Часть I 3 страница

Атос закрыл руками уши.

— Остальных затолкали в грузовик, который простоял на раскаленной площади весь день, а эсэсовцы шастали рядом и пили лимонад. Мы пытались что-то придумать — надо было что-ни­будь делать. Потом вдруг грузовик поехал в сторо­ну Кери.

— Что с ними случилось?

— Никто не знает.

— А с теми, кто был в лодке? Что они с ними сделали?

— Отец думает, их отвезли на железнодо­рожную станцию в Лариссе.

— А Каррер?

— Никто не знает, где он теперь, отец слы­шал, что ему удалось скрыться в маленькой рыба­чьей лодке-каики в ту ночь, когда мы к вам прихо­дили. Архиепископ остался с евреями, он хотел вместе с ними залезть в грузовик, но его не пусти­ли солдаты. Он весь день так и простоял рядом с машиной, говорил с несчастными, которых в ней заперли...

Он прервал рассказ.

— Может быть, Якову не стоит дальше слу­шать?

Атос был в нерешительности.

— Знаешь, Иоаннис, он и не такое уже слы­шал.

Мне казалось, что Иоаннис вот-вот разрыда­ется.

— Если поискать людей из гетто в Хани, критского гетто, которому две тысячи лет, если поискать их в сотне миль от Полегандроса, на дне морском...

Он говорил, и комната наполнялась воплями. Мы были в воде, пули рвали шкуру моря, пули, предназначенные тем, кто слишком долго не шел ко дну. Потом голубая гладь Эгейского моря вновь мирно мерцала в солнечных лучах.

Через некоторое время Иоаннис ушел. Я смо­трел, как Атос провожал его вниз до середины холма. Вернувшись, Атос сел за письменный стол и записал все, что рассказал нам Иоаннис.

* * *

Больше Атос не разрешал мне по ночам выле­зать на крышу.

Он педантично поддерживал сложившийся у нас распорядок: регулярное питание, ежеднев­ные занятия. Но дни наши стали какими-то аморфными. Он продолжал рассказывать свои истории, стараясь нас как-то подбодрить, но те­перь они утратили былой смысл. Он говорил о том, как они с Никосом узнали о китайских воз­душных змеях и пошли пускать такого змея на мысе Спинари, а деревенские ребятишки сидели на берегу, поджидая своей очереди, чтобы по­чувствовать натяжение бечевки. Рассказывал, как змей затерялся в волнах... Где-то на середи­не все его рассказы шли наперекосяк, потому что напоминали нам о море.

Единственным занятием, успокаивавшим Атоса, оставалось рисование. Чем сильнее было его отчаяние, тем одержимее он рисовал. Он сни­мал с полки «Основные формы» Блоссфельдта[34] и в карандаше и чернилах копировал увеличенные фотографии растений, превращая стебельки в полированные призовые кубки, цветы — в мяси­стые рыбьи пасти, стручки — в волосатые склад­ки гармошки. Атос собирал дикий мак, росший среди сорняков, базилик, можжевельник и рас­кладывал их на столе. Потом акварелью делал точные рисунки этих растений. Он цитировал Уилсона: «Нельзя строить догадки о гармонии природы». — Не отрываясь от рисунка, он пояс­нял свою мысль: — О можжевельнике сказано в Библии. Агарь оставила Измаила в можжевело­вой роще, Илия лежал под можжевеловым кус­том, моля о смерти. Может быть, это и была нео­палимая купина — даже когда огонь проходит, внутренние веточки можжевельника продолжа­ют гореть».

Закончив, он собирал все, что было у нас съе­добного, и мы садились ужинать. Я наматывал на ус важный урок: смотри внимательно, запоми­най то, что видишь. Ищи способ делать красоту необходимой; ищи способ делать необходимость красотой.

К концу лета Атос оправился от потрясения настолько, что стал настаивать на продолжении наших занятий. Но нас по-прежнему окружали мертвые, встававшие с зарею над голубой гла­дью вод.

По ночам я задыхался, видя во сне круглое, кукольное лицо Беллы, мертвое, без всякого выра­жения, и ее волосы, шлейфом плывущие ей вслед. Кошмары, в которых родители и сестра шли ко дну вместе с критскими евреями, продолжались еще долгие годы, много лет после того, как мы пе­реехали в Торонто.

Часто на Закинтосе, а потом в Канаде я вдруг как будто куда-то проваливался. Однажды я стоял на нашей кухне в Торонто, солнечные лучи диаго­налью падали на пол. Я уж не помню, что мне отве­тил Атос на какой-то вопрос. Должно быть, и в тот раз ответ не имел ничего общего с вопросом:

— Если ты делаешь себе больно, Яков, тем са­мым ты и мне причиняешь боль. Ты доказываешь мне, что моя любовь к тебе бессильна.

Атос говорил:

— Я не могу спасать мальчика из объятого пламенем здания. Вместо этого он сам должен спасти меня от такой попытки и спрыгнуть на землю.

* * *

Пока я скрывался в лучезарном свете острова, на который меня привез Атос, тысячи задыхались во тьме. Пока я прятался в уютной комнате, тыся­чи набивались в печи для выпечки хлеба, сточные трубы, мусорные баки. В тайники двойных потол­ков, в конюшни, свинарники, курятники. Мальчик моего возраста прятался в ящике; через десять месяцев он ослеп, и конечности у него атрофиро­вались. Женщина простояла в кладовке полтора года, ни разу не присев, — кровь разорвала ей ве­ны. Пока я жил с Атосом на Закинтосе, учил грече­ский и английский, занимался геологией, геогра­фией и поэзией, евреи в Европе пытались забиться в любой угол, в любую щель, занять лю­бое пространство, где их нельзя было бы найти. Они хоронили себя в странных могилах, в любых убежищах, готовых принять их тела, и все равно занимали больше места, чем им было отпущено на земле. Я не знал, что, когда я скрывался на Закин­тосе, еврея можно было купить за бутылку водки, за четыре фунта сахара, за сигареты. Я не знал, что в Афинах их, как зверей, обложили на «пло­щади Свободы». Сестры Виленского монастыря переодевали мужчин монахинями, чтобы переда­вать оружие и снаряжение подпольщикам. Одна монашка в Варшаве прятала детей под юбкой и так проводила их за ворота гетто до тех пор, пока однажды вечером — в мягком свете сумерек, спу­скавшихся на зараженные тифом и вшами ули­цы, — ее не поймали. Ребенка подкинули в воздух и расстреляли, как пустую консервную банку, а монашке дали «нацистскую пилюлю» — пулю в горло. Я не знал, что, когда Атос рассказывал мне о восходящих и нисходящих ветрах, арктическом тумане и фантоме горы Броккен[35], евреев подве­шивали за большие пальцы на площадях, где гу­ляли люди. Я не знал, что когда их было столько, что все не вмещались в печах, их трупы сжигали в открытых котлованах, где пламя разгоралось от человеческого жира. Я не знал, что, пока слушал рассказы о первооткрывателях, ходивших там, где до них не ступала нога человека (по чистому снегу или соляным отложениям), и спавших в чис­тоте, люди разгребали груды человеческих тел, сплетенных конечностями, рвавшуюся в их руках плоть друзей и соседей, жен и дочерей.

* * *

Немцы ушли с Закинтоса в сентябре 1944 го­да. Из города через холмы до нас приглушенно доносились звуки музыки, как будто где-то вдали слушали радио. Внизу, по склону холма, на коне скакал человек и что-то пронзительно кричал; над его головой развевался греческий флаг. В тот день я на улицу не выходил, только спустился вниз посмотреть на наш сад. На следующее утро Атос попросил меня вместе с ним посидеть у вхо­да в дом и вынес два стула. Ослепительно сияло солнце. В голове стоял звон, перед глазами плыли круги. Я сидел, прислонившись спиной к дому, и удивленно рассматривал собственное тело. Ноги мои были как чужие — тонкие, как куски каната, узлами завязанного на коленях; там, где раньше были мышцы, в ярком свете морщилась нежная кожа. Жара вжимала меня в землю. Я был в ка­ком-то странном оцепенении, и скоро Атос отвел меня в дом.

С каждым днем я становился крепче, спускал­ся все дальше вниз с холма, карабкался обратно вверх. Через какое-то время мы с Атосом пошли в город Закинтос, искрившийся вдали, будто яйцо разбили на тонкий венецианский узор, и оно свер­кало на палево-желтой и белой штукатурке. Атос мне часто рассказывал о городке, об изгородях из айвы и граната, о дорожке, обсаженной кипариса­ми. Об узеньких улочках, где с рашперов балконов свисает мокрое белье, о виде на гору Скопос и мо­настырь Панайя Скопотисса. О статуе Соломоса на площади, о фонтане Никоса.

Атос познакомил меня со старым Мартином. Торговать было почти нечем, его маленькая лавоч­ка была практически пуста. Помню, я стоял там рядом с полкой, на которой рубинами на слоновой кости лежали на бумаге несколько вишен. В годы оккупации старый Мартин старался по возможно­сти поддерживать своих постоянных покупате­лей — это был его личный вклад в сопротивление оккупантам. Он занимался тайным бартером с ка­питанами приплывавших кораблей, выменивал у них деликатесы, по которым особенно тосковали его клиенты. Тем самым он не без умысла хотел как-то укрепить их дух. Он постоянно был в курсе того, чего кому из своих не хватает, и пополнял то­щие закрома островитян с эффективностью снаб­женца гостиницы высшей категории. Мартин знал, кто закупает провизию для евреев из опус­тевшего гетто, и старался придерживать фрукты и оливковое масло для семей с маленькими деть­ми. Как святой покровитель бакалейно-гастроно­мических чудес. Его короткие волосы пучками торчали во все стороны. Если шевелюра Атоса бы­ла цвета серебряной руды, то у Мартина волосы чем-то напоминали острые зерна белого кварца. Когда он без суеты брал инжир или лимон — по штуке зараз — его руки в узловатых узорах арт­рита дрожали. В те дни всеобщей скудости эта трепетная забота казалась вполне уместной — она была своего рода признанием ценности каждой от­дельно взятой сливы.

Мы шли с Атосом по городку. Остановились на площади, где в ожидании смерти совсем недавно стояли евреи из гетто. Какая-то женщина отмыва­ла ступени гостиницы «Закинтос». В гавани кана­ты легонько постукивали о мачты.

Четыре года мне казалось, что мы с Атосом об­щаемся на каких-то тайных языках. А теперь гре­ческий звучал повсюду. Когда мы проходили по улицам, читали вывески на аптеках и кафе, возни­кало чувство, что меня выставляют на всеобщее обозрение. Страшно тянуло обратно, очень хоте­лось вернуться в наш маленький домик.

В Индии водятся бабочки, сложенные крылья которых не отличишь от жухлой листвы. В Юж­ной Африке есть растение, копирующее цвета камней, среди которых оно растет. Есть гусеницы, похожие на веточки, мотыльки цвета древесной коры. Камбала, плывущая в освещенной солнцем воде, меняет цвет, чтобы никто не мог ее заметить. Какой, интересно, цвет у привидений?

Выжить — значит уйти от судьбы. Но если ты смог уйти от своей судьбы, чьей жизнью стала твоя?

* * *

В книге «Зогар» сказано: «Все видимое возро­дится в невидимом».

Настоящее, как пейзаж, — лишь малая толика таинственного повествования. Повествования о невообразимом бедствии и постепенном преодоле­нии катастрофы. Каждая спасенная жизнь — со­храненные генетические особенности, призванные возродиться в других поколениях: «косвенные причины».

Атос подтвердил мне бытие невидимого мира, столь же реального, как мир видимый. Мира вели­чавых, молчаливых дремучих лесов, целых горо­дов, покрытых небесами грязи, царства торфяных людей-водяных, сохранившихся скульптурными изваяниями, — такого места, где все, кто говорил заветное страшное слово, предавались земле и ос­тавались там в ожидании часа восстания из мерт­вых. Под землей, под водой, в обитых железом ящиках, за кирпичными стенами, в сундуках и контейнерах...

Когда Атос сидел за письменным столом, выма­чивая образцы дерева в полиэтиленовом гликоле, замещая восковым наполнителем недостающие волокна, я видел — наблюдая его лицо во время ра­боты, — что он пробирается в лесных дебрях исчез­нувших, невероятно высоких деревьев каменно­угольного периода, покрытых корой, тонким узором схожей с парчой: рисунки на ней прекраснее, чем на любой ткани. Где-то в сотне футов над его головой осенью, наставшей задолго до начала времен, колы­шутся стволы и кроны гигантских деревьев.

Атос был знатоком покинутых людьми и по­гребенных в земле селений. Его космология стала моей. Я врос в нее совершенно естественно. И по­тому наши цели стали едины.

Мы с Атосом делили секреты земли. Он расска­зывал мне о телах, погребенных в болотах. Они ле­жали там веками, кожа их темнела и дубела, темно-коричневые соки въедались в линии ладоней и ступней. Осенью, когда свинцовые облака дышали снегом, людей по мху и вереску уводили в болота и совершали там над ними обряд жертвоприношения. Им привязывали берестой камни к телу, чтобы тела легче погружались в кислую почву. Время останав­ливалось. Поэтому, говорил Атос, болотные люди-водяные так спокойны. Спящие веками, они сохра­нялись в неизменности и переживали своих убийц, тела которых время рассыпало в прах.

А я, в свою очередь, рассказывал ему о поль­ских синагогах, их святилища располагались под землей, как пещеры. Государство запретило стро­ить синагоги такой же высоты, как костелы, но ев­реи не смирились с тем, что строительная регламентация мешала их преданному служению Госпо­ду. Сводчатые потолки продолжали возводиться, только теперь молитвы раздавались под землей.

Я рассказывал ему о больших деревянных ко­нях, которые когда-то украшали синагогу непода­леку от нашего дома. Потом их осквернили и сожг­ли. Кто знает, может быть, в один прекрасный день они табуном восстанут из пепла и, как ни в чем не бывало, понесутся на выпас в польские поля.

Я часто задумывался о могуществе перевопло­щения, перехода из одного состояния в другое. Поз­же, когда мы были уже в Канаде, я как-то смотрел на снимки наваленных грудами личных вещей, хранившихся в «Канаде» в концлагерях[36], и мне пришла в голову мысль о том, что, если можно было бы назвать имя владельца каждой пары обуви, мо­жет быть, это вернуло бы его к жизни. Как некая разновидность клонирования личных принадлеж­ностей, своего рода мистическая панграмма[37].

Атос рассказывал мне о Бискупине, о том, как во время вечерней прогулки его открыл учитель ме­стной школы. Вода в речке Гасавке спала, и массив­ные деревянные столбы проткнули воду озера как огромные камыши. Больше двух тысяч лет назад Бискупин был процветающим, прекрасно организо­ванным городом. Жители его сеяли зерно и растили скот. Все добро они делили между собой. Уютные дома высились аккуратными рядами; укрепления острова, на котором он стоял, чем-то походили на современные фортификационные сооружения. Фронтон каждого дома был залит светом, планиро­вали их так, что каждая семья могла при желании уединиться; внизу располагались крыльцо, сени и общая комната с очагом, на верхнем этаже — спаль­ня. Бискупинские мастера торговали с Египтом и греческими факториями на Черноморском побере­жье. Но потом изменился климат. Поля сначала пре­вратились в пустоши, позже стали болотами.

Уровень грунтовых вод неумолимо поднимал­ся, пока не стало ясно, что Бискупин придется по­кинуть. Город оставался под водой до 1933 года, когда вода в речке Гасавке сошла. Атос приехал на раскопки в 1937 году. Его работа состояла в реше­нии проблем сохранности затопленных строений. Вскоре после того как Атос решил увезти меня с собой в Грецию, в Бискупин пришли солдаты. Мы узнали об этом уже после войны. Они сожгли все записи и исторические памятники, разрушили древние укрепления и дома, устоявшие под натис­ком тысячелетий. Потом в ближайшем лесу они расстреляли пятерых коллег Атоса. Остальных отправили в Дахау.

Не случайно поэтому Атос свято верил в то, что мы спасли друг друга.

* * *

Рассказы Атоса были пронизаны множеством невидимых путей и связей: об изъянах земли, за­полняемых реками, как изъянах кожи, заполняемых слезами. О ветрах и течениях, очерчивающих маршруты обитателей подводной стихии, о мерца­ющих органическим светом подводных садах, ма­яками выводящих перелетных птиц к морским бе­регам. Об арктических крачках, каждый год летящих вслед западным ветрам, постоянно дую­щим в сторону экватора из Арктики в Антарктику и обратно. В их ведомых инстинктом головах вих­рятся созвездия, накладывая отпечаток на птичьи стремления, заставляя преодолевать невообрази­мые расстояния. О неизменных путях бизонов по прериям, земля вдоль которых утоптана так плот­но, что по ней проложили железнодорожные пути. Эти пути резали географию. Черными шрама­ми легли пути другой страшной миграции от жиз­ни к смерти — стальными полосами, проложенны­ми по земле, насквозь пронзающими города и села, известными теперь как пути смерти: из Берлина через Бреслау; из Рима через Флоренцию, Падую и Вену; из Вильно через Гродно и Лодзь; из Афин через Салоники и Загреб. Хоть люди, которых по ним везли, еще не ведали о своей судьбе, хоть чув­ства их притупляли смрад, молитвы и вопли, тер­рор и память, они находили потом обратную доро­гу домой. По рекам, по воздуху.

Когда заключенных заставляли рыть братские могилы, мертвые проникали в могильщиков сквозь поры, и кровь переносила их по жилам в мозг и сердце. А еще через кровь они переходили к следу­ющим поколениям. Руки могильщиков были по ло­коть в смерти, но не только в смерти — в музыке, в воспоминаниях о том, как муж или сын склонялись за обедом над столом, в выражении лица жены, смо­тревшей, как плещется в ванне малыш, в вере, в ма­тематических формулах, в мечтах. Касаясь пальца­ми мокрых от крови волос других людей, те, кто копал, молили о прощении. И оборванные жизни мо­лекулами просачивались в них через руки.

Как может один человек вместить в себя вос­поминания другого, не говоря уже о пятерых, де­сятерых, о тысяче или десятке тысяч? Как может каждый из них искупить свой грех? Он перестает думать. Его мысль сосредоточена на одном — на­казании, он ощупывает рукой лицо, цепляется пальцами за волосы, как будто в порыве страсти, чувствует пальцами их спутанную тяжесть, та­щит — и руки его полны имен. Его святые руки движутся сами по себе, независимо от него.

В каменоломнях Голлесхау людей заставляли без конца перетаскивать огромные известняковые глыбы с одной насыпи на другую, а потом тащить их обратно. Во время этой пытки они в своих руках несли собственные жизни. Безумие их задачи не было тщетным лишь в том смысле, в каком не мо­жет быть тщетной вера.

Заключенный того лагеря бросал взгляд вверх, на звезды, и вдруг вспоминал, что когда-то они казались ему прекрасными. Воспоминание о красоте сопровождалось странным резким при­ступом благодарности. Впервые прочитав об этом, я не мог себе такое вообразить. Позже мне стало казаться, что я могу это понять. Иногда на тело нисходит откровение, потому что ничего другого ему больше не остается.

* * *

Ощущение присутствия мертвых в мире жи­вых — не метафора, как не метафора тиканье радиоуглеродного хронометра, потрескивание счетчика Гейгера, улавливающего дыхание гор пятидесятитысячелетней давности, недоступное уху. (Как слабое движение в утробе, за стенкой чрева.) Как не метафора свидетельство удиви­тельной верности намагниченных минералов, ко­торые спустя сотни миллионов лет продолжают быть обращенными в сторону магнитного полю­са, никогда не забывая о магме, охлаждение ко­торой навек оставило их без надежды осущест­вить свои стремления. Мы стремимся найти себе место, но места сами одержимы стремлениями. Память человеческая закодирована в орбитах воздушных потоков и речных отложениях. Эскер пепла ждет, чтобы его раскопали и жизни возро­дились.

Сколько веков должно пройти, чтобы дух за­был тело? Сколько времени будем мы чувствовать свою призрачную кожу в складках ликов гор, бие­ние пульса в силе магнитных линий? Сколько лет должно пройти, чтобы стерлась грань между убийством и смертью?

Горю нужно время. Если обломок камня в ды­хании излучает свое естество, как же должна быть упорна душа человеческая! Если волны звука мчатся вечно, где теперь их вопли? Мне чудится, они где-то в галактике летят в бесконечности на­встречу псалмам.

* * *

Я провел на крыше дома Атоса столько ночей, что из всех его рассказов о геологах и землепро­ходцах, картографах и мореплавателях вынес не­объяснимую любовь к самим звездам. Они шлют нам свою боль сквозь тысячелетия, а мы не внем­лем их посланиям, а потом станет слишком позд­но — свет звезд развеется белым паром выдохов давно смолкших воплей. Так и шлют нам они свои белые послания миллионы лет лишь для того, что­бы их поглотили волны.


ВЕРТИКАЛЬНОЕ ВРЕМЯ

— Мы познакомились с Атосом в университете, — рассказывал Костас Мициалис. — Мы там вместе работали в одном кабинете. Когда бы я туда ни пришел — поздно или рано, — он всегда был занят делом: сидел у окна и читал. Книги и журналы, ко­торые его интересовали, пачками громоздились на подоконнике! Английская поэзия. Работы о хране­нии гербариев. О значениях резных изображений на сакральных столбах. Отец оставил ему замеча­тельные часы. Их крышку и циферблат украшала инкрустация в форме морского чудища, загнутый хвост которого доходил до цифры одиннадцать. Они у тебя еще живы, Атос?

Атос улыбнулся, откинул полу пиджака и стал покачивать луковицу часов, свисавших с це­почки.

— Я рассказал о нем Дафне, об этом застен­чивом малом, который лишил меня уединения в моем собственном кабинете! Ей захотелось с ним встретиться. Как-то днем она заехала за мной и вместо приветствия легонько дернула меня за уши — она и теперь так со мной иногда здоровается. А тогда ей было всего двадцать, и настроение у нее было отличное. «Пойдемте вместе обедать», — сказала она Атосу. «Вы любите музыку?» — спро­сил ее Атос.

В те межвоенные годы в закусочных и ресто­ранах постоянно звучало танго, но нам эта испан­ская музыка была ни к чему — мы любили свою: неспешное хазапико[38] и песни, которые пели под бузуки[39] моряки в доках, грузчики и торговцы сли­вовым соком.

— И наркоманы в притонах, — подмигнул Атос.

— Он отвел нас в небольшой ресторанчик на улице Адриану. Там мы впервые слушали Вито. Его голос звучал, как река. Как гликос[40], темный и сладкий. Помнишь, Атос? А еще Вито был пова­ром. Он готовил какое-то блюдо, потом выходил из кухни, фартуком вытирая с пальцев розмарин и оливковое масло, вставал между столиков и начи­нал петь сочиненное по ходу дела ромбетико[41]. Ромбетико, Яков, это такая песня, в которой всегда поется о любви и сердечной боли.

— А еще о бедности и гашише, — уточнил Атос.

— Пропев свою балладу, Вито играл ту же мелодию на сантури[42], как бы заново передавая смысл той же песни. Как-то вечером он ничего петь не стал, а сразу же заиграл какую-то стран­ную мелодию... Она будто рассказывала мне о чем-то, что я знал прежде, что-то мне напоминала, вы­зывала в памяти образ фруктового сада в летний день, когда солнце то ярко светит, то скрывается за облаками... а позже тем же вечером мы с Даф­ной решили пожениться.

— А если бы вы ту музыку не слушали? — спросил я.

Все рассмеялись.

— Тогда роль песни сыграл бы лунный свет, кино или стихи, — ответил Костас.

Атос взъерошил мне волосы.

— Яков пишет стихи, — сказал он.

— Значит, у тебя есть дар женить людей, — заметила Дафна.

— Как у раввина или священника? — не по­нял я.

Они снова засмеялись.

— Нет, — ответил мне Атос, — как у повара в ресторане.

В Афинах мы остановились у Дафны с Костасом — профессора Мициалиса и его жены, — старых друзей Атоса, живших в небольшом до­мике на склоне Ликаветтос, к крыльцу которого надо было подниматься по каменным ступень­кам. Дафна украсила крыльцо цветами в горш­ках. За домиком был небольшой сад и огород. Поднимаясь к их дому, надо было пройти мимо площади Колонаки между улицами Кифисса и Татои, мимо посольств, пальм и кипарисов, пар­ков, высоких многоквартирных домов. Мимо статуи революционера Маврокордатоса[43], у которой в 1942 году коленопреклоненные афиняне спели национальный гимн Соломоса, а фашисты их по­том расстреляли.

Почти две недели заняло у нас с Атосом путе­шествие от Закинтоса до Афин по израненной земле. Дороги были перекрыты, мосты взорваны, селения превращены в руины. Опустели земли, разоренными стояли сады. Те, у кого не было ни земли, чтобы сеять, ни денег, чтобы покупать еду на черном рынке, голодали. Такое положение со­хранялось еще долгие годы. Конец войны не при­нес Греции мира. Месяцев шесть спустя после то­го, как в Афинах завершилась борьба между коммунистами и англичанами, когда у власти все еще стояло временное правительство, мы с Атосом оставили домик на Закинтосе и переплыли про­лив, отделявший его от маленького портового го­родка Киллини на большой земле.

В Афинах Атос хотел навести справки о Бел­ле и единственной моей родственнице, с которой я никогда не встречался, — моей тетке, маминой се­стре Иде, которая жила в Варшаве. Мы оба знали, что Атос должен вести поиски, чтобы рассеять мои сомнения. Но его настойчивость временами каза­лась мне непереносимой.

Когда мы плыли на пароходе, Атос предложил мне на завтрак хлеб с медом, но я не мог есть. Глядя на волны порта Закинту, я думал о том, что ни­что уже не станет для меня таким знакомым, как было на Закинтосе.

Когда везло, мы путешествовали то на по­путных телегах, то на дребезжащих грузовиках. Поднимаясь в гору на крутых поворотах, они вздымали придорожную пыль, а потом снова спускались вниз, следуя извивам дорожного сер­пантина. Но чаще нам приходилось совершать утомительные пешие переходы. Когда мы шли в гору, оставив за спиной Киллини, Атос научил меня двум непреложным правилам, которых должны придерживаться пешие путники в Гре­ции: никогда не следуй за козлом, иначе ока­жешься на краю обрыва; всегда иди за мулом и к ночи доберешься до селения. Мы часто оста­навливались и отдыхали. В те дни мне это было нужно больше, чем Атосу. Иногда, выбившись из сил, мы бросали рюкзаки у обочины и ждали, не подкинет ли нас кто-нибудь до ближайшей дере­вушки. Я смотрел на Атоса, на его протершийся твидовый пиджак и запылившуюся шляпу, и ви­дел, как сильно он постарел за те несколько лет, что я его знал. Что касается меня самого, то ребе­нок, вошедший в дом Атоса, исчез — мне было уже тринадцать лет. Когда мы шли, Атос часто клал мне на плечо руку. Его прикосновение было для меня естественным, а все остальное происхо­дило как во сне. Тяжесть его руки хранила меня от слишком глубокого провала в себя самого. Именно во время того путешествия из Закинтоса в Афины по разбитым дорогам, вьющимся меж­ду иссохшими без дождей холмами, я разобрался в своих чувствах: дело было не в том, что я всем был обязан Атосу — просто я его любил.

Землю Пелопоннеса ранили и залечивали столько раз, что даже яркий солнечный свет здесь затмевала печаль. Всякое горе корнями уходит в вечность — войны, вторжения врагов и землетря­сения, пожары и засухи. Минуя долины, я пред­ставлял себе горе окружавших их холмов. У меня возникало такое чувство, что они несут в себе и мое горе. Пройдет почти пятьдесят лет, когда сов­сем в другой стране я вновь испытаю ощущение глубокой слитности сопереживания с окружаю­щей природой.

В Киллини мы видели руины огромного сред­невекового замка, который немцы взорвали дина­митом. Мы шли мимо школ под открытым небом — оборванные дети сидели за валунами, как за пар­тами. Деревенский воздух дышал стыдом горя женщин, не захоронивших своих мертвецов, тела которых сожгли, утопили или просто выкинули на свалку.

Спустившись в долину, мы дошли до подно­жия горы Велия, где некогда стоял городок Калаврита. С того самого момента, как мы высадились в Киллини, все, с кем нам доводилось говорить, рас­сказывали о бойне, которую устроили здесь фа­шисты. В декабре 1943 года в Калаврите немцы вырезали всех мужчин старше пятнадцати лет — тысячу четыреста человек, — а потом сожгли и сам городок. Они объясняли это тем, что горожане укрывали андартес — греческих бойцов сопротив­ления. На месте городка в мертвой тишине стояли лишь обуглившиеся руины да почерневшие камни.

Запустение здесь царило такое, что, казалось, да­же привидения обходят это место стороной.

В Коринфе нам удалось забраться в кузов грузовика, до отказа набитого людьми. В конце концов в жаркий полдень на исходе июля мы доб­рались до Афин.

Покрытые дорожной пылью, измотанные пу­тешествием, мы сидели в гостиной Дафны и Костаса. Одна ее стена была увешана рисунками го­рода, сделанными Дафной, — свет играл на резких гранях лучезарным кубизмом, близким в Греции к реализму. Маленький столик со стек­лянной столешницей. Шелковые подушки. Я бо­ялся, что, когда встану с дивана, на его светлой обивке останется грязный отпечаток одежды. Мое внимание привлекло блюдечко с кульком конфет на столе — оно неотступно меня будора­жило, как подсознательная мысль, которая не да­ет уснуть. Я не знал, что могу их взять. Рукава натирали локти, ткань шорт — кожу на ногах. В большом, оправленном в серебряную раму зер­кале виделась моя голова, неясно очерченная над тонким стебельком шеи.

Костас отвел меня в свою комнату, и они с Атосом подобрали мне кое-что из одежды. Они от­вели меня к парикмахеру, где я впервые по-насто­ящему постригся. Когда мы вернулись, Дафна привлекала меня к себе, обняв за плечи. Она была чуть выше меня и почти такая же худенькая. Теперь, когда я оглядываюсь назад, она предстает передо мной состарившейся девочкой. По ткани ее платья парили птицы. Волосы на голове были уло­жены в завязанную узлом седую тучку. Она накормила меня стифадо[44] с чесноком и фасолью. По­том в городе Костас угостил меня карпузи[45], а ког­да мы вернулись, показывал мне, как плеваться арбузными косточками до самого конца сада.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: