IX. Рукопись 6 страница

Нынче говорят: «Вон идет Робеспьер!» — и все закрывают поплотнее двери, чтобы не видеть Робеспьера.

Я увидела его впервые и сразу поняла, что это он.

Я ходила на кладбище Монсо на могилы Дантона, Демулена и Люсиль, я ходила туда не молиться — ты не научил меня молиться, — но посоветоваться с ними.

Я надеялась, что могилы ораторов будут более словоохотливы, чем тело философа.

Смерть — это не только тьма, это прежде всего тишина.

Могилы наших друзей находятся у стены, которая отделяет кладбище от парка Монсо. Я слышала за стеной голоса. Мне стало любопытно, кто пришел смущать могильный покой своими громкими речами.

Стена низкая, один камень в кладке выпал, и можно было посмотреть в проем.

Я посмотрела: это был он, Робеспьер.

Похоже, он каждый день совершает двухчасовую прогулку и выбрал для этой цели парк Монсо.

Знает ли он, что смерть от него в двух шагах?

Знает ли он, что только низкая непрочная каменная стена отделяет его от ложа из едкой негашеной извести, где покоятся Дантон, Камилл Демулен, Эро де Сешель, Фабр д'Эглантин? Хочет ли он бросить вызов мертвым, как бросал его живым?

Он шел быстро, его спутники с трудом поспевали за ним. Моргая глазами, с искаженным лицом, худой, изможденный, куда он идет и когда остановится?

Однако пора. Когда видишь, как отрубают головы жен-, шинам и детям, перестаешь бояться гильотины.

В газете Прюдома, единственной, которая уцелела, единственной, которая, перестав выходить, появилась вновь, несколько дней назад писали, как один любопытный, увидев, как действует гильотина, спросил у соседа:

— Что бы мне такое сделать? Уж больно хочется попасть на гильотину!

В другом номере был помещен рассказ о том, как палачи, придя за осужденным, застали его за чтением. Пока его готовили к казни, он не выпускал книгу из рук и продолжал читать до самого эшафота; когда повозка подъехала к подножию гильотины, он заложил нужную страницу закладкой, положил книгу на скамью и подставил руки, чтобы их связали.

Гиацинта рассказала мне, что третьего дня пять пленников ускользнули от жандармов; они не собирались бежать, они просто хотели напоследок пойти в Водевиль.

Один из пятерых возвращается в трибунал, который его осудил:

— Не можете ли вы мне сказать, где мои жандармы? Я их потерял.

На одной из трибун Конвента обнаружили спящего человека.

— Что вы здесь делаете? — спросили у него.

— Я пришел убить Робеспьера, но, пока он произносил речь, я уснул.

Ко мне приходила г-жа де Кондорсе: она хотела поблагодарить меня.

У нее лицо юной девы, которую мог бы выбрать Рафаэль, создавая свои бесплотные образы. Ей тридцать три года. Раньше она была канониссой. Но Кондорсе с риском для жизни спешил не к ней — наоборот, он спешил уйти подальше от нее; он скрывался на улице Сервандони, и раз в неделю она, трепеща от страха, с замирающим сердцем навещала его.

Он не хотел подвергать жену такой опасности. Кабанис дал ему сильный яд. Как и я, он решил положить конец своим мучениям. Он должен был закончить книгу «Прогресс человеческого разума». 6 апреля ночью он написал последнюю строку и на рассвете отправился в путь.

Как мы видим, ушел он недалеко. В Кламаре его опознали; в Бур-ла-Рен он покончил с собой.

Этой бедной женщине, чья душа «скорбит смертельно», как сказано в Евангелии, было суждено подарить мне мгновение радости.

Она знает, что в живых осталось еще четыре жирондиста, двое из них скрываются в Бордо, двое — в пещере Сент-Эмильона.

Она не знает их; когда она получит от них известия, то сообщит мне.

О мой любимый Жак, вот было бы чудесно, если бы ты оказался одним из этих четверых уцелевших жирондистов!

Через месяц-другой все может перемениться. Все ненавидят Робеспьера, клянусь тебе.

После смерти Дантона все легло на него. Ведь никто не забыл, что наших друзей постигла кара за призыв к милосердию.

Робеспьер убивал женщин — женщины убьют его, не в физическом смысле, как Шарлотта Корде, но в моральном.

Смерть Шарлотты Корде, ее спокойствие, непоколебимость, возвышенность основали религию, религию восхищения.

Смерть Дюбарри, бедного создания, которое умоляло на эшафоте: «Еще один миг, господин палач, еще хоть один миг» — основала религию жалости.

Но казнь нашей бедной Люсиль сделала еще больше. Не было ни одного человеческого существа, каких бы взглядов оно ни придерживалось, у которого сердце не обливалось бы кровью.

Что она сделала? Она хотела спасти любимого человека; она бродила вокруг тюрьмы; заливаясь слезами, она написала Робеспьеру: «Вы меня любили, вы просили моей руки».

Быть может, в этом было главное ее преступление, особенно если это письмо прочла мадемуазель Корнелия Дюпле.

Когда казнили Люсиль, все сказали себе: «О, это уж чересчур!»

И вот доказательство того, что я была права, мой дорогой Жак. Я уже говорила тебе, что г-же де Кондорсе принадлежит маленький бельевой магазин с мастерской над ним; он находится недалеко от дома, где живет Робеспьер; г-жа де Кондорсе услышала на улице громкий шум, подошла к окну и увидела, что перед домом столяра Дюпле собралась большая толпа.

Вот что случилось. Молодая девушка, роялистка, дочь владельца писчебумажного магазина в Сите, трижды приходила и просила свидания с Робеспьером.

На третий раз ее настойчивость вызвала подозрения у мадемуазель Корнелии, та кликнула рабочих, и они схватили девушку.

В корзинке у нее лежали два маленьких ножика.

Когда ее спросили, зачем она так настойчиво добивалась свидания с Робеспьером, она не ответила ничего, кроме того, что ей просто хотелось посмотреть, что такое тиран.

Ее препроводили в тюрьму Ла Форс, где уже сидит целая группа людей, которых обвиняют в том, что они хотели убить Робеспьера.

Вечером в Клубе якобинцев Лежандр и Руслен, плача от страха, потребовали, чтобы Робеспьеру дали телохранителей.

Таким образом, когда чья-то звезда закатилась — а звезда этого человека положительно закатилась, — друзья и враги объединяются, чтобы погубить его.

Бедняжка Рено — его противница; она называет его тираном и хочет убить. Руслен и Лежандр — его друзья; они также объявляют его тираном, требуя для него телохранителей.

Я всю ночь не спала и все думала, что, раз уж я решила умереть, не лучше ли попытаться извлечь из моей смерти какую-то пользу.

Говорят, скоро должно состояться большое торжество, праздник Верховного Существа, во время которого Робеспьер будет символизировать сам себя как искупителя мира.

Этому человеку мало быть властелином, он хочет быть Богом.

Я размышляла о том, не подать ли мне великий пример, убив его во время его триумфа.

Но только если надо подать этот великий пример, то почему этого не делает сам Бог?

Раз такой человек существует, значит, Бог это дозволяет. Раз Бог дозволяет его существование, значит, он служит его целям.

Быть может, он живет как орудие Божьей кары?

Нет, ведь тогда он карал бы лишь дурных людей; нет, ведь тогда он щадил бы женщин и детей.

Быть может, он живет благодаря забывчивости или снисходительности?

Но пристало ли человеку исправлять ошибки Бога?

Нет, мой любимый, я не Иаиль, не Юдифь, не Шарлотта Корде. Я предпочитаю предстать перед неведомым существом, которое ждет меня за гранью жизни, с не запятнанными кровью руками.

С меня хватит того, что я буду повинна в своей собственной смерти.

Его пресловутый праздник состоялся. Никогда еще столько цветов не усыпали путь, по которому в свой праздник некогда проходил Господь. Говорят, что царство крови кончилось, что на смену ему приходит царство милосердия. Робеспьер совершил богослужение как верховный жрец Верховного Существа.

Гильотина исчезла с площади Революции?

Да, но, как исчезает солнце, чтобы завтра снова взойти, она, как солнце, зашла на западе и взошла на востоке.

Отныне казни будут происходить в Сент-Антуанском предместье — вот какую пользу принес Парижу праздник Верховного Существа.

Повозки со смертниками не будут больше следовать по Новому Мосту, по улице Руль и по улице Сент-Оноре.

Робеспьер хочет приговаривать к смерти, но он не хочет, чтобы приговоренные, когда их везут на казнь, кричали, проезжая мимо дома столяра Дюпле, как Дантон:

— Я потяну тебя за собой, Робеспьер! Робеспьер, ты пойдешь за мной! Однако ему готовят славный подарок.

Пятьдесят четыре человека в один день, из них семь или восемь красивых женщин, две или три совсем молоденькие.

Если бы процесс состоялся чуть позже, у меня была бы надежда войти в их число.

Что ни день, то рассказывают ужасные вещи, от которых народный гнев закипает, как лава вулкана.

Вот что произошло вчера в Плесси.

Один осужденный по имени Ослен — печально известное имя, — когда за ним пришли, чтобы везти на казнь, не имея другого оружия, всадил себе в сердце гвоздь.

Его схватили и потащили. Он толкал и толкал в себя гвоздь, но ему никак не удавалось покончить с собой. Тюремщикам стало жаль его, и они потащили его назад со словами:

— Он мертв.

Подручные палача тянули его вперед со словами:

— Он жив!

Они оказались сильнее. Ослена бросили в повозку смертников и, пустив лошадей рысью, успели гильотинировать его живым.

Не находишь ли ты, мой дорогой, что подобные вещи позорят свет Божий и стыдно жить после того, как их увидел?

У меня большое желание бросить два или три луидора, которые у меня еще остались, в Сену, чтобы скорее покончить счеты с жизнью.

Дабы свыкнуться с мыслью о смерти, я хочу поговорить немного о кладбище.

Ты помнишь, дорогой, эту прекрасную сцену в «Гамлете», когда могильщики шутят и один спрашивает у другого, кто прочнее всех строит, а видя, что его собеседник затрудняется ответить, говорит ему:

— Дурень! Это могильщик; дома, которые он строит, простоят до Судного дня.

Ну что ж, мой друг, в наше время, когда не осталось ничего прочного, могила стала столь же непрочной, как и все остальное.

Смерть женщин вызвала большое сострадание, которое после смерти Люсиль исторгло из уст народа вопль: «Это уж чересчур!»

Так вот, это сострадание угасло.

Да и как могло быть иначе? До Дантона и Люсиль повозки смертников возили по двадцать-двадцать пять осужденных в день. Сегодня они возят по шестьдесят.

Это острая болезнь, перешедшая в хроническую форму.

Гильотина привыкла принимать пищу с двух до шести часов пополудни; люди приходят посмотреть на нее, как на хищника в Ботаническом саду. В час пополудни повозки отправляются в путь, чтобы доставить ей корм.

Вместо пятнадцати-двадцати глотков, которые она делала раньше, она теперь делает пятьдесят-шестьдесят, вот и все: аппетит приходит во время еды.

Она уже приобрела сноровку; механизм отлажен.

Фукье-Тенвиль с упоением крутит колесо. Два дня назад он предложил поместить гильотину в театр.

Но все это приводит к появлению мертвецов, а мертвецам нужны кладбища. Первым переполнилось кладбище Мадлен. Правда, там похоронены король, королева и жирондисты.

Окрестные жители сказали: «Довольно!» — и кладбище закрыли, чтобы устроить кладбище в Монсо.

Дантон, Демулен, Люсиль, Фабр д'Эглантин, Эро де Сешель и другие торжественно открыли его.

Но, поскольку в нем всего двадцать девять туазов в длину и девятнадцать в ширину, оно быстро наполнилось. Гильотина переменила место.

Ей отдали кладбище Сент-Маргерит. Но оно уже было забито и при шестидесяти трупах в день также быстро переполнилось.

Против этого было средство: бросить на каждого мертвеца горсть извести; но казненные были похоронены вперемешку с другими покойниками. И пришлось бы сжечь всех — и покойников из предместья и городских покойников.

Из вполне понятного чувства жители предместья не позволили, чтобы их покойников сжигали.

Казненных перенесли в Сент-Антуанское аббатство, но оказалось, что на глубине семь или восемь футов находится вода, и возникла угроза, что все местные колодцы будут отравлены.

Люди молчат, но земля не молчит, она говорит, что устала; она жалуется, что в нее зарывают больше покойников, чем она может сгноить.

Признаюсь тебе, мой любимый: чем ближе я подхожу к концу, который сама себе назначила, тем больше думаю о моем бренном теле. Что скажет моя душа, которая всегда так о нем пеклась, когда станет парить над ним и увидит, как оно, отвергнутое глиной, тает и дымится на солнце. Мне хочется написать Коммуне, которая, похоже, находится в затруднении, и предложить сжигать покойников, как это делали в Риме.

Главное для меня — не терять времени, сегодня уже 9 июня, и через несколько дней…

В добрый час — вот гильотина и вернулась на площадь Революции. Это помогло мне вновь обрести спокойствие.

Я очень огорчалась, что умру не там, где умерли все порядочные люди. Ничего не поделаешь, мой любимый Жак, кровь не лжет, и хотя от всех моих земель, замков, домов, ферм, сотни тысяч франков ренты у меня осталось только восемь франков в ящике стола, я не перестала быть мадемуазель де Шазле!

Есть, по крайней мере, один пункт, относительно которого я успокоилась, — это бессмертие души. Раз Робеспьер от имени французского народа признал существование души, значит, она существует. Весь народ, причем такой умный, как наш, никогда не согласился бы поверить в то, чему нет вещественного доказательства.

Приближается праздник «Красных рубашек». Говорят, он назначен на семнадцатое число.

Вероятно, это последнее такого рода зрелище, какое мне суждено увидеть.

Две главные героини этой ужасной драмы — мать и дочь.

Госпожа де Сент-Амарант и ее дочь, мадемуазель де Сент-Амарант.

Мать, как она говорит, вдова гвардейца, убитого 6 октября.

Дочь замужем за сыном г-на де Сартина.

Две эти дамы, убежденные роялистки, часто приглашали к себе гостей; они жили в доме на углу улицы Вивьен.

В их гостиной, где играли в карты, висело много портретов короля и королевы.

Робеспьер-младший был в их доме частым гостем.

Я говорила тебе, как меняется отношение к Робеспьеру-старшему.

Двух дам и всех их гостей арестовали.

Надеялись, что Робеспьеру-младшему удастся спасти своих подруг. Это было как раз в то время, когда в душе Робеспьера-старшего просыпалось милосердие, но не по отношению к дамам-роялисткам и к продажным созданиям.

Перед клеветой открывалось широкое поле деятельности.

Робеспьер был не таким уж нежным братом и попался в эту ловушку. Он приказал казнить вместе с ними девицу Рено, которая явилась к нему, чтобы увидеть, что такое тиран, и того человека, который пришел убить его, но заснул на скамьях для публики.

Потом — недаром же он считался отцом родины — было решено, что его убийцы пойдут на эшафот в красных рубашках.

Семнадцатого октября состоится большой праздник, тем более, что как раз в этот день у меня кончатся деньги.

Мой любимый, вчера мне исполнилось семнадцать лет; первые десять лет я не была ни счастлива, ни несчастна, не знала ни радости, ни грусти; следующие четыре года я была так счастлива, как только может быть счастлива женщина: я любила и была любима.

Последние два года жизнь моя проходит в смене надежд и тревог; поскольку я никогда никому не делала зла, я не думаю, что Бог хочет испытать меня и тем более покарать.

Быть может, мне было бы сейчас легче, если бы вместо философского образования, какое ты мне дал, я получила от священника католическое образование, которое учит христианина принимать и добро и зло, благословляя Господа; но мой разум отказывается от иного рассуждения, кроме следующего:

Бог либо добр, либо зол.

Если Бог добр, он не может быть чересчур суров с тем, кто никому не делал зла.

Если Бог зол, я от него отрекаюсь: это не мой Бог.

Ничто не заставит меня поверить, что несправедливость может исходить из небесной сущности.

Я предпочитаю, мой дорогой, вернуться к великой и мудрой философии, которая считает, что Бог не вмешивается в судьбу отдельных личностей, ибо он правит всем миром.

«И ни одна малая птица не упадет на землю без воли Бога», — говорил Гамлет.

Но Бог сказал раз и навсегда: малые птицы будут падать — и они падают.

Когда, где, как — об этом Бог не заботится.

Вот и мы, мой любимый, как эти пташки. Бог населил наш земной шар всеми видами животных, от огромного слона до невидимой инфузории; ему было равно легко сотворить и слона и инфузорию, и он любит всех одинаково, он заботится о сохранении видов.

Почему род человеческий полагает, что Бог существует ради него? Потому что он самый непокорный, самый мстительный, самый свирепый, самый спесивый из всех? Поэтому взгляни на Бога, которого он себе создал, Бога воинствующего, Бога мести, Бога искушений; ведь люди вставили это богохульство в самую святую из молитв: пе nos inducas in tentationem[6]. Бог, видишь ли, скучает в своем вечном величии, в своем неслыханном могуществе. И как же он развлекается?

Он вводит нас в искушение.

И нам приказывают молиться Богу днем и ночью, чтобы он простил нам наши обиды.

Попросим его прежде всего простить нам наши молитвы, когда они обидны.

И потом, какой мы, пигмеи, должны обладать гордыней, полагая, что можем обидеть Бога!

Чем? Как? — Тем, что не узнаём его?

Но мы его ищем.

Если бы он хотел, чтобы мы его узнавали, он бы явился.

Ты понимаешь Бога, который становится загадкой и заставляет человека вечно разгадывать себя?

Так что каждый народ придумал своего Бога, который добр к нему одному и который не может благоволить к другим.

Индусы создали себе Бога с четырьмя головами и четырьмя руками, держащего цепь, на которой висят миры, книгу законов, письменный прибор и жертвенный огонь.

Египтяне создали себе смертного Бога, чья душа после его смерти переселяется в быка.

Греки создали себе бога-отцеубийцу; он оборачивается то лебедем, то быком, он пинком сбрасывает на землю единственного своего законного сына.

Евреи создали себе ревнивого и мстительного Бога, который, чтобы люди исправились, устраивает всемирный потоп, но замечает, что после этого они стали еще хуже, чем были.

Одни мексиканцы создали себе видимого Бога — солнце.

Нам повезло, у нас был Богочеловек со святой моралью; он подарил нам религию, сотканную из любви и самопожертвования.

Но подите найдите ее — она затерялась в церковных догматах, а ее жрец, царствующий в Риме, вместо того, чтобы по примеру Создателя отдать кесарю кесарево, торгует тронами, — и это наместник того, чье царство не от мира сего!

Господи, Господи! Быть может, когда я предстану перед тобой, мне лучше смиренно молиться, подчинять мой разум вере, то есть верить не тому, что я вижу, а тому, чего не вижу. Но тогда для чего же ты наделил меня умом? Разве не для того, чтобы я размышляла? Ты сказал: «Да будут светила на тверди небесной, для освещения земли… и да будут они светильниками на тверди небесной, чтобы светить на землю».

Нет, Господи, нет, мировая душа, нет, творец бесконечного, нет, господин вечности, я никогда не поверю, что высшая радость для тебя — поклонение стада овец, которое воспринимает тебя из рук своих пастырей и заключает в тесные рамки неразумной веры, меж тем как целый мир слишком мал, чтобы вместить тебя!

Сегодня у главного алтаря Революции будут служить Красную мессу.

Вчера ко мне приходила г-жа де Кондорсе; она хотела мне что-то сообщить, но меня не было дома. Я ходила прощаться с дорогими моему сердцу могилами на кладбище Монсо.

Сегодня к двум часам я пойду к г-же де Кондорсе. Она живет в доме номер 352 по улице Сент-Оноре. Оттуда мне будет хорошо видно, как поедут повозки смертников.

Я и сама не знаю, мой друг, что будет дальше, не знаю, попадет ли эта рукопись когда-нибудь в твои руки, ибо я не знаю, что стало с тобой, не знаю, жив ты или мертв.

Госпожа де Кондорсе — единственное существо, которое я знаю на всем свете; если ты живешь на чужбине и когда-нибудь вернешься во Францию, она скорее, чем кто-либо другой, узнает об этом: так что я оставлю эту рукопись ей.

Смогу ли я продолжать писать в тюрьме? Смогу ли я до последней минуты, до того как за мной придут палачи, говорить: «Я люблю тебя»? Вернее, смогу ли я писать: «Я люблю тебя»? Ведь говорить-то я всегда смогу, это будут последние слова, которые я произнесу на эшафоте, и нож гильотины оборвет их на середине.

Пожалуй, я возьму рукопись с собой; быть может, г-жа де Кондорсе хотела мне сказать что-то важное и, быть может, пока я буду у нее, я успею что-нибудь добавить.

Хорошо, что я взяла рукопись с собой, теперь ты хотя бы узнаешь, что я умерла только тогда, когда утратила последнюю надежду.

Вчера в Конвенте прочитали донесение агента Робеспьера из Бордо:

«Бордо, 13 июня, вечер.

Да здравствует Республика, единая и неделимая.

Два жирондиста, скрывавшиеся в Бордо, найдены и арестованы. Один из них закололся и умер на месте.

Еще двое находятся в пещерах Сент-Эмильона, и их ищут с собаками.

8 часов вечера.

Я только что узнал, что их поймали. К сожалению, одного задушили во время борьбы.

Двое оставшихся в живых отказываются назвать свои имена; в Бордо их никто не знает.

Завтра вечером им отрубят голову.

Да здравствует Республика!»

Донесение написано четыре дня назад, значит, их уже нет в живых!

Если ты был одним из этих четверых, как могло случиться, что душа твоя не пришла ко мне, чтобы сказать последнее «прости»?

Когда ты умер, ты должен был узнать, где я, ведь мертвые всеведущи.

Либо тебя не было среди них, либо души не существует.

О, если ты жив, то я найду тебя, чтобы сказать «прощай», где бы ты ни был, если только…

Вот едут телеги с покушавшимися на Робеспьера.

Это в самом деле очень красиво: пятьдесят четыре красные рубашки, ты только подумай! Десять повозок, они ехали сюда из тюрьмы Консьержери целых два часа.

Дом столяра Дюпле закрыт, как в день казни Дантона и Камилла Демулена!

Я понимаю, почему в тот день окна были закрыты: на казнь везли друзей. Но сегодня ведь это везут твоих убийц, Робеспьер, или ты в этом не совсем уверен, или даже вовсе не веришь, что они хотели тебя убить?

Если так, натяни цепь поперек улицы и пусть невиновные не поедут дальше твоей двери.

Ты убиваешь каждый день, неужели ты не можешь хоть раз проявить милосердие?

Вот прекрасный случай разыграть из себя Бога.

Ну же, верховный жрец, протяни руку и произнеси знаменитое Нептуново quos ego![7].

Ах, на сей раз тебе и впрямь приготовили жертвоприношение, достойное божества.

Этот человеческий букет собрали для тебя на всех ступенях общественной лестницы. Вот г-жа де Сент-Амарант с дочерью; вот четыре солдата муниципальной гвардии: Марино, Сулее, Фруадье и Доже; вот мадемуазель де Гранмезон, актриса Итальянского театра; вот Луиза Жиро, которая хотела посмотреть на тирана.

И она его увидела.

А бедная шестнадцатилетняя девочка, несчастная Николь, вся вина которой состоит в том, что она принесла еду своей хозяйке!

О, это будет прекрасное зрелище; казнь продлится не меньше часа.

Тут и пушки и солдаты. Такого не бывало с самой казни Людовика XVI. Прощай, мой друг, прощай, мой любимый, прощай, моя жизнь, прощай, моя душа, прощай всё, что я любила, люблю и когда-нибудь буду любить… Прощай! Я посмотрю на казнь и брошу проклятие этому человеку.

(Продолжение рукописи Евы на отдельных листках)

Ла Форс, 17 июня 1794 г., вечер.

Я в тюрьме Ла Форс, в камере, где прежде сидел Верньо.

Вот что произошло.

Я вышла от г-жи де Кондорсе и пошла к месту казни не следом за повозками смертников, а впереди них.

Человек в парадном генеральском мундире, весь в перьях и султанах, размахивая длинной саблей, прокладывал повозкам дорогу.

Это был генерал Коммуны Анрио. Мне сказали, что он руководит казнью только в особо торжественных случаях.

Все объяснения мне давал какой-то человек лет сорока пяти, по виду похожий на буржуа, широкоплечий и, кажется, хорошо известный в Париже, ибо ему не приходилось прикладывать никаких усилий — толпа сама расступалась перед ним.

— Сударь, — попросила я его, — мне очень хочется увидеть все, что будет происходить; позвольте мне, пожалуйста, идти рядом с вами, под защитой вашей силы и вашей известности.

— Гражданка, будет лучше, — ответил толстяк, — если вы обопретесь на мою руку, но только не называйте меня «сударь»; от этого слова слишком сильно пахнет аристократией, а я простой человек из предместья; обопритесь на мою руку, и я вам помогу: вы все прекрасно увидите.

Я оперлась на его руку. Я хотела видеть, но еще больше я хотела, чтобы меня было видно.

Он сдержал свое слово. Толпа была густая, но люди продолжали расступаться перед ним, многие с ним здоровались, и через десять минут мы оказались на том же месте, где я была с Дантоном в день казни Шарлотты Корде, то есть справа от гильотины.

За моей спиной возвышалась знаменитая статуя Свободы, изваянная Давидом к празднику 10 августа.

Но что стало с голубками, укрывшимися в складках ее платья?

Повозки смертников остановились в том же порядке, в каком под крики и оскорбления выехали со двора тюрьмы Консьержери.

Осужденных не стали делить на более виноватых и менее виноватых, чтобы начать с одних и кончить другими; все слишком хорошо знали, что на этот раз все осужденные невинны.

Ты никогда не сможешь представить себе, дорогой Жак, какая это была страшная бойня.

Ужасная машина работала без остановки целый час, долгий час, нож опустился пятьдесят четыре раза, при каждом ударе обрывая человеческую жизнь со всеми ее заблуждениями, со всеми надеждами.

Палачи устали; осужденные торопили их.

Я чувствовала, как мой спутник каждый раз вздрагивал и судорожным движением прижимал мою руку к груди, бормоча себе под нос:

— О, это уж слишком, это уж слишком! Мужчины еще куда ни шло, но женщины, женщины!

Наконец осталась только бедная молоденькая служанка, вся вина которой заключалась в том, что она принесла поесть своей хозяйке мадемуазель де Гранмезон. Шпион, который следил за ней, рассказывал, что, когда он поднялся к ней на восьмой этаж и вошел в каморку под самой крышей, где ничего не было, кроме соломенного тюфяка, на глаза его навернулись слезы и он заявил Комитету, что невозможно казнить девушку, совсем юную, почти ребенка. Но его никто не слушал; ее судили, приговорили к смерти и посадили в повозку вместе с другими. Бедняжка видела, как до нее казнили пятьдесят три человека, и она пятьдесят три раза умирала вместе с ними, прежде чем умереть самой.

Наконец пришел ее черед.

— О, — прошептал мой покровитель, — и она тоже, и она тоже! Ну разве это не подло? И кругом столько народу, и все молчат! О, вот они хватают ее, вот они ведут ее на эшафот! У них нет ни стыда ни совести! Смотрите, смотрите, она сама кладет голову на плаху…

Мы услышали нежный голос:

— Господин палач, так правильно?

Доска качнулась и раздался глухой удар.

Человек, на чью руку я опиралась, рухнул как подкошенный; в зловещей тишине я громко крикнула:

— Будь проклят Робеспьер и тот день, когда он явил это зрелище небу и земле!.. Будь он проклят, проклят, проклят!

Толпа заволновалась; я почувствовала, как меня куда-то несет, и, пока меня несло, я услышала слова:

— Гражданину Сантеру стало плохо. А он как-никак мужчина!

Когда я немного пришла в себя и стала понимать, что происходит вокруг, я увидела, что нахожусь в фиакре под охраной двух полицейских.

Квартал, где мы ехали, был мне незнаком, и я спросила, куда меня везут.

Один из полицейских ответил:

— В тюрьму Ла Форс.

Когда мы подъехали к воротам тюрьмы, я прочла табличку на углу: «Улица Паве». Тяжелые ворота открылись. Мы въехали во двор; я вышла из фиакра и вступила под своды тюрьмы.

Там у меня спросили имя.

— Ева, — ответила я.

— Фамилия?

— У меня нет фамилии.

— За что ее арестовали? — спросил тюремный смотритель.

— За оскорбление властей. Меня записали в тюремную книгу.

— Хорошо, — сказал тюремщик полицейским, — можете идти.

Полицейские вышли.

Тюремщик велел мне подняться на третий этаж. В коридоре он подозвал огромного пса.

— Не бойтесь, он никого не трогает, — успокоил меня тюремщик.

Пес обнюхал меня.

— Ну вот, — сказал тюремщик, — это ваш самый суровый страж. Если вы когда-нибудь попытаетесь бежать, в чем я сомневаюсь, он вам помешает. Но он не причинит вам зла, не беспокойтесь. Не правда ли, Плутон? На днях один заключенный попытался улизнуть: Плутон схватил его за руку и привел ко мне, причем на руке пленника не было ни одной царапины.

Когда меня привели в камеру, я спросила:

— Как вы думаете, долго я здесь пробуду?

— Дня три-четыре.

— Как долго! — прошептала я. Тюремщик посмотрел на меня с удивлением:

— Вы что, так торопитесь?

— Чрезвычайно.

— Правда, — философски сказал он, — когда предстоит покончить счеты…

— …то лучше это сделать поскорее, — докончила я.

— Если вы твердо решили, то мы вернемся к этому разговору.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: