидетельства тому дошли до нас в воспоминаниях; сохранилось, например, свидетельство Н. И. Кареева о том, что О. Ф. Миллер исследователей, не придававших значения обобщениям и, в целом, теоретической работе, называл «крохоборами»1.

Компонентом теоретической работы и отдельным направлением научной деятельности исследователя является работа со специальной лексикой, особым образом выделяемым понятийным аппаратом.Понятие в отдельности и комплекс понятий в целом можно воспринимать в качестве средства для установления и проведения диалога с прошлым. Как возникает такой диалог? В ходе научного исследования автором создается особое интеллектуальное поле. При работе в рамках этого поля главную роль играет языковая форма самовыражения автора и способ коммуникации.

В середине – второй половине XX в. уже был сформулирован принцип единства языка и мышления: «Мы нашли эту единицу, отражающую… единство мышления и речи, в значении слова. Значение слова… представляет собой… неразложимое единство... речи [и] мышления»2. Было оформлено общее правило: «Кто ясно мыслит – тот ясно выражается». В употреблении существующих понятий, в формировании новых категорий наиболее четко отражается мышление исследователя. Соответствие мышления средствам языкового выражения в середине 1960-х гг. уже являлось устоявшимся фактом: «Поскольку каждая единица мышления находит соответствие в определенной единице языка, а мысли, состоящие из нескольких самостоятельных логических единиц, – в сочетании единиц языка, постольку сложной системе формальных типов единиц мышления и мыслей… должна соответствовать не менее сложная система формальных типов языковых единиц и их сочетаний»3.

Сама по себе роль и значение языкового выражения исторического знания были осознаны ранее. В конце XIX – начале XX вв. проблема понятийного аппарата уже рассматривалась в качестве первостепенной: «Вопрос о языке исторических сочинений, о стиле, употребляющемся в них, о терминологии… настолько важен… Одним из главных недостатков языка исторических сочинений является злоупотребление терминологией»4. Отсутствие собственного устоявшегося понятийного аппарата осознавалось в качестве большого недостатка исторической науки. Необходимость определения всего комплекса исторических понятий охарактеризовал в 1914 г. Н. М. Бубнов в своем труде «Пособие по методологии истории»5. И. Смоленский также указывал, что в начале XX в. в сфере употребления исторической терминологии сложилось бедственное положение: «1. Авторы исторических сочинений (и вообще историки) понимают термины не ясно; 2. они понимают их каждый по-своему». Нормы употребления профессиональной терминологии уже в то время были сформулированы и в литературе считались общепринятыми: «Правила: 1. Если термин имеет строго установившееся, общепринятое значение, то всякий должен употреблять его только в этом значении; 2. Если термин не имеет общепринятого значения, то… автор вправе условиться употреблять его в том смысле, какой будет для него наиболее удобным (но всегда в одном и том же); 3. Если в науке нет термина…, то… автор вправе его создать, давши ему строгое определение».6 Заметим, что правила эти оставались общепринятыми на протяжении всего XX в. Например, В. Эккерман и Г. Мор, предваряют написание весьма объемного труда описанием понятийного аппарата с определениями7.

Проблема, будучи осознанной и сформулированной в конце XIX – начале XX вв., своего решения не нашла. Интересно, что понятийный аппарат исторической науки в конце XIX в. характеризовался исследователями в самых нелестных выражениях: «туман несообразной терминологии», «муть и путаница понятий» (выражения П. Н. Ардашева). Историческое понятие уже осознавалось как форма выражения мыслительной деятельности, посредством которой возможно проникновение в тайны прошлого.

В период становления истории в качестве науки весьма значимую роль играла германская школа, общеизвестным достижением которой стало учение об отличии понятий естественнонаучных от исторических. Вследствие их принципиального различия необходимо было создать цельное и стройное учение о собственно историческом понятии. Этого сделано не было. Итог охарактеризовал Н. Е. Копосов в своей монографии «Как думают историки»: «Но что мы знаем о формах разума, сквозь призму которых рассматриваем историю? До странности мало, особенно если учесть, что программа критики исторического разума была впервые сформулирована сто с лишним лет назад. Среди «основоположников» более других размышляли об этом неокантианцы Юго-Западной немецкой школы. Но и они сказали здесь удивительно мало конкретного. Их главная мысль заключалась в том, что в отличие от генерализирующих понятий наук о природе исторические понятия носят индивидуализирующий характер. Однако вопрос о логической структуре индивидуализирующих понятий остался до такой степени не проработанным, что оппоненты сохранили полную возможность утверждать, будто таких понятий вовсе не существует. В итоге теорию индивидуализирующих понятий преследует обвинение в том, что она основана на абсурдном противоречии в определении»8.

В середине и конце XX в. положение не изменилось. В своем диссертационном исследовании, посвященном методологическим вопросам исторического познания, Н. П. Французова отмечала: «В истории… нет даже единой терминологии». Констатировав, что методологической основой исторического познания является соотношение принципа историзма и исторического метода, Н. П. Французова пришла к выводу о неразработанности данного вопроса и отсутствии общепринятой трактовки понятий «историзм» и «исторический метод». Проблема понятийного аппарата заняла немалую часть ее исследования9.

Одной из наиболее влиятельных национальных исторических школ во второй половине XX в. стала французская. Особо выделяются работы исследователей, примыкавших к традиции «Анналов». Основатели традиции – Л. Февр и М. Блок – осознавали, что имевшийся понятийный аппарат историка XX в. не соответствовал критериям научности. Так, Л. Февр замечал, что уже в 1960–1970-х гг. понятия, которыми исследователи пользовались, имели весьма давнее происхождение и давно устарели: «Любопытно отметить, что сегодня… мы упорно и с важным видом спорим по поводу метафор, пришедших к нам из глубины веков, тяжелых, давящих, непригодных»10.

Несмотря на понимание важности данной работы, разработка системы исторических понятий в качестве самостоятельной задачи не выделялась. Разумеется, это вовсе не означает, что работа не проводилась вовсе: некоторые понятия, ставшие общеупотребительными в наше время, вводились в научный оборот в соответствии с логикой конкретно-исторических исследований. Так, М. Блок подчеркивает значение вклада Л. Февра в разработку понятия «цивилизация»11.

Сам Блок рассматривал научное понятие как необходимый исследовательский инструмент (что стало обыденным для современных взглядов): «Ибо всякий анализ прежде всего нуждается в орудии – в подходящем языке, способном точно очерчивать факты с сохранением гибкости, чтобы приспосабливаться к новым открытиям… без зыбких и двусмысленных терминов. Это и есть наше слабое место»12. Восприятию исторических понятий М. Блок посвятил отдельную часть в «Апологии истории». Он выделил ряд специфических трудностей, свойственных работе исследователя. К ним относятся: отсутствие единства в заимствованиях, отсутствие системы символов, не связанных с каким-либо национальным языком, иерархический билингвизм, двусмысленность и мнимая точность терминологии изучаемых социальных реальностей, приблизительность даже самой общеупотребительной профессиональной лексики, различное происхождение и отклонения смысла в совокупности с «эмоциональными излучениями», «инстинктивное применение» (выражения Блока), навязывание прошлому исследовательской терминологии13.

Работа над историческим материалом начинается со словаря и словарем завершается (но уже на другом уровне). Решающую роль при любом виде теоретической деятельности исследователя играет историческое понятие. Набор фактов не создает науку, не способен сам по себе сформировать целостную картину прошлого. Подчеркивая это, М. И. Бацер в качестве ведущей тенденции развития исторического познания в XX в. выделил именно теоретическое осмысление материала: «Потребность в теоретическом осмыслении фактов осознается на Западе как определяющая характеристика современного процесса познания»14.

Отсутствие внимания к работе с понятиями сказалось на исторических исследованиях, относящихся к самым разным направлениям и национальным школам. Примером одной из ведущих национальных школ является американская. Преобладающей тенденцией развития исторической науки в США на протяжении XX в. являлось стремление к специализации. С. И. Жук отмечал, что спецификой американской историографии является «узкая специализация, фрагментация историографии и «наукообразность» специфического жаргона, вошедших в моду среди историков США после «эпистемологической революции» 60-х – 70-х годов (XX в. – Л. Г.). Достаточно сказать, что сегодня уже невозможно представить ведение серьезных дискуссий среди историков США за пределами их узкоспециализированных групп»15.

Первым и весьма серьезным препятствием для этого явилось отсутствие ясно очерченной специальной лексики. В этом качестве она предстает уже не только как средство исследовательской работы, но и как средство коммуникации внутри профессиональной среды. А. А. Искендеров выразил это следующим образом: «К сожалению, начиная со второй половины XX в. в мировой исторической науке наметилась тенденция, связанная с… усилением фрагментации исторических исследований, когда историки начали углубляться в изучение сравнительно узких сфер прошлого и ослабили внимание к разработке общих проблем теории и методологии истории»16. Порочность такого отношения к профессиональному языку подчеркивалась в редакционной статье журнала «Вопросы истории»: «В ряде случаев этот язык… принял совершенно закрытый характер; общение исследователей друг с другом происходит на уровне принятых ими дефиниций, зачастую уродующих и искажающих конкретно-исторический материал»17.

Итак, на протяжении столетия (1890–1990-х гг.) в историографии неоднократно подчеркивалось, что отсутствие точного и единого понятийного аппарата представляет собой методологический изъян. Отмечалось также недостаточное внимание исследователей к работе с понятиями собственной сферы знания. Но как повлияло на положение дел периодически возникавшее внимание к данной проблеме и единодушное признание важности ее немедленного разрешения? Как современными исследователями оценивается состояние исторической науки? Взгляды профессиональных историков о понятиях и категориях собственной сферы знания изучала И. Л. Зубова. В обобщающей статье, изданной в 2005 г., она привела ряд суждений, характеризующих состояние понятийного аппарата исторической науки. Какие отзывы остались в историографии о состоянии понятийно-категориального аппарата собственной науки? «Блестящий разброд» (Г. Нэш), «раскрошенная история» (Ф. Досс), «история – гибрид, не поддающийся классификации» (Д. Тош), «фрагментация истории» (Л. П. Репина), понятийная дискретность исторической науки (А. Филюшкин). Для всех характеристик одним общим выражением является слово «кризис». И. Л. Зубова перечислила причины такого состояния: «Истоки его усматриваются в отсутствии общепризнанной парадигмы и единого научного стандарта исторического исследования. Парадоксальность ситуации состоит в том, что кризисное состояние исторического познания возобновляется уже на протяжении более ста лет, фактически с того момента, когда были предприняты серьезные попытки обосновать его научный статус»18. Действительно, проблема понятийно-категориального аппарата влияет на статус данной сферы знания. Если на протяжении всего времени существования в теории исторического познания не было сделано сколько-нибудь значимых шагов в данном направлении, то неизбежно должен был последовать кризис. И нет ничего удивительного в том, что постмодернизм, заявив о себе как о парадигмальном явлении, в 1980-х гг. – 1990-х гг. приступил к развенчанию именно исторического знания. Зададимся тем же вопросом: действительно, является ли история наукой? Это, во-первых, приводит к вопросу о критериях научности исторического знания. Это, во-вторых, заставляет задать вопрос о возможности исторического знания. Впервые подобная формулировка по отношению к познанию мира в целом была сформулирована И. Кантом. Необходимо задаться подобным вопросом и по отношению к исторической науке.

Соответствие критериям научности само по себе подразумевает и наличие, и постоянное совершенствование понятийного аппарата. Важность этого была подчеркнута П. Веном: «Нет, выяснять, научна ли история – не пустые разговоры, поскольку «наука» – не возвышенное слово, а точный термин, и опыт показывает, что равнодушие к спорам о словах обычно сопровождается путаницей в представлениях о предмете»19. Значение этой работы состоит еще и в том, что проблема исторического понятия выводит на ряд проблем иного уровня, в частности на проблему логики исторического исследования. Понимание этой связи было достигнуто уже в начале XX в.: «Вопрос о терминологии есть один из важнейших вопросов логики. В науках, подобных истории, неопределенность терминов настолько велика, что… никакое другое лицо, да и сам говорящий не знает с точностью, что он желает утверждать»20.

В своей статье «Договоримся о словах!», изданной в 2003 г., В. П. Золотарев подвел неутешительные итоги: «В теоретической отрасли современной российской исторической мысли господствуют негативизм и анархия». Автор констатировал, что до сих пор далеко не все ученые отдают себе отчет в значении теоретико-методологических оснований своей работы. Примером могут служить вариации на «методологические» темы в соответствующих разделах диссертаций и авторефератов, назрела необходимость упорядочить терминологический аппарат теории истории. Один из путей выхода из создавшейся ситуации виделся В. П. Золотареву в том, чтобы, вернувшись к тому периоду, когда история конституировалась в качестве науки, разобраться в понятийном аппарате того времени и этим придать толчок современному развитию, надеясь на то, что ответ на него поможет упорядочить современную номенклатуру и терминологию истории как науки21. Даже учитывая тот факт, что, по формулировке А. А. Искендерова, достижения русских историков XIX – начала XX в. игнорировались, а часто третировались, замалчивались или извращались22, простое возвращение к идеям вековой давности едва ли можно считать верным решением. Ведь, констатировав необходимость возвращения к понятийному аппарату, который осознавался и разрабатывался в середине XIX в., нашел выход в публикациях конца XIX в., а устоявшимся и общепринятым стал в начале XX в. мы перечеркиваем все то развитие, которое прошла наука на протяжении этого столетия. Разумеется, теоретические достижения того поколения исследователей, к которому принадлежат Н. И. Кареев, С. Лаппо-Данилевского, Р. Ю. Виппер, неоспоримы, его необходимо изучать, но после всех вызовов, на которые ответила историческая наука в XX в. единственным выходом может стать только собственная работа в данной области.

Полностью справедливой представляется другое утверждение В. П. Золотарева: «Если теоретизирующие историки действительно хотят преодолеть терминологическую путаницу в одной из самых важных областей исторической науки, то они должны договориться (как сказали бы древние) о словах, т. е. о системе терминов и их содержании. Только при таком условии возможно двинуть вперед теорию истории. За ней же потянутся и другие отрасли исторической науки»23. В более категоричной форме эта мысль выражена в прогнозе А. А. Искендерова: «Исторической науке XXI в. неизбежно придется уделить серьезнейшее внимание совершенствованию своего понятийного аппарата, который играет важнейшую роль в процессе исторического познания и в значительной мере характеризует ее состояние и уровень развития. К сожалению, тот арсенал научных понятий и категорий, терминов и дефиниций, которыми располагает современный историк, не только крайне ограничен и беден, но и чрезвычайно несовершенен. К тому же, – и это, возможно, важнее всего, – широко используя современные понятия и термины, отражающие новейшие исторические события и процессы, многие историки невольно «подтягивают» историю к современности выпрямляют ее, подгоняют исторический материал к уже готовым формулам, принципиальным оценкам и выводам. В идеале историку надо научиться с каждой исторической эпохой разговаривать на ее языке, используя присущую ей систему понятий и терминов. Только в этом случае он сумеет понять и верно передать дух и особенности эпохи, ее специфику»24.

Таким был путь проблемы понятийно-категориального аппарата со времени становления истории как науки до конца XX – начала XXI вв. Но можно ли говорить о конкретных последствиях отсутствия достаточного внимания к решению вопросов данного ряда? Результаты очевидны. Для их выявления предпримем попытку краткого обзора профессиональных изданий.

В литературе отмечается, что в теории исторического познания проблема понятийного аппарата возникает при попытках самоидентификации. Эта проблема была вынесена на обсуждение исторического профессионального сообщества не сегодня; можно опереться на мнение А. А. Искендерова: «Сегодня, как и несколько десятилетий тому назад, остро дебатируется вопрос, как следует понимать историю»25. Выработан целый комплекс определений. Корректен, например, подход А. М. Еременко, при котором последовательно определяются понятия «история», «историческое событие», «исторические условия». Одну из наиболее общих и выражающих осознанную в научном сообществе необходимость междисциплинарного синтеза трактовок предложили К. В. Хвостова и В. К. Финн: «Историческая наука есть смешанное обществоведчески-гуманитарное, т. е. комплексное знание». С этим нельзя не согласиться: начало XXI в. характеризуется сближением разных сфер знания. Б. Г. Могильницкий еще в 2001 г. писал: «Эффективность исторических исследований всецело зависит от… способности максимально расширить круг привлекаемых познавательных средств и синтезировать их в единую исследовательскую методологию, позволяющую достичь целостного понимания изучаемого объекта... При этом речь идет... об их синтезе, единственно способном дать новое, интегрированное знание об изучаемом объекте»26.

Многозначность, многоплановость свойственна понятиям, которые обозначают разные науки, связанные с теорией исторического познания – «философия истории» и «методология истории». Одного, сколько-нибудь общепринятого, толкования понятия «философия истории» также не существует. М. А. Кукарцева и Е. Н. Коломоец в статье 1998 г. признали: «Философия истории сегодня – не самая популярная область исследования философского знания … в отечественной философии практически нет сколько-нибудь последовательного, упорядоченного исследования философии истории – ее предмета, методологии, категориального аппарата, основных направлений развития. Очевидно, что до тех пор, пока сохраняется это положение, действительно плодотворных исследований в философии истории ждать придется долго»27.

Многим учебным пособиям, которые увидели свет в начале 2000-х гг., присущ такой недостаток, как недостаточно четкое размежевание (или смешение) предмета философии истории, методологии истории, теории истории. Отсутствует и единое понимание этих понятий. Для теории исторического познания наиболее перспективным, создающим возможность выхода на новый теоретический уровень (что отчасти уже нашло воплощение в книге О. М. Медушевской «Теория и методология когнитивной истории») представляется определение упомянутого автора и М. Ф. Румянцевой: «Методология – это учение о методе… в соотнесенности с… эпистемологической и историософской парадигмами»28.

В статье «Договоримся о словах!» В. П. Золотарев приводит весь комплекс толкований и приходит к выводу об отсутствии однозначного толкования (и понимания) термина «философия истории»: «Итак, разброс мнений о содержании философии истории в отечественной и зарубежной теоретико-исторической мысли значителен. Со времен Гегеля это словосочетание понимается как философское освещение исторического процесса»29. Нет необходимости спорить и по поводу другого его утверждения о том, что понимание философии истории следует восстановить и отделить его от другого основополагающего термина – методология истории. Но каким видится путь к этому? Для этого В. П. Золотарев предлагает вернуться к формулировкам Н. И. Кареева. По мнению В. П. Золотарева, термин «теория истории» был введен в научный оборот Н. Д. Кондратьевым в 1915 г. В конце 1990-х – начале 2000-х гг. российскими исследователями данный термин был вновь принят в качестве действующего.

Понятие «философия истории» в научный оборот было введено эпохой Вольтера в смысле универсального исторического обозрения человеческой культуры. Гердер рассматривал философию истории как специальную дисциплину, которая должна изучать общие проблемы истории и проблему существования законов развития обществ. Уже в начале XX в. для термина «философия истории» были выработаны несколько трактовок, а энциклопедический словарь подчеркивал ситуацию, сложившуюся с его пониманием как «неопределенность». Смыслы, которые вкладывались тогда в понимание философии истории:

1) философское обозрение прошлых судеб всего человечества, а также истории какого-либо народа или какой-либо эпохи;

2) философское исследование общих законов исторического процесса, отвлеченно взятого;

3) философскую теорию исторического знания;

4) практические выводы, которые могут быть извлечены из истории.

Представители эпохи становления истории как науки выработали еще один термин, который в начале 2000-х гг. был актуализирован в качестве науки, занимающейся вопросами теории исторического познания: историософия. Слово непонятное, что, наверное, способствовало возникновению особой моды на его употребление.

Обзор трактовок понятия «историософия» в современной теории исторического познания дан в работе О. Ф. Русаковой «Историософия как отрасль философии истории: предмет и дискурс». Эта работа вышла в сборнике «Историческая наука и методология истории в России XX века» в ходе первого выпуска Чтений по теории, методологии и философии истории в 2003 г. О. Ф. Русакова конкретизирует употреблявшиеся ранее понятия и предлагает собственные варианты их понимания, а также обосновывает новые.

В качестве весьма значимого для теории исторического познания представляется понимание реальности. Место этого термина среди остальных определяется тем, что его можно представить в качестве связующего звена между понятиями разных уровней обобщения. Оно непосредственно связано с объектом, предметом и методологией исторического познания, определяя видение более частных областей.

Процессы, которые определяли развитие западной историографии после 1970-х – 1980-х гг., способствовали концентрации внимания на употреблении, но не на разработке данного понятия. В отечественной теоретической мысли на протяжении большей части XX в. господствовали представления исторического материализма, зазубрив которые историку как-то и задумываться о таких понятиях, как «реальность», «пространство», «время» не полагалось. Изменения произошли после 1991 г., но они способствовали, скорее, быстрому, спорадическому и поверхностному восприятию отдельных достижений западной мысли без уяснения их сути.

Это объясняет, почему вполне естественным представляется отсутствие определения «реальность» для теоретической статьи С. Н. Тарадайко. К. Е. Сигалов основывает свое повествование на понятии «историческая реальность». Затем автор переходит к изложению представлений о формационном и цивилизационном подходах к изучению истории. При этом не дается определения базового понятия, а ведь речь идет об учебном тексте! Именно по преподавательским текстам студенты (будущие исследователи) должны формировать свое представление о научном познании. В комплексном виде представляется понятие «реальность» в работе А. В. Первушина. Автором различаются «реальность», «исследуемая реальность», «историческая реальность» и «наблюдаемая реальность». В качестве вывода читатель должен принять следующее замечание: «Реальность превратилась в наблюдаемую реальность»30. А это хорошо или плохо? И какая может быть у историка «наблюдаемая реальность», если история исследует ту реальность, которая принципиально не наблюдается и наблюдаема быть не может (отличие истории, скажем, от физики или химии)?

И. В. Никитина, следуя логике системного подхода, формирует свое понимание реальности для теории исторического познания. Она дает следующее определение: «Социокультурная реальность – это сверхсложная система, элементы которой являются сложными системами». Однако без предварительного оговаривания понятий «система» и «сложная система» подобное определение превращается в пустой набор псевдонаучных слов31. За определение и толкование выдается псевдоопределение, где в качестве определяемого можно подставить любое слово. Например: «Общество – это сверхсложная система, элементы которой являются сложными системами», где за элементы примем социальные составляющие, ведь каждую из этих абстракций можно представить в виде сложной или сверхсложной системы. В книге Н. И. Смоленского «Теория и методология истории» вводится в оборот понятие «развитая историческая реальность», при этом автор не определяет объем нового понятия. Следствием такого обращения с понятийным аппаратом становится путаница, алогичность рассуждений32.

Реальность историком обязательно мыслится во времени и в пространстве. Отсутствие сколько-нибудь определенного понимания этих категорий признается в научном сообществе. Д. А. Максимова в 1973 г. констатировала: «Историческое время – малоисследованная категория». Все богатство объема данного понятия продемонстрировано авторами статей, составивших новейший сборник (выпущен под редакцией М. С. Бобковой ИВИ РАН)33.

Настолько же важным для исторического исследования является понятие и понимание пространства. Локализация исторического исследования представляет собой отдельную проблему. Охарактеризуем ее лишь на примере одного исследовательского направления – местной истории. С. А. Гомаюнов, показывая развитие региональной истории на протяжении последних 150 лет, приходит к выводу об отсутствии проработанности и определенности одной из ключевых категорий местной истории – «место», которая в методологическом аспекте пока не рассматривалась34.

В работе любого исследователя особое место занимает понимание научного факта. Подробно разбирает объем понятий «исторический факт», «исторический образ», «историческая истина» В. А. Ельчанинов в своей монографии «Проблемы творчества в историческом познании и искусстве»35. Но понимание исторического факта в настоящее время во многом нуждается в новом осмыслении. Смена парадигмальных установок, изживание позитивистских взглядов привели к размыванию данного понятия. Не выяснена проблема объективности исторического познания, ее степени, ее ограничений. В этом смысле сомнительными выглядят и методологические вступления современных диссертаций, где обосновывается объективность как принцип. Во многом это диктуется наработками прошлых лет, когда понимание исторического факта виделось как «достоверное знание о прошлых событиях»36.

Понимание исторического факта и совокупности научных фактов влияет на формирование понятий «исторический процесс» и «исторический период». В отечественной мысли неоднократно отмечались недостатки современного видения развития истории, ее отдельных этапов. Общеупотребительные названия часто не дают сколько-нибудь четкого представления об истории и не могут употребляться одинаково к разным цивилизациям (например, понятие «феодализм»). Спорными выглядят понятия, которые обозначают и другие периоды («Новое время», «Новейшее время»). Неразработанность в этой области вызывает полное вымывание конкретности: так, Л. А. Кряжева дала собственное определение понятию «исторический процесс»: «Исторический процесс – это специфическая форма бытийности мироздания». Есть основания считать обоснованным подход Л. С. Чурочкиной: объясняя методологические проблемы периодизации, она не только раскрывает объем понятий, употребляемых в ее исследовании, но и поясняет процесс их изучения. Так, она поясняет: вопрос о гносеологическом статусе категорий «общественно-экономическая формация», «уклад», «историческая эпоха» и подобных им был поставлен в отечественной исторической и философской мысли в 1970-х гг. А. Я. Гуревичем, Е. М. Жуковым, М. А. Баргом, Е. Б. Черняком. Полностью обоснован подход Ю. Г. Ершова: вторую главу своего исследования автор целиком посвятил освещению понятия «переходный период»37.

Проблема терминологии, связанной с наименованиями периодов в частности и периодизации в целом, связана с целым понятийным комплексом, ядром которого выступает понятие «цивилизация». Для совершения теоретического прорыва в исторической науке в 1990-х гг. отечественные исследователи пришли к выводу о необходимости перехода от формационного подхода к цивилизационному. Однако часто переход к иным познавательным установкам сводился к замене слов. Упускалось из виду, что такие понятия, как «общество», «цивилизация», «формация» «личность», «ментальность» имеют конкретно-историческое содержание. При этом в историческом познании сталкивается понятие изучаемой эпохи (которое по-своему отражает картину мира) и понятие исследователя. У этого процесса была и другая сторона – подмена объемов понятий. Типичный пример: когда стало немодным или неудобным понятие «класс», многие стали произвольно заменять его понятием «сословие».

Какие последствия имело такое словоупотребление? Опасность была выявлена в самом начале смены исследовательских установок: «К сожалению, пока вместо разработки целостной теории цивилизаций ученые ограничиваются призывами изучать культуру, менталитет и т. п., не имея при этом достаточно ясного представления о сущности цивилизационного процесса. Для того, чтобы добиться какого-то консенсуса, надо, очевидно, понять… систему категорий, отражающих цивилизационный уровень исторического процесса»38. В результате этого в теории исторического познания соотношение категорий «формация» и «цивилизация» долгое время оставалось едва ли не главным направлением39. В 1992 г. в редакционной статье журнала «Вопросы истории» признавалось: «Такие категории, как феодализм, капитализм… во многом исчерпали свои эвристические возможности, которые и прежде были весьма ограниченными. Но кризис исторической науки будет еще более углубляться, если историки начнут пользоваться разными категориями им терминами и перестанут вообще понимать друг друга». Отсутствие ясного понимания общенаучной лексики фиксируется и в других исследованиях, в частности, в книге Н. И. Смоленского, где констатируется «отсутствие… четкого представления о том, что такое цивилизация». Н. А. Бурмистровым категория «цивилизации» признана как не имеющая единого классификационного основания40. Это, в свою очередь, ведет к некорректному употреблению. Так Е. В. Антипова определяет: «Цивилизация есть все человечество, социальная форма движения материи»41. Данный подход запутывает все окончательно: человечество – это не социальная форма движения материи. Понятие «цивилизация» традиционно противопоставлялось понятию «варварство». И то, и другое характеризует человечество.

Переходя к смежным понятиям («народ», «нация», «этнос»), нельзя не обратиться к работам Л. Н. Гумилева. Характеризуя историю определения термина «этнос», Л. Н. Гумилев вспоминал парадоксальную ситуацию, сложившуюся в 1960-х гг.: «Вопрос о то, что такое «этнос», т. е. как у нас сейчас принято говорить «нация», был совершенно неясен в самом Институте этнографии. Выяснение объема понятия «этнос» было необходимо даже не для отвлеченных теоретических изысканий, а для удовлетворения конкретных потребностей народного хозяйства – для составления этнографических карт». Осознавая важность терминологии для исторического познания, Л. Н. Гумилев сам позволял себе весьма вольные трактовки. Для этногенеза важным является процесс становления этнического самосознания. Л. Н. Гумилев характеризовал понятия «отечество» и «родина»: «жесткую связь человеческого коллектива с ландшафтом, т. е. понятие «Родина» и со временем, т.е. понятие «отечество». Это… два параметра, которые перекрещиваясь, дают нужную точку, фокус, характеризующий этнос». На творчестве самого Л. Н. Гумилева весьма сильно сказалось отсутствие механизма формирования понятий, что приводило к большим натяжкам. Так, обосновывая свое понимание этноса, он прибег к случайно найденному у К. Маркса противопоставлению понятий «Gemeinwesen» и «Gemeinschaft». Такое разделение понятий К. Марксом было применено для определения понятия «этнос». Удивительно, что подобное отношение к работе с понятийным аппаратом не вызвало резко отрицательной оценки со стороны коллег и С. Б. Лавров описывал это весьма добродушно: «Я помню, как он радовался, найдя у раннего Маркса понятие Gemeinwesen, которое, как ему казалось, вполне вписывалось в его теорию этногенеза… Здесь, конечно, натяжка, состоящая в идентификации упомянутого немецкого термина с понятием «этнос», но если очень хочется найти известного союзника в науке, то можно»42.

Одновременно с понятием «цивилизация» для отечественного исторического познания стало характерным употребление понятия «менталитет». Весьма обоснованной представляется позиция Ф. Грауса. По его мнению, словом «менталитет» называется часто все то, что не подпадает под определение других понятий («политика», «социально-экономические отношения», «обычаи», «законы»). Оно позволяет продвигаться дальше в давно разрабатываемых областях исследований, там, где традиционная метода не дают эффекта. С помощью этого слова объясняют и то, что представляется странным и непонятным в культуре и истории других народов. Менталитет есть только абстракция; это понятие, придуманное историками, а не явление, открытое ими в исторической действительности.

Ф. Граус считает: понятие «менталитет» так же неопределимо, как понятие «культура» или «идеология». Менталитет — это «общий тонус» долговременных форм поведения и мнений индивидуумов в пределах групп. Менталитет никогда не монолитен, часто противоречив; он образует специфические «вживленные образы», стереотипы мнений и действий. Он проявляется в предрасположенности индивидуума к определенным типам реакций — собственно, он является их механизмом.

Менталитет отличается от «мнений», «учений», «идеологий» тем, что своими носителями он никогда не может быть отрефлексирован и сформулирован. Менталитет исследуется сторонним наблюдателем, отслежен нами там, где мы видим что-то непохожее на нас самих. Менталитет не тождественен высказанным мыслям и видимым образам действия. Менталитет стоит за ними и определяет границу между тем, что человек вообще может помыслить и допустить, и тем, что он ощущает как «немыслимое», «невозможное». Историческим изучением менталитета является исследование суммы механизмов реакций и базовых представлений, характерных для ограниченных групп на заданном отрезке времени43. Изложение точки зрения Ф. Грауса выглядит обоснованным при обращении к попыткам толкования понятия «менталитет», которое наиболее часто смешивается с другими. В статье М. А. Шестаковой менталитет толкуется аналогично парадигме: «Менталитет… набор категорий, универсальных понятий, без которых невозможно построение никаких идей и концепций»44. В целом можно признать, что именно в употреблении понятий «цивилизация» и «менталитет» выявилось такое веяние в развитии теории исторического познания, как мода. А мода подразумевает слепое следование ей. Более того, сложившееся положение прямо признается Е. Ю. Зубковой и А. И. Куприяновой: «Термин «менталитет» часто употребляется скорее как дань моде, нежели как результат осознанного понимания необходимости изменить сам подход к историческому исследованию»45.

В конце 1990-х – начале 2000-х гг. для теории исторического познания привычным стал процесс изменения объемов старых понятий. Новая жизнь дана, например, таким терминам, как «вероятность» и «случайность». Изучение этой части терминологии – дело будущего. Необходимо подчеркнуть особую работу в данном направлении представителей Томской историографической школы, в частности, А. В. Бочарова46. Привычным стал также процесс создания новых исследовательских направлений, одним из которых является альтернативистика. Однако для новых областей проблема понятийно-категориального аппарата является такой же насущной, как и для традиционных, о чем писал, например, Я. Г. Шемякин: «Необходимо расширить используемый понятийный аппарат. Проблематика альтернативности – это междисциплинарная проблематика и для того, чтобы осветить ее всесторонне, нужна не только общефилософская терминология, но и язык междисциплинарного общения, каковым является язык теории информации, кибернетики, общей теории систем»47. Это же касается употребления старых понятий в новых условиях. Так, в 1980-х гг. В. Ж. Келле и М. Я. Ковальзоном было подчеркнуто, что категории «потребность» и «интерес» человека исторического не определены. Соавторы книги признавали, что в категорию «интерес» все вкладывают разный смысл48. В последующее время исследователи предпочитали заимствовать результаты изучения подобных понятий из смежных наук, нежели развивать собственное понимание.

Современное отношение к проблеме понятийно-категориального аппарата в теории исторического познания оттеняется при изучении работ классиков. Не случайно, например, Ф. Фюре, описывая собственное видение Французской революции, специально и целенаправленно останавливается на терминологии. Это для него – правило работы даже в тех случаях, когда речь идет о тех словах, которые, казалось бы, являются часть даже не научной, а обыденной лексики. Это касается, например, трактовки идеологии: «Термин «идеология» обозначает здесь два явления, которые, на мой взгляд, составляют истинную основу революционного сознания»49. Это же касается и тех понятий, которые употреблялись другими историками; в частности, Ф. Фюре напоминает толкование понятия Кошена «умственное общество».50 С таким же подходом мы встречаемся, когда речь заходит об общеупотребительной терминологии, примером чего могут являться слова «феодальная реакция» и «аристократия», по поводу выяснения термина «абсолютная» по отношению к французской монархии кануна революции, по поводу термина «буржуазная революция»51.

Именно Ф. Фюре обращает внимание на серьезное обстоятельство, которое нами не учитывается при введении в научный оборот новых слов. Применение термина само по себе способно спров


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: