IX. Рукопись 7 страница

— Вы мне поможете?

— Я, как говорят в театре, устрою вам выход вне очереди. Здесь много актеров: у нас тут были лучшие певцы из Оперы, сейчас здесь находится часть труппы театра Французской комедии. А пока как вы собираетесь жить?

— Как все. Я первый раз в тюрьме, — добавила я с улыб-! кой, — и еще не знаю, как здесь принято.

— Я хочу сказать: есть ли у вас деньги, чтобы вам готовили отдельно или вы будете есть из общего котла?

— У меня нет денег, но вот кольцо; продайте его и кормите меня на вырученные деньги, их с лихвой хватит на два-три дня.

Тюремщик посмотрел на кольцо взглядом знатока. И правда, за десять лет, что он здесь служит, через его руки прошло немало драгоценностей.

— О! — сказал он, — на деньги, вырученные за это кольцо, я мог бы вас кормить целых два месяца, да и то не остался бы внакладе.

Затем он кликнул жену:

— Госпожа Ферне!

Госпожа Ферне поспешила на зов.

— Позвольте рекомендовать вам гражданку Еву. Заключена в тюрьму за крамольные выкрики. Отведите ей хорошую камеру и дайте все, что она попросит.

— Даже бумагу, чернила и перья? — спросила я.

— Даже бумагу, чернила и перья. Когда заключенные к нам поступают, они все просят письменные принадлежности.

— Ну что ж, — заметила я, — я вижу, что скучать мне не придется.

— Боюсь, что вы правы, — согласился тюремщик, — однако, я предпочел бы, чтобы вы пробыли здесь подольше.

— Даже дольше, чем можно прожить на кольцо? — улыбнулась я.

— Так долго, как будет угодно Господу.

Мягкость тюремщика, учтивость его жены, слово «Господь», звучавшее под сводами тюрьмы, — все это не переставало меня удивлять.

Через тюрьмы прошло столько аристократов, что грубые тюремщики успели несколько пообтесаться от общения с ними.

Впрочем, я не знала — мне это стало известно позже, — что семейство Ферне пользовалось у заключенных доброй славой, все говорили, что они люди добрые.

Милейшая г-жа Ферне подмела мою каморку, постелила свежие простыни на мою кровать и обещала в тот же вечер принести мне чернила, перья и бумагу. Она спросила, за что меня посадили в тюрьму.

— Но ведь вы это знаете из записи в тюремной книге. Я произносила крамольные речи против короля Робеспьера.

— Тише, дитя мое, — сказала она, — молчите. У нас здесь куча людей, которые шпионят за всеми. Они придут и к вам, будут признаваться вам в вымышленных преступлениях, чтобы вытянуть из вас сведения о преступлениях подлинных. Среди них есть и женщины, и мужчины. Остерегайтесь; мы не можем избавиться от этих негодяев, но мы люди честные и стараемся предупреждать заключенных.

— О, тут мне бояться нечего.

— Ах, бедное дитя, невинные тоже должны дрожать от страха.

— Но я виновата, я кричала: «Долой Робеспьера! Долой чудовище!» Я проклинала его.

— Зачем вы сделали это?

— Чтобы умереть.

— Чтобы умереть? — переспросила добрая женщина с удивлением.

И взяв лампу, она подошла и впервые посмотрела мне прямо в лицо:

— Умереть? Вы? Да сколько же вам лет9

— Недавно исполнилось семнадцать.

— Вы хорошенькая. Я пожала плечами.

— Судя по платью, вы богаты.

— Я была богата.

— И вы хотите умереть?

— Да.

— Подождите же, не торопитесь, — сказала она, понижая голос, — так не может долго продолжаться.

— Какая мне разница, долго это будет продолжаться или скоро кончится.

— Я понимаю, — сказала тетушка Ферне, ставя лампу на стол и продолжая прибирать комнатку. — Бедная девушка, они гильотинировали ее возлюбленного, и она решила умереть.

Я ничего не ответила. Она продолжала свою уборку.

Закончив прибирать, она спросила, что я хотела бы на ужин.

Я попросила чашку молока.

Она тут же принесла чашку молока, бумагу, чернила и перо.

— Вы знаете, кого только что привезли? — спросила она.

— Нет.

— Сантера, дитя мое, знаменитого Сантера, короля Сент-Антуанского предместья. Уж кого-кого, а его народ так любит, что не будет молча смотреть, как ему отрубают голову. Хотите на него посмотреть?

— Я с ним знакома.

— Да неужели?

— Я не только опиралась на его руку, когда меня схватили, но, быть может, из-за меня-то он и арестован. Я просто хотела бы, чтобы он мне простил. Можно с ним поговорить?

— Я скажу Ферне, он очень обрадуется. Здесь, по крайней мере, заключенные могут сколько угодно видеться и утешать друг друга, они не сидят в одиночках.

Она вышла. Я осталась в задумчивости, задавая себе вопрос, который мы вечно задаем себе и который вечно остается без ответа: «Что же такое судьба?»

Вот патриот; его хорошо знают как человека не только не умеренного, но, наоборот, слишком рьяного. Он принимал участие во всем, что происходило после взятия Бастилии и до сего дня. Он держал свое предместье, как льва на цепи; он оказал огромные услуги Революции. Ему, как и мне, любопытно посмотреть на эту последнюю казнь. Я встречаю его и, боясь, что меня задавят в толпе, опираюсь на его руку. Одно и то же зрелище производит на нас совершенно различное впечатление. Его оно сокрушает, а меня, наоборот, ожесточает. Он падает, я посылаю проклятия палачу. Теперь оба мы в тюрьме, вероятно, поедем в одной повозке и взойдем на один и тот же эшафот. Если бы я не встретила его, со мной произошло бы все то же самое, потому что я уже решилась. Но произошло ли бы то же самое с ним?

В это мгновение дверь моей камеры отворилась и я услышала грубоватый голос пивовара:

— Где тут эта хорошенькая гражданочка, которая хочет, чтобы я ей простил? Мне нечего ей прощать.

— Как же нечего? Ведь, наверно, вас арестовали из-за меня.

— Что это вы говорите? Просто я хлопнулся в обморок, словно женщина. А потерять сознание — это преступление. Но кто бы мог подумать, что такой слон, как я, может хлопнуться в обморок? Какая же я свинья! Но согласитесь, что когда малютка Николь своим нежным голоском спросила палача: «Господин палач, так правильно?», то у вас сжалось сердце. Вы не могли сдержаться, вы бросили проклятие ему в лицо и правильно сделали; пусть у тех, кто струсил и смолчал, все в душе перевернется. О, эти убитые женщины, они его погубят!

— Так, значит, вы меня прощаете?

— Ах, еще бы! Да вы молодец! Я восхищаюсь вами! У меня дочь — ваша ровесница, правда не такая красивая, как вы; так вот, я хотел бы, чтобы она поступила как вы, даже если бы ей было суждено умереть, как и вам, и даже если бы я должен был вести ее на эшафот и взойти на него вместе с ней!

— Я очень благодарна вам, господин Сантер. Я не могла бы умереть спокойно, зная, что вас из-за меня арестовали.

— Умереть! Но вы еще живы. Ах, когда в моем предместье узнают, что я в тюрьме, поднимется большой шум. Хотел бы я там быть, чтобы посмотреть на своих рабочих.

— Да, но давайте заранее условимся, господин Сантер: что бы ни случилось, вы ничего не будете предпринимать, чтобы меня спасти. Я хочу умереть.

— Вы — умереть?

— Да, и, если я вас попрошу о помощи, вы мне поможете умереть, не правда ли?

Сантер покачал головой.

— Скажите еще раз, что вы меня прощаете, и возвращайтесь к себе; гражданка Ферне делает мне знак, что вам пора уходить.

— Прощаю вас от всего сердца, — сказал он, — даже если наше знакомство приведет меня на эшафот. — До завтра!

— Как легко вы говорите «До завтра»! Я обернулась к г-же Ферне:

— Мы сможем увидеться завтра?

— Да, во время прогулки.

— Тогда я скажу, как вы, гражданин Сантер: «До завтра». Он вышел. Я выпила свою чашку молока и села тебе писать.

Я слышу, как часы на ратуше бьют два часа пополуночи. Ты даже представить себе не можешь, какой спокойной делает меня уверенность, что завтра или послезавтра я умру.

Ла Форс, 18 июня 1794 г.

Мой друг, по-моему, у меня сложилось о смерти самое полное представление, какое только может быть. Я проспала шесть часов кряду, спала глубоко, без сновидений и ничего не чувствовала.

И все же сколько бы мы ни подыскивали сравнение, ничто не похоже на смерть, кроме самой смерти.

Если бы смерть была не более чем сон, похожий на тот, от которого я только что очнулась, все боялись бы ее не больше, чем сна.

Лавуазье сказал, что человек — отвердевший газ; невозможно подобрать более простое выражение.

Нож гильотины падает вам на шею, и газ разжижается.

Но зачем служит и чем становится газ, из которого состоит человек, когда он возвращается к своим истокам и снова растворяется в бесконечной природе?

Тем, чем он был до рождения?

Нет, ведь до рождения его просто не было.

Смерть необходима, так же необходима, как жизнь. Без смерти, то есть без преемственности, не было бы прогресса, не было бы цивилизации. Поколения, возвышаясь друг над другом, расширяют свои горизонты.

Без смерти мир стоял бы на месте.

Но чем становится человек после смерти?

Удобрением для идей, удобрением для наук.

И правда, невесело думать, что это единственное, на что годится наше тело, когда становится трупом.

Возвышенная Шарлотта Корде превратилась в удобрение! Славная Люсиль превратилась в удобрение! Бедняжка Николь превратилась в удобрение!

О, как утешает нас английский поэт, вкладывая на похоронах Офелии в уста Лаэрта слова:

Пусть из ее неоскверненной плоти

Взрастут фиалки! -

Помни, грубый поп:

Сестра на небе ангелом зареет,

Когда ты в корчах взвоешь.

[8]

Увы! Современная наука еще допускает, что тело может обратиться в фиалки, но она никак не допускает, что душа может обратиться в ангела.

Как только появился этот ангел, где ему место?

Пока невежественные в астрономии люди верили в существование небес, его помещали на небе; но современная наука опровергла разом и эмпирей греков, и небесную твердь иудеев, и небо христиан.

Когда земля была центром мироздания; когда, согласно Фалесу, она плавала на воде, как гигантский корабль; когда, согласно Пиндару, ее поддерживали алмазные колонны; когда, согласно Моисею, солнце вращалось вокруг нее; когда, согласно Аристотелю, над нами целых восемь небес: небо Луны, Меркурия, Венеры, Солнца, Марса, Юпитера, Сатурна и, наконец, твердый и прочный небесный свод, в который вправлены звезды — Бог с его ангелами, серафимами, святыми мог обитать на этом языческом небе как завоеватель в королевстве, которое он покорил. Теперь, когда известно, что Земля — самая маленькая из планет, что меньше ее только Луна, теперь, когда известно, что Земля вращается, а Солнце неподвижно, теперь, когда восемь небес исчезли и уступили место бесконечности, где в бесконечности поместим мы твоих ангелов, Господи?

О мой друг, зачем ты научил меня всем этим премудростям: древо жизни, древо науки, древо сомнения?

Ферне и его жена сказали мне, что если шпионы не донесли на меня Революционному трибуналу, то возможно, обо мне забудут и не предадут суду.

Согласись, это была бы неудача.

Я так устала от жизни, которая для меня более пуста, безмолвна и тиха, чем смерть, что готова на все, только бы поскорее с ней покончить.

Вот что я придумала.

Поскольку меня, похоже, не собираются судить, что ж, я обойдусь без суда.

Здесь есть два ежедневных развлечения. И в обоих заключенным позволено принимать участие.

Первое: прогулка по внутреннему двору; второе: отъезд осужденных на площадь Революции.

Мы с Сантером выйдем, когда первую партию заключенных будут сажать в повозку. Руки у меня будут связаны за спиной, волосы подобраны.

Я смешаюсь с осужденными и сяду в повозку. И, право, я буду очень горевать, если гильотина меня отвергнет.

Но надо уговорить Сантера; думаю, это будет самое трудное.

Он и впрямь славный человек, этот достойный пивовар. Когда я рассказала ему о своей любви к тебе, когда рассказала, что недавно в пещерах Сент-Эмильона с помощью собак поймали двух последних жирондистов и, вероятно, ты один из этих мучеников, он вспомнил, что также слышал об этом; когда я, наконец, сказала ему, что он единственный человек, которому я могу довериться, которого могу просить об этой услуге, он согласился — со слезами, но все-таки согласился.

Завтра состоится казнь. Объявили, что приедут три повозки, значит, осужденных человек восемнадцать, не меньше.

Одним больше, одним меньше — никто и не заметит, даже сама смерть!

Я сказала тебе все, что хотела сказать, мой любимый. Ночью я постараюсь хорошо выспаться.

Как говорил шевалье де Каноль:

— Я готовлюсь.

Как прекрасно я провела ночь, мой любимый! Впервые я так сладко спала! Мне снился наш дом в Аржантоне, снились сад, беседка, древо познания добра и зла, источник; во сне передо мной прошло все наше прошлое.

Не предвкушение ли то твоей вечности, Господи? Если это так, я возблагодарю тебя!

Сейчас приедут повозки; я не хочу, чтобы меня ждали.

Прощай, мой любимый, прощай. Это уж точно мое последнее «прости». На сей раз я увижу спектакль не из зала, а со сцены.

Никогда, мой любимый, у меня не было на сердце так спокойно и радостно. Я снова повторяю тебе: если ты умер, я приду к тебе; если ты жив, я подожду тебя.

Да, все так, но… небытие! небытие!

Прощай, повозки въезжают во двор, прощай.

За мной пришел Сантер.

Я иду.

Люблю тебя.

Твоя Ева

в жизни и в смерти.

Эшафот отвернулся от меня. Воистину, надо мной тяготеет проклятие!

Я так надеялась, что в час, когда я пишу эти строки, я уже буду отдыхать от тягот этого мира в лоне Создателя или хотя бы в лоне земли!

Ужели мне придется убить себя, чтобы умереть?

Пишу тебе на всякий случай. Я убеждена, что ты умер, мой милый Жак. Я снова пыталась узнать имена четверых жирондистов, казненных в Бордо и затравленных собаками в пещерах Сент-Эмильона, но безуспешно.

Газеты пишут об их смерти, но не сообщают имен.

Наконец, может быть, ты жив, и именно поэтому Бог не дал мне умереть.

Все произошло так, как я и надеялась, кроме развязки.

Я оделась в белое — разве я не собиралась на свидание с тобой, нареченный мой?

Выйдя во двор, я увидела, что смертники садятся в повозки и Сантер меня ждет.

Он снова просил меня отказаться от моего плана, но я с улыбкой покачала головой.

Я даже передать не могу, какой глубокий покой снизошел на мою душу: мне казалось, в жилах моих течет небесная лазурь.

Погода стояла великолепная, был один из тех июньских дней в какие, бывало, мы с тобой, рука в руке, сидели предвечерней порой в беседке нашего потерянного рая и слушали, как поет соловей в зарослях жасмина.

Я велела Сантеру связать мне руки. У стены рос розовый куст, сплошь усыпанный цветами. И где только не растут розы!

Правда, цветы на этом кусте были красные, как кровь.

— Сорвите вон тот бутон и дайте мне, пожалуйста, — попросила я Сантера.

Он сорвал бутон, и я зажала его в зубах. Я наклонилась к нему, он поцеловал меня в лоб. Представляешь себе, мой дорогой, — последняя представительница рода Шазле, прощаясь с жизнью, получает поцелуй пивовара из Сент-Антуанского предместья!

Я села в последнюю повозку. Мне никто не мешал. Так редко встречаются люди, которые стараются подольститься к смерти, что никому и в голову не пришло, что я не была осуждена на казнь.

Повозок было пять, осужденных было тридцать человек, я была тридцать первой. Я искала среди моих товарищей по несчастью приятное лицо, но тщетно. Гильотина становилась все более жадной, а аристократы все более редкими.

Третьего дня, когда казнили г-жу де Сент-Амарант, из пятидесяти четырех осужденных было не больше двадцати пяти дворян. В последней партии из тридцати четырех осужденных самыми заметными фигурами были побочный сын г-на де Сийери да злосчастный депутат Ослен, приговоренный к смерти за то, что прятал женщину, которую любил. Да и Ослен был не аристократ, а патриот.

Моими товарищами были тридцать каторжников — воров-взломщиков, перед которыми не устоит ни одна дверь; они заслужили только каторгу, но за неимением лучших жертв их удостоили эшафота. Бедняжка гильотина, все лакомства она уже съела.

На мгновение мне показалось, что жандармы собираются меня высадить: так велик был контраст между мной и моими товарищами. Но повозки тронулись; я послала последний благодарный взгляд Сантеру, и мы выехали за ворота тюрьмы.

Люди — и те, которые шли за нами, и те, которые отступали, чтобы дать нам дорогу, — судя по всему, были не меньше жандармов удивлены, увидев меня в таком странном обществе, тем более что в повозке только шесть мест, а я была седьмой, поэтому все осужденные сидели, одна я стояла.

Вообще мое присутствие вызывало ропот, но то был ропот жалости. Народ устал смотреть на человеческую бойню. В толпе раздавались возгласы:

— Поглядите, какая красавица!

— Бьюсь об заклад, что ей нет и шестнадцати. Какой-то человек обернулся и крикнул:

— Я думал, после Сент-Амарант уже не будет женщин! И ропот возобновлялся, сливаясь с оскорблениями, которыми осыпали других осужденных.

На углу Железного Ряда толпа стала гуще, а сочувственные возгласы — громче.

Удивительно, как близость смерти обостряет чувства. Я слышала все, что говорилось вокруг, видела все, что происходило.

Какая-то женщина крикнула:

— Это святая, которую казнят вместе с разбойниками, чтобы искупить их вину.

— Посмотри-ка, — сказала какая-то девушка, — она держит в зубах цветок.

— Эту розу подарил ей на прощанье возлюбленный, и она хочет умереть с ней, — ответила ее подружка.

— Ну разве не убийство казнить детей! Ну что она такого могла сделать, я вас спрашиваю?

Этот гул сочувственных голосов производил на меня странное впечатление; он буквально поднимал меня над моими спутниками и, возносясь к небу впереди меня, казалось, открывал мне небесные врата.

Красивый молодой человек лет двадцати пробился сквозь толпу, подошел к самой повозке и сказал:

— Обещайте, что полюбите меня, и я рискну жизнью, чтобы вас спасти.

Я мягко покачала головой и с улыбкой подняла глаза к небу.

— Благослови вас Бог, — сказал он.

Жандармы видели, как он со мной разговаривает, и хотели схватить его, но он стал отбиваться, и толпа заслонила его.

Меня охватило чувство блаженства, какое я испытывала только прижавшись к твоей груди. Мне казалось, что, приближаясь к площади Революции, я приближаюсь к тебе. Я смотрела на небо, и моему ослепленному взору явился всемогущий Бог, излучающий сияние.

Мне казалось, что, помимо земных звуков и событий, я начинаю видеть и слышать то, что никто, кроме меня, не видит и не слышит; я слышала звуки далекой небесной гармонии; я видела, как по небу скользят прозрачные светящиеся существа.

Скопление карет на углу улицы Сен-Мартен и улицы Менял вернуло меня к действительности. Не то со стороны ла Рокетт, не то со стороны Сен-Лазара, а может быть, из Бисетра ехала двуколка; она везла с другого берега Сены дюжину заключенных, сгрудившихся между деревянными бортами.

На сей раз Комитету общественного спасения повезло: в двуколке ехали настоящие аристократы.

Пленников сопровождали четыре жандарма; наша повозка зацепила их двуколку; удар заставил меня оглядеться вокруг.

Среди заключенных была молодая женщина примерно моих лет, темноволосая, черноглазая, необычайной красоты.

Взгляды наши встретились, и — сердце сердцу весть подает — она протянула ко мне руки; но мои руки были связаны за спиной… Тогда я изо всей силы дунула — и мой розовый бутон полетел и упал к ней на колени. Она взяла его и поднесла к губам.

Потом их двуколка и наша повозка расцепились; двуколка поехала к мосту Богоматери, а наша телега продолжала свой путь к площади Революции.

Это происшествие обратило мои мысли к вещам земным и заурядным.

Я взглянула на моих товарищей по несчастью.

Было видно, как они — каждый по-своему — любят жизнь и боятся смерти.

Эти преступники, не имевшие ни чести ни совести, нераскаянные грешники, не имевшие даже политических убеждений, которые поддерживали осужденных того времени, не искали опоры ни на земле, ни на небе.

Они не смели поднять голову, боялись оглядеться вокруг; время от времени то один, то другой глухим голосом спрашивали: «Где мы?», чтобы понять, сколько им осталось жить.

В первый раз я ответила им, надеясь их утешить:

— На пути к Небу, братья мои!

Но один из них грубо оборвал меня:

— Мы не то спрашиваем, мы хотим знать, далеко ли еще.

— Мы въезжаем на улицу Сент-Оноре.

Потом, позже, когда кто-то снова задал этот вопрос, я сказала:

— Мы у заставы Сержантов. На третий вопрос я ответила:

— Мы едем мимо Пале-Эгалите.

В ответ они скрипели зубами, богохульствовали, без конца поминая имя Божье.

Повозка доехала до бельевого магазина г-жи де Кондорсе. Я надеялась напоследок увидеть ее; но все было закрыто, и в первом этаже, и во втором.

— Прощай, моя сестра по несчастью,, я передам от тебя весточку гениальному человеку, который любил тебя как муж и как отец, — прошептала я.

Один из моих спутников, тот, который сидел ближе всех ко мне, услышал мои слова; он упал мне в ноги.

— Так ты веришь в загробную жизнь? — спросил он.

— Если и не верю, то хотя бы надеюсь.

— А я не верю и не надеюсь.

И стал судорожно биться головой о скамью, на которой только что сидел.

— Что ты делаешь, несчастный! — сказала я. Он нервно рассмеялся.

— Я доказываю себе, что, раз мне больно, значит, я еще жив; а ты?

— Я жду, чтобы смертный покой доказал мне, что моя жизнь кончилась. Другой каторжник поднял голову и, глядя на меня замутившимися, налитыми кровью глазами, спросил:

— Так ты знаешь, что такое смерть?

— Нет, но скоро узнаю.

— Какое преступление ты совершила, что тебя казнят, вместе с нами?

— Никакого.

— И все-таки ты умрешь!

Потом, словно надеясь достигнуть слуха Создателя всего сущего, стал кричать:

— Бога нет! Бога нет! Бога нет!

Бедное несчастное человечество, которое верит, что Бог занят судьбой отдельных личностей, и в гордыне своей полагает, что Богу нечего делать, кроме как опекать его с самого рождения и до самой смерти! Оно всякий раз просит его совершить чудо и изменить незыблемый миропорядок в угоду его капризу или чтобы избавить его от страдания.

— Но, — сказал один из осужденных, — раз Божьей справедливости не существует, то должна была бы быть справедливость человеческая. Я крал, бил окна, высаживал двери, взламывал сундуки, перелезал через стены; и я заслужил каторгу, но не эшафот. Пусть меня пошлют в Рошфор, в Брест, в Тулон — у них есть на это право; но у них нет права лишать меня жизни!

— Послушай, — сказала я ему, — крикни это Робеспьеру, мы как раз проезжаем мимо его дома, может быть, он тебя услышит.

Каторжник издал глухой стон и встал на ноги:

— Аррасский тигр! — закричал он. — Что ты делаешь с головами, которые рубят для тебя, и с кровью, которую проливают от твоего имени?

Со всех повозок посыпались проклятия, слившись с криками толпы, начавшей терять доверие к Робеспьеру.

— Благодарю тебя, король террора, ты воссоединяешь меня с любимым, — прошептала я.

Выплеснув гнев, осужденные вновь впали в оцепенение, и над повозками снова воцарилась тишина. Впрочем, тех несчастных, что нашли в себе силы встать на ноги и кричать, было не больше трети.

Мой сосед, бившийся лбом о скамью и так и оставшийся стоять на коленях, спросил меня:

— Ты знаешь молитвы?

— Нет, — ответила я, — но я умею молиться.

— Так помолись за нас.

— Что мне просить у Бога?

— Что угодно. Ты лучше знаешь, что нам надо.

Я вспомнила первых христиан, вспомнила девственниц на арене римского цирка, которые, готовясь принять мученическую смерть, утешали тех, кто был с ними рядом.

Я подняла глаза к небу.

— Ну-ка, становитесь на колени, — сказал каторжник своим товарищам. — Она будет молиться.

Шесть каторжников упали на колени; те, кто был в других повозках и не мог нас слышать, вели себя как стадо баранов, которых ведут на базар.

— Боже мой, — сказала я, — если ты существуешь не только как недоступная нашим чувствам безграничность, не только как невидимая всемогущая сила, не только как вечное проявление творческих возможностей природы, если, как учит нас Церковь, ты принял человеческий облик, если у тебя есть глаза, чтобы видеть наши скорби, если у тебя есть уши, чтобы слышать наши молитвы, наконец, если ты вознаграждаешь в мире ином за добродетель и наказываешь за преступления, совершенные в этом мире, — соблаговоли вспомнить, когда эти люди предстанут перед тобой, что суд человеческий присвоил твои права и уже покарал их за преступления, и покарал слишком строго, поэтому не наказывай их вторично в неведомом царстве, неподвластном науке и именуемом в священных книгах

Небом! Пусть же они останутся там навечно, ибо они окупили свои грехи и вечно будут славить твое милосердие и справедливость!

— Аминь! — прошептали два или три голоса.

— Но если все не так, — продолжала я, — и дверь, в которую все мы войдем, ведет в небытие, если мы погрузимся во тьму, бесчувствие и смерть, если после жизни нет ничего, как нет ничего до нее, тогда, друзья мои, снова возблагодарим Бога, ибо, где нет чувств, там нет и боли, и тогда мы уснем навеки сном без сновидений, каким порой засыпали в этом мире после тяжелого трудового дня.

— О нет, — воскликнули каторжники, — уж лучше вечное страдание, чем вечное небытие!

— Господи! Господи! — восклицала я. — Они взывают к тебе из бездны, выслушай их, Господи!

Некоторое время мы ехали молча. Но вдруг по толпе пробежала сильная дрожь, она охватила и осужденных; объезжая заставу Сент-Оноре, повозки подались назад и смертники не могли видеть орудия казни, но они угадали, что подъехали к нему.

Я, напротив, испытывала чувство радости: я встала на цыпочки и увидела гильотину, поднимавшую у всех над головами свои большие красные руки и тянувшую их к небу, куда стремится все сущее. Я дошла до того, что даже небытие, которое так страшило этих несчастных, было для меня приятнее, чем сомнение, в котором я жила уже больше двух лет.

— Мы приехали? — мрачно спросил один из каторжников.

— Мы приедем через пять минут. Другой несчастный размышлял вслух:

— Нас гильотинируют последними, потому что мы в последней повозке. Нас тридцать человек, по минуте на каждого — значит, нам осталось жить еще полчаса.

Толпа продолжала роптать на них и жалеть меня; она стала такой густой, что жандармы, которые шли перед повозками, не могли расчистить им дорогу. Пришлось генералу Анрио отлучиться с площади Революции, где он командовал казнью, и с саблей наголо в сопровождении пяти или шести жандармов, проклиная все и вся, прокладывать нам путь в толпе.

Он так сильно пришпорил коня, что, давя женщин и детей, проехал вдоль всей вереницы повозок.

Он увидел, как каторжники стоят вокруг меня на коленях.

— Почему ты не стоишь на коленях, как другие? — спросил он меня. Каторжник, который велел мне молиться за них, услышал его вопрос и встал:

— Потому что мы виновны, а она невинна, потому что мы слабые, а она сильная, потому что мы плачем, а она нас утешает.

— Ладно! — крикнул Анрио. — Еще одна героиня вроде Шарлотты Корде или г-жи Ролан; я уж думал, мы наконец избавились от всех этих бой-баб.

Потом обернулся к возчикам:

— Ну, путь свободен, вперед! И повозки поехали дальше.

Через пять минут первая повозка остановилась у подножия эшафота.

Другие остановились тоже, так как ехали прямо за ней.

Человек в карманьоле и в красном колпаке стоял у подножия эшафота между лестницей на гильотину и повозками, которые одна за другой доставляли свой груз.

Он громко называл номер и имя осужденного.

Осужденный выходил сам, или его выводили, поднимался на помост, фигура его мелькала там, потом исчезала. Раздавался глухой стук — и все кончено.

Человек в карманьоле вызывал следующий номер.

Каторжник, который рассчитал, что до него дойдет очередь через полчаса, считал эти глухие удары, каждый раз вздрагивая и испуская стон.

После шести ударов наступил перерыв.

Он вздохнул и замотал головой, чтобы стряхнуть капли пота, которые не мог вытереть.

— С первой повозкой покончено, — пробормотал он. И правда, место первой повозки заняла вторая, место второй — третья, и так далее; мы тоже подъехали к эшафоту поближе.

Удары раздались снова; несчастный продолжал считать, с каждым ударом все сильнее дрожа и бледнея.

После шестого удара снова наступила пауза и повозки снова передвинулись.

Удары возобновились, но стали слышнее, потому что мы подъехали ближе. Каторжник продолжал считать; но на номере 18 язык у него прилип к гортани, он осел, и из уст его вырвалось только хрипенье.

Мерные удары пугали своей неотвратимостью. Сейчас Казнили осужденных из предпоследней телеги, следующими были мы.

Каторжник, который велел мне молиться, поднял голову.

— Сейчас наш черед, святое дитя, благослови меня!

— Не могу, у меня руки связаны, — отвечала я.

— Повернись ко мне спиной, — сказал он.

Я повернулась к нему спиной, и он зубами развязал веревку.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: