Нарратив

Англ. narrative. Проблема взаимоотношения между расска­зом-нарративом и жизнью, рассматриваемая как выявление спе­цифически нарративных способов осмысления мира и, более того, как особая форма существования человека, как присущий только


[144]

ему модус бытия, в последнее время стал предметом повышенного научного интереса в самых различных дисциплинах. Особую роль сыграло в этом литературоведение, которое на основе последних достижений лингвистики стало воспринимать сферу литературы как специфическое средство для создания моделей «экспериментального освоения мира», моделей, представляемых в качестве примера для «руководства действиями». Среди наиболее известных работ данного плана можно назвать «На краю дискурса» Б. Херрнстейн-Смит (Herrnstein-Smith:1978), «Формы жизни: Характер и воображение в романе» М. Прайса (Price:1983), «Чтение ради сюжета: Цель и смысл в нарративе» П. Брукса (В rooks:1984), книгу Ф. Джеймсона «Политическое бессознательное: Нарратив как социальной символический акт» (Jameson:198l).

Ту же проблематику, хотя несколько в ином аспекте, разраба­тывают философ и теоретик литературы П. Рикер («Время и рас­сказ», Ricoeur:1983-1985) и историк X. Уайт («Метаистория: Ис­торическое воображение в XIX столетии», White:1973). Первый пытается доказать, что наше представление об историческом вре­мени зависит от тех нарративных структур, которые мы налагаем на наш опыт, а второй утверждает, что историки, рассказывая о прошлом, до известной степени заняты нахождением сюжета, ко­торый смог бы упорядочить описываемые ими события в осмыс­ленно связной последовательности.

Особый интерес вызывают работы современных психологов, представителей так называемого «социологического конст­руктивизма», которые для обоснования своей теории личности, или, как они предпочитают ее называть, «идентичности», обра­щаются к концепции текстуальности мышления, постулируя принципы самоорганизации сознания человека и специфику его личностного самополагания по законам художественного текста. Например, под редакцией Т. Г. Сарбина был выпущен сборник «Нарративная психология: Рассказовая природа человеческого поведения» (Sarbin:1986), где его перу принадлежит статья «Нарратология как корневая метафора в психологии».

Дж. Брунер в книге «Актуальные сознания, возможные миры» (Вrипеr:198б) различает нарративный модус самоосмысле­ния и самопонимания и более абстрактный научный модус, кото­рый он называет «парадигматическим». Последний лучше всего приспособлен для теоретически абстрактного самопонимания ин­дивида; он основан на принципах, абстрагирующих конкретику индивидуального опыта от непосредственного жизненного контек-


[145]

ста. Иными словами, парадигматический модус способен обоб­щить лишь общечеловеческий, а не конкретно индивидуальный опыт, в то время как «нарративное понимание» несет на себе всю тяжесть жизненного контекста и поэтому является лучшим сред­ством («медиумом») для передачи человеческого опыта и связан­ных с ним противоречий. Согласно Брунеру, воплощение опыта в форме истории, рассказа позволяет осмыслить его в интерперсо­нальной, межличностной сфере, поскольку форма нарратива, вы­работанная в ходе развития культуры, уже сама по себе предпо­лагает исторически опосредованный опыт межличностных отно­шений.

Американские психологи Б. Слугоский и Дж. Гинзбург, предлагая свой вариант решения «парадокса персональной иден­тичности — того факта, что в любой момент мы являемся одним и тем же лицом, и в то же время в чем-то отличным от того, каким мы когда-то были» (Texts of identity: 1989, с. 36), основывают его на переосмыслении концепции Э. Эриксона в духе дискурсивно-нарративных представлений. Эриксон, представитель эго-психологии, выдвинул теорию так называемой «психосоциальной идентичности» как субъективно переживаемого «чувства непрерывной самотождественности», основывающейся на принятии личностью целостного образа своего Я в его нераз­рывном единстве со всеми своими социальными связями. Измене­ние последних вызывает необходимость трансформации прежней идентичности, что на психическом уровне проводит к утрате, поте­ре себя, проявляющейся в тяжелом неврозе, не изживаемом, пока индивидом не будет сформирована новая идентичность.

Слугоский и Гинзбург считают необходимым перенести акцент с психических универсалий эриксоновской концепции идентично­сти, находящихся на глубинном, практически досознательном уровне, на «культурные и социальные структурные параметры, порождающие различные критерии объяснительной речи для со­циально приемлемых схем» (там же, с. 50). По мнению исследо­вателей, люди прибегают к семиотическим ресурсам «дискурсивного самообъяснения» для того, «чтобы с помощью объяснительной речи скоординировать проецируемые ими иден­тичности», т. е. воображаемые проекты своего Я, внутри которых они должны выжить» (там же). Слугоский и Гинзбург выступа­ют против чисто внутреннего, «интрапсихического» обоснования идентичности человека, считая, что язык, сам по себе будучи сред­ством социально межличностного общения и в силу этого укоре­ненным в социокультурной реальности господствующих ценностей


[146]

любого конкретного общества, неизбежно социализирует личность в ходе речевой коммуникации. Поэтому они и пересматривают эриксоновскую теорию формирования эго-идентичности уже как модель «культурно санкционированных способов рассказывания о себе и других на определенных этапах жизни. Как таковая, эта модель лучше всего понимается как рационализированное описа­ние саморассказов» (там же, с. 51). С их точки зрения, присущее человеку чувство «собственного континуитета» основывается ис­ключительно на континуитете, порождаемом самим субъектом в процессе акта «самоповествования». Стабильность же этого авто­нарратива поддерживается стабильностью системы социальных связей индивида с обществом, к которому он принадлежит.

Сформулированное таким образом понятие «социального кон­тинуитета» оказывается очень важным для исследователей, по­скольку личность мыслится ими как «социально сконструирован­ная» (и лингвистически закрепленная в виде авторассказа), и иного способа ее оформления они и не предполагают. То, что в конечном счете подобный авторассказ может быть лишь художе­ственной фикцией, хотя ее существование и связывается исследо­вателями с наличием социально обусловленных культур­но-идеологических установок исторически конкретного общества, следует из приводимых примеров. В них объяснительная речь ли­тературных персонажей уравнивается в своей правомочности с высказываниями реальных людей.

Еще дальше по пути олитературивания сознания пошел К. Мэррей. В своем стремлении определить рассказовые струк­туры личности он обращается к классификации известного канад­ского литературоведа Нортропа Фрая и делит их на «комедию», «романс», «трагедию» и «иронию», т. е. на те повествовательные модусы, которые Фрай предложил в свое время для объяснения структурной закономерности художествен­ного мышления.

Применительно к структурам личностного поведения «комедию» Мэррей определяет как победу молодости и жела­ния над старостью и смертью. Конфликт в комедии обычно связан с подавлением желания героя нормами и обычаями общества. Он находит свое разрешение в результате рискованного приключения или в ходе праздника, временно отменяющего неудобства обреме­нительных условностей, посредством чего восстанавливается более здоровое состояние социальной единицы — того микрообщества, что составляет ближайшее окружение героя. «Романс», наобо­рот, нацелен на реставрацию почитаемого прошлого, осуществ-


[147]

ляемую в ходе борьбы (обязательно включающей в себя решаю­щее испытание героя) между героем и силами зла. В «трагедии» индивид терпит поражение при попытке преодолеть зло и изгоня­ется из своего общества — из своей социальной единицы. С вели­чественной картиной его краха резко контрастирует сатира «иронии»; ее задача, по Мэррею, состоит в демонстрации того факта, что «комедия», «романс» и «трагедия», с помощью кото­рых человеческое сознание пытается осмыслить, в терминах ис­следователя, «контролировать», данный ему жизненный опыт, на самом деле отнюдь не гарантируют нравственного совершенства как индивидов, так и устанавливаемого ими социального порядка, в свою очередь регулирующего их поведение. Хотя исследователь в своем анализе в основном ограничиваются двумя нарративными структурами (комедия и романс) как «проектами социализации личности», он не исключает возможности иной формы «биографического сюжета» становления личности, например, «эпической нарративной структуры».

Как подчеркивает Мэррей, «эти структуры претендуют не столько на то, чтобы воспроизводить действительное состояние дел, сколько на то, чтобы структурировать социальный мир в со­ответствии с принятыми моральными отношениями между обще­ством и индивидом, прошлым и будущим, теорией и опытом» (Texts of identity: 1989, с. 182). В отношении эпистемологического статуса этих структур исследователь разделяет позицию Рикера, считающего, что они представляют собой своего рода культурный осадок развития цивилизации и выступают в виде мыслительных форм, подверженных всем превратностям исторической изменчи­вости и являющихся специфичными лишь для западной нарратив­ной традиции. Последнее ограничение и позволяет Мэррею за­ключить, что указанные формы лучше всего рассматривать не как универсальную модель самореализацию, т. е. как формулу, при­годную для описания поведенческой адаптации человека к любому обществу, а в более узких и специфических рамках — как одну из исторических форм социальной психики западного культурного стереотипа.

Таким образом, нарратив понимается Мэрреем как та сюжетно-повествовательная форма, которая предлагает сценарий процесса опосредования между представлениями социального по­рядка и практикой индивидуальной жизни. В ходе этой медиации и конституируется идентичность: социальная — через «инстанциирование» (предложение и усвоение примерных стерео­типов ролевого поведения) романсной нарративной структуры


[148]

испытания, и персональная — посредством избавления от инди­видуальных идиосинкразий, изживаемых в карнаваль­но-праздничной атмосфере комической нарративной структуры: «Эти рассказовые формы выступают в качестве предписываемых способов инстанциирования в жизнь индивида таких моральных ценностей, как его уверенность в себе и чувство долга перед таки­ми социальными единицами, как семья» (там же. с. 200). Именно они, утверждает Мэррей, и позволяют индивиду осмысленно и разумно направлять свой жизненный путь к целям, считаемым в обществе благими и почетными.

Следовательно, «романс» рассматривается ученым как средст­во испытания характера, а «комедия» — как средство выявления своеобразия персональной идентичности. Главное здесь уже не испытание своего «я», как в «романсе», требующего дистанцирования по отношению к себе и другим, а «высвобождение того ас­пекта Я, которое до этого не находило своего выражения» (там же, с. 196), высвобождение, происходящее (тут Мэррей ссы­лается на М. Бахтина) в атмосфере карнавальности.

В атмосфере смешения истории и литературы, которая особен­но сгустилась в 80-х годах, стала общим местом ссылка на книгу американского историка Хейдена Уайта «Тропики дискурса» (White: 1978), где он пытается убедить читателя, и весьма успешно, преодолеть «наше нежелание рассматривать исторические повест­вования (Уайт так их и называет — «нарративы» — И. И.) как то, чем они самым очевидным образом и являются, — словесным вымыслом, содержание которого столь же придумано, сколь и найдено, и формы которого имеют гораздо больше общего с лите­ратурой, чем с наукой» (там же, с. 82). История, т. е. историче­ское исследование, по Уайту, добивается своего объяснительного эффекта лишь благодаря операции «осюжетивания», «воплощения в сюжет» (emplotment): «Под воплощением в сюжет я просто имею в виду закодирование фактов, содержащихся в хронике, как ком­понентов специфических видов, — сюжетной структуры, закоди­рование, осуществленное таким же способом, как это происходит, по мнению Фрая, с литературными произведениями в целом» (там же. с. 83). С точки зрения Уайта, само понимание историче­ских повествований-нарративов зависит от их существования в виде той литературной модели, в которую они были воплощены;

он называет в качестве таких литературных моделей «романс, трагедию, комедию, сатиру, эпос» и т. д. (там же, с. 86).

Под влиянием подобного подхода оформилась целая область исследований — && нарратология, но уже не в сугубо формаль-


[149]

ном плане, а эпистемологическом, как — наука по изучению пове­ствования-нарратива как фундаментальной системы понимаемости любого текста, стремящаяся доказать, что даже любой нелитера­турный дискурс функционирует согласно принципам и процессам, наиболее наглядно проявляющимся в художественной литературе. В результате именно литература служит для всех текстов моде­лью, обеспечивающей их понимание читателем. Отсюда и тот пе­реворот в иерархических взаимоотношениях между литературным и нелитературным: оказывается, что только литературный дискурс или литературность любого дискурса и делает возможным наделе­ние смыслом мира и нашего его восприятия. Также && метарассказ


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: