Часть I 2 страница

Особенно мучительно было просыпаться: мне казалось, что они так же страдают, когда о них вспоминают, как я, вспоминая о них; что я терзаю родителей и Беллу, когда зову их, бужу их в мрач­ных могилах.

* * *

Я слушал рассказы Атоса по-английски, по-гречески, потом снова по-английски. Сначала я слушал их как бы издали, как невнятный ро­кот, лежа на ковре вниз лицом, беспокойный или подавленный долгими, тягучими днями. Но скоро я начинал различать в голосе Атоса одинаковые слова и схожие интонации, когда он рассказывал о брате. Тогда я поворачивался так, чтобы видеть его лицо, а потом садился, чтобы лучше его пони­мать.

Атос рассказывал мне об отце — человеке, почти всю жизнь презиравшем традиции. Он вы­растил сыновей больше европейцами, чем грека­ми. Родственники его отца по материнской линии стали известными людьми в большой греческой общине Одессы, а дядья были вхожи в светские салоны Вены и Марселя. Одесса... — она была сов­сем рядом с местечком, где родился мой отец; ког­да Атос рассказывал мне свои истории, в Одессе залили бензином тридцать тысяч евреев и сожгли их живьем... Его семья сколотила состояние, по­ставляя в Австрию ценную красную краску для обуви и тканей с горы Осса[7]. От отца Атос знал, что каждая река — торговая артерия; просачиваясь в глубь континентов, реки сначала ищут на своем пути геологические прорехи, а потом экономичес­кие изъяны. Он рассказал мне, что само Средизем­ное море пробило себе путь в скале, чтоб стать «внутренним морем» Европы, ее утробой. Стар­ший брат Атоса — Николас погиб в дорожной ка­тастрофе в Гавре, когда ему было восемнадцать лет. В скором времени заболела и умерла его мать. Отец Атоса был убежден, что семью постигла кара за грех его пренебрежения к прошлому рода Руссосов. Чтоб искупить его, он решил вернуться в го­родок, где родился он сам и его отец. Там он вымо­стил городскую площадь и в честь Никоса воздвиг на площади фонтан. Сюда меня и привез Атос — на остров Закинтос, изборожденный шрамами землетрясений. Пустынный и бесплодный на за­паде, плодородный на востоке. Там выращивали оливки, фиги, апельсины и лимоны; аканты, ама­ранты и цикламены — этих растений я никогда раньше не видел. Из двух моих маленьких комнат остров казался мне недостижимым, как будто су­ществовал в другом измерении.

Закинтос — о нем с искренней симпатией пи­сали Гомер, Страбон, Плиний. Длина его составля­ет двадцать пять миль, ширина — двенадцать, са­мый высокий холм возвышается на полторы тысячи футов над уровнем моря. Некогда он был оживленным морским портом на торговом пути из Венеции в Константинополь. Остров Закинтос — родина, по крайней мере, трех любимых греками поэтов — Фосколо[8], Калвоса[9] и Соломоса[10], кото­рый здесь написал слова национального гимна, когда ему было двадцать пять лет. Статуя Соломо­са возвышается над площадью. Никое чем-то по­ходил на поэта, и когда Атос был ребенком, ему казалось, что статуя воздвигнута в память его бра­та. Может быть, с этого и началась влюбленность Атоса в камень.

Когда Атос с отцом вернулись на Закинтос после смерти Никоса и матери, они отправились в ночное путешествие на мыс Геракас посмот­реть, как морские черепахи откладывают в песок яйца.

— Мы прошли Аликес, где выпаривают соль, плантации смородины, раскинувшиеся на тенис­тых склонах холмов Враченас. Мы шли с отцом в полном одиночестве, нас сближало неутешное го­ре. Мы молча стояли в голубом гроте и в сосновых рощах.

Они были неразлучны еще два года, до тех пор, когда Атос уже не мог отлынивать от занятий в школе.

— Отец брал меня с собой, когда ездил по делам на верфь в заливе Кери. Я смотрел, как там конопатили швы, заливая их смолой из горя­чих источников, пузырившихся на черном пля­же. Один из рабочих верфи знал отца. Мышцы его рук выпирали мощными восьмерками, лак­ричного цвета волосы пропахли потом, он весь был перемазан в смоле. Но говорил он на пре­красном греческом языке, высоким стилем, как король. Потом отец журил меня за неотесан­ность, а я с недоумением на него пялился — его голос звучал у меня в ушах как голос чревовеща­теля! Когда я сказал ему об этом, отец не на шут­ку рассердился. Этот его урок я не забуду никог­да. Однажды в Салониках, когда отцу надо было о чем-то поговорить с начальником порта, он оста­вил меня на попечение носильщика, портового грузчика. Я сидел на швартовой тумбе и слушал невероятные истории, которые тот мне загибал. Однажды, говорил он, случилось кораблекруше­ние — корабль затонул, а через некоторое время всплыл на поверхность. Грузчик видел это собст­венными глазами. Корабль был гружен солью, и, когда она растворилась в воде, судно вынырну­ло из пучины. Именно тогда я в первый раз столк­нулся с магией соли. Вернувшись, отец хотел дать грузчику немного денег за то, что он за мной при­сматривал, но тот отказался. Отец сказал мне: «Этот человек — еврей, он несет в себе достоинст­во своего народа». Позже я узнал, что большинст­во работавших в доках Салоник были евреями, и рядом с портом там раскинулся иегуди махаллари — еврейский квартал... Знаешь, Яков, что еще мне сказал тот грузчик? «Великая тайна де­рева заключается не в том, что оно горит, а в том, что оно не тонет».

Он читал мне биографию фламандского бота­ника XVI в. Клусиуса[11], тот охотился за растения­ми в экспедициях в Испании и Португалии, где сломал себе ногу, потом сорвался на лошади с уте­са и сломал руку, упав на колючий куст, который назвал «эринацея» — «ежовая метла». Примерно таким же образом он случайно наткнулся еще на пару сотен неизвестных раньше видов растений. Читал он мне и биографию Сибторпа[12], ботаника, жившего в XVIII в., который путешествовал по Греции, вознамерившись собрать все шестьсот растений, описанных Диоскоридом[13]. Во время пер­вого путешествия он стал свидетелем эпидемии чумы, войны и восстания. Во второй раз Сибтроп странствовал по Греции со своим итальянским коллегой Франческо Борони[14] (память о котором увековечена в названии куста борония). В Кон­стантинополе их свалила лихорадка. После выздоровления ученые проделали путь ботанических изысканий до самой вершины горы Олимп и умуд­рились вырваться из плена варваров-пиратов. По­том в Афинах Борони заснул у открытого окна, свалился на улицу и сломал себе шею. Сибторп продолжал исследования в одиночку, пока не за­болел на развалинах Никополя. Он с трудом вер­нулся домой и скончался в Оксфорде. Его труд был опубликован уже после кончины, но в него не во­шли письма, которые случайно сожгли, приняв за мусор.

Четыре года длилось мое заточение в малень­ких комнатах. Но Атос сумел переселить меня в иное жилище, беспредельное, как земной шар, и бесконечное, как время.

Благодаря Атосу я часы напролет проводил в других мирах, потом выныривал из них на по­верхность реального бытия, как из морских глу­бин. Благодаря Атосу наш маленький дом пре­вращался то в дозорную вышку, то в крытую дерном избушку в Винланде. В моем воображе­нии бушевали океаны, полные гигантских айс­бергов, а между этими глыбами льда плыли обтя­нутые кожей челны. Моряки свешивались с бизань-мачты держась за канаты, нарезанные из моржовых шкур. Ладьи викингов бороздили во­ды могучих русских рек. Ледниковые лавины ос­тавляли свои страшные следы, тянущиеся на сотни миль. Вслед за Марко Поло я пробирался в «небесный город» с двенадцатью тысячами мос­тов, огибал с ним мыс Благовоний. В Тимбукту мы меняли золото на соль. Я узнал о бактериях, существующих три миллиарда лет, и о том, как в болотах добывают торфяной мох сфагнум, который хирурги используют при операциях ра­неных солдат, потому что в нем нет бактерий.

Я узнал, что Теофраст[15] полагал, будто рыбы древ­нейших времен заплывали на горные вершины по подземным рекам. Я узнал, что в Арктике на­шли останки мамонтов, в Антарктиде росли ис­копаемые папоротники, во Франции в доистори­ческие времена водились северные олени, а в Нью-Йорке раскопали останки древнего овцебы­ка. Я слушал рассказы Атоса о том, как рожда­ются острова, когда суша материка растягивает­ся, пока не разламывается в самом уязвимом месте. Эти места называются разломы, или сдви­ги пород. Рождение каждого острова — это одно­временно и победа и поражение: он так страстно стремился к свободе, что, обретя ее, в итоге остался в одиночестве. Позже, когда острова ста­реют, они оборачивают горе добродетелью и ста­раются с достоинством нести свою скалистую утесистость, взлохмаченные берега, вздыблен­ные и изломанные по линии разлома. Кое-где они со временем прихорашиваются, обрастая зеле­ной травой, покрываясь лощеной гладью обка­танных волнами пляжей.

Меня неотвязно преследовал вопрос о том, как время ткет свою ткань и укладывает ее в складки и сгибы так, что неизменно встречается само с со­бой; я завороженно смотрел в книгу на рисунок бу­лавки из бронзового века, поражаясь простоте ее формы, не изменившейся за тысячи лет. Я смот­рел на окаменевшие останки криноидей — морских лилий, которые выглядели, как выгравиро­ванное в скале ночное небо. Атос говорил:

— Порой я не могу смотреть тебе в глаза; ты как дом после пожара — внутри все выгорело, а каркас стен чудом уцелел.

Я разглядывал рисунки доисторических ми­сок, ложек, гребней. Вернуться назад на год или на два было немыслимо, абсурдно. Перенестись в прошлое на тысячелетия — ну, это... проще про­стого.

Атос не понимал, что, замешкавшись в две­рях, я пропускаю вперед Беллу, хочу быть уверен, что она не осталась позади в одиночестве. Я медлю с едой, потому что повторяю про себя как заклина­ние: «Кусочек мне, кусочек тебе, а еще кусочек Белле».

— Яков, ты очень медленно ешь, у тебя мане­ры аристократа.

Просыпаясь во тьме по ночам, я слышал ря­дом ее дыхание или тихое пение и отчасти успо­каивался, отчасти ужасался тому, что ухо мое прижато к тонкой стенке, разделяющей живых и мертвых, этой вибрирующей между нами хруп­кой мембране. Я всюду ощущал ее присутствие, я знал, что пустота комнат в свете дня обманчи­ва. Я чувствовал прикосновения сестры к спине, плечам, волосам. Я оборачивался, хотел взгля­нуть на нее, чтобы убедиться в ее присутствии, увидеть, смотрит ли она на меня, хранит ли как ангел-хранитель, зная, что, если чему-то сужде­но со мной случиться, она все равно не сможет этого предотвратить. Она смотрит на меня участливо и заботливо, но с другой стороны прозрач­ной, как паутинка, стены.

Дом Атоса стоял на отшибе, к нему вел крутой подъем. Хоть мы издали могли заметить любого, кто к нам поднимался, нас тоже могли увидеть. Идти до города надо было пару часов. Атос проде­лывал этот путь несколько раз в месяц. Когда его не было, я замирал, весь превращался в слух. Если кто-то взбирался на холм, я прятался в матрос­ском сундуке с высокой изогнутой крышкой; а ког­да вылезал из него, мне казалось, я вылез не весь — какая-то часть меня осталась в сундуке.

Новости и припасы нам приносил один торго­вец — старый Мартин. Он знал еще отца Атоса, а его самого помнил ребенком. Жена сына старого Мартина — Иоанниса была еврейкой. Однажды ночью он сам, Алегра и их маленький сын постуча­лись к нам в дверь, в руках они держали свои по­житки. Мы спрятали Аврамакиса — все звали его Мэтч — в комод. Тем временем немецкие солдаты развалясь сидели за столиками в ресторане гости­ницы «Закинтос».

* * *

Атос был влюблен в палеоботанику, наряду с людьми его героями были камень и дерево. По­этому он раскрывал передо мной не только исто­рию цивилизации, но и прошлое самой Земли. Он рассказывал мне, как люди вверяли могуществу камня память о своем времени. О каменных скри­жалях с текстом заповедей. О каменных пирамидах и руинах храмов. О могильных каменных плитах, каменных истуканах, Розеттском камне[16], Стонхендже[17], Парфеноне. (Теперь я еще вспоми­наю и о каменных плитах, вырезавшихся и пере­таскивавшихся узниками в известняковых карь­ерах лагеря Голлесхау. О польских тротуарах, выложенных разбитыми каменными надгробия­ми с разграбленных еврейских кладбищ; и по сей день польские граждане, томящиеся в ожидании автобуса на остановках, иногда бросают взгляд под ноги и могут еще прочесть истертые надписи на иврите.)

В молодости Атоса восхищало изобретение счетчика Гейгера. Я помню, как вскоре после окон­чания войны он рассказывал мне о космических лучах и объяснял суть недавно открытого Либби метода радиоуглеродного датирования.

— Отсчет времени здесь идет с момента смерти.

Особое пристрастие Атос испытывал к извест­няку — хрупкому рифу памяти, живому камню, органической истории, спрессованной в недрах ог­ромных горных гробниц. Студентом он написал работу о карстовых полях в Югославии, о том, как известняк под давлением медленно превращается в мрамор. Описание этого процесса в интерпрета­ции Атоса звучало как духовное откровение. Он с упоением рассказывал о плоскогорье Коссе[18] и о Пеннинских горах в Англии; о «Страте» Смите[19] и Абрааме Вернере[20], которые, по его образному вы­ражению, как хирурги, «снимали покровы време­ни», исследуя каналы и рудники.

Когда Атосу было семь лет, отец привез ему ис­копаемые окаменелости из Лайм-Риджис[21]. Когда ему было двадцать пять, он был очарован своей но­вой европейской возлюбленной: известняковой бо­гиней плодородия, которую неповрежденной из­влекли из земли, — «Венерой из Виллендорфа»[22].

Но нашей путеводной звездой суждено было стать наваждению, охватившему Атоса, когда он учился в Кембридже, — восторгу, который вызывала у него Антарктика. Именно эта его страсть определила наше будущее.

Атос восхищался Эдвардом Уилсоном[23] — уче­ным, который вместе с капитаном Скоттом дошел до Южного полюса. В числе многих увлечений Уилсона, как и Атоса, было рисование акварелью. Его краски — глубокий багрянец льда, изумрудно-зеленое полуночное небо, белые слоистые облака над черной лавой — были не только великолепны, но и научно достоверны. Созданные им картины ат­мосферных явлений — ложные солнца, ложная луна, лунные ореолы — отражали точные положе­ния светил. Атос с особой теплотой рассказывал о том, при каких опасных обстоятельствах Уилсон делал свои акварельные зарисовки, а потом читал в палатке стихи и «Приключения Шерлока Холм­са». Мне особенно импонировало то, что Уилсон иногда сам брался за перо и слагал стихи — об этом своем пристрастии он скромно говорил как о «воз­можном раннем признаке полярной анемии».

Нам самим все время хотелось есть, и потому мы сочувствовали голодавшим исследователям. Укрывшись в палатке от завывавшего ветра, из­можденные люди мечтали о еде. В ледяной тьме они вдыхали воображаемые ароматы ростбифа и сма­ковали каждый его воображаемый кусочек, с тру­дом глотая сухую жвачку пайка. По ночам, коче­нея в спальных мешках, они вспоминали вкус шоколада. Сьюалл Райт[24] — единственный канадец в экспедиции — мечтал о яблоках. Атос читал мне записки Черри-Гаррарда[25] об их ночных кошма­рах: они кричали на глухих официантов, сидели за накрытыми столиками со связанными руками, а когда им, наконец, приносили тарелки с едой, те тут же падали на пол. В конце концов, когда им уже удавалось положить в рот кусок еды, они про­валивались в ледниковую расселину.

Во время долгой зимней ночи на базе на мысе Эванс каждый участник экспедиции читал лекции по специальности: жизнь в полярных морях, коро­ны, паразиты... Все полярники были одержимы жаждой знаний; однажды биолог отдал пару теп­лых зимних носков за дополнительные занятия по геологии.

Геологические изыскания вскоре стали мани­ей даже среди тех, кто не имел никакой научной подготовки. Силач Берди Бауэрс[26] превратился в заядлого охотника за минералами; каждый раз, возвращаясь на базу с новым образцом породы и передавая его на анализ, Бауэре делал одно и то же заявление:

— Это конкреция габбро в базальтовой поро­де с полевым шпатом и вкраплениями хризолита.

Атос рассказывал мне эти истории вечерами, как и на мысе Эванс, на полу между нами коптил язычок керосиновой лампы. В ее неровном свете оживали литографии водоемов каменноугольного периода и полярные пустыни, поблескивали мине­ралы и образцы дерева, химические мензурки и реторты, расставленные на застекленных полках. Чем больше слов я понимал, тем более четко по­степенно очерчивались контуры отдельных дета­лей. Когда вечер сменяла ночь, пол был завален книгами, раскрытыми на иллюстрациях и диа­граммах. В свете коптившей керосиновой лампы мы могли сойти за людей из любого столетия.

— Представь себе, — говорил Атос, его не­громкий голос казался мне эманацией окутанной полумраком комнаты,— они добрались до полюса только для того, чтобы убедиться, что Амундсен достиг его первым. Весь земной шар был у них под ногами. Полярники уже не знали, на кого были по­хожи, так давно не видели они ни своей белой пло­ти, постоянно скрытой одеждой, ни обветренных лиц. Вид собственных тел был для них так же да­лек, как Англия. Долгие месяцы они шли пешком. Постоянно голодали. От неизменной белизны сне­гов глаза гноились, лица светились голубизной об­мороженной кожи. Бескрайние просторы были расколоты трещинами, которые в любую секунду могли без единого звука и без всякого предупреж­дения бесследно их поглотить. Температура по­стоянно держалась на сорока ниже нуля. Они сто­яли у единственного на тысячи миль вокруг следа человеческого присутствия — клочка ткани, фла­га, оставленного Амундсеном, — и знали, что им еще предстоит пройти каждый мучительный шаг обратного пути. И несмотря на это, сохранилась фотография Уилсона в разбитом у самого края земли лагере, фотоаппарат застиг его в тот мо­мент, когда он смеялся, запрокинув голову назад.

На вершине ледника Бирдмора есть одно из редких мест, где поверхность земли обнажена, и Уилсон собрал там окаменелости побережья внутреннего моря, существовавшего три миллиона лет назад. Позже его находки помогли доказать, что Антарктида была в определенном смысле оторвана от огромного континента, территория которого включала в себя нынешние Австралию, Индию, Африку, Мадагаскар и Южную Америку, когда-то отторгнутые от него, разнесенные в разные сторо­ны, заблудившиеся в мировом океане. Только Ин­дия вклинилась в Азию, смяв складками тело зем­ли где-то в районе Гималаев. Наша планета переживала эти процессы с удивительным терпе­нием — гигантские массивы суши разбегались со скоростью нескольких сантиметров в год.

Эти люди, которые от измождения с трудом волочили ноги, тащили с собой с ледника Бирдмо­ра тридцать пять фунтов окаменелостей. Уилсон, истощенный до такой степени, что надежды на по­правку уже не было, продолжал записывать свои наблюдения: льды представали перед его больным взором то в образе кустов можжевельника, то мор­скими ежами. Остальные участники экспедиции ждали отважную пятерку исследователей, отпра­вившихся к полюсу. Когда пришла зима, они поняли, что пятеро их товарищей уже никогда не вер­нутся. Весной поисковая экспедиция нашла их па­латку. Когда тела откопали из-под снега, Скотт од­ной рукой обнимал Уилсона, рядом с ними лежал мешок с окаменелостями. Они пронесли их с собой до конца. Эта история потрясала Атоса, а меня удивила другая деталь, свидетельствовавшая об удивительных человеческих качествах Уилсона. Он взял у кого-то в путь к полюсу сборник стихов Теннисона[27], и, даже тогда, когда каждая лишняя унция веса в клочья рвала его спину и ноги, он нес эту книгу обратно, чтоб вернуть тому, у кого взял. Мне не составляло труда представить себе, что я несу на самый край света любимую кем-то вещь — только бы это помогло мне поверить, что когда-ни­будь я смогу вновь встретиться с ее любимым об­ладателем.

После Первой мировой войны Атос вернулся в Кембридж — ему хотелось побывать в новом Ин­ституте полярных исследований имени Скотта. Вспоминая Англию, он никогда не рассказывал ни о рыцарях, ни о замках. Вместо этого он подробно описывал натечный камень, пористый камень и другие удивительные вторичные минеральные от­ложения — спазмы времени. Мраморные пере­мычки, деформированные окаменевшей угольной пылью, выветрившиеся обнажения гипсовых пла­стов, скопления мелких известковых пеллет и других зерен песчаной размерности, напоминаю­щих виноградные грозди, светящиеся дыханием известняковые флюки. Он показывал мне неболь­шую открытку с изображением Института Скотта, которую привез домой. А над письменным столом Атоса висела особенно дорогая ему реликвия — репродукция картины Уилсона «Ложная луна в проливе Макмардо», которая потрясла меня до глубины души, когда я впервые ее увидел. Карти­на выглядела так, будто Уилсон нарисовал воспо­минания моего духовного мира. На переднем плане был изображен составленный из лыж круг, напо­минавший мне редколесье с приведениями, а над ним сиял завораживающий, божественный ореол самой ложной луны, вихрящийся, подвешенный в воздухе как дым.

Долгие месяцы я видел только звезды. Ночь была единственным временем суток, когда я мог на достаточно долгий срок покидать дом. Атос поз­волял мне вылезать через окно спальни на крышу и лежать там. Распластавшись на спине, я рыл в ночном небе нору, вдыхал морской воздух полной грудью, пока голова не начинала кружиться, и па­рил над островом.

Один в пространстве, я представлял себе по­лярное сияние в Антарктиде, пересечение линий небесной каллиграфии, нашу маленькую часть не­бес как освещенный фрагмент рукописи. Растя­нувшись на ватном матрасе, я думал об Уилсоне, лежавшем в беспредельной ледяной пустыне во тьме полярной зимы и певшем песни император­ским пингвинам. Глядя на звезды, я видел огромные айсберги, покачивающиеся на поверхности моря, раскрывающие и закрывающие проливы, когда ветер пригоняет эти ледяные глыбы через расстояния в сотни миль; один из уроков Атоса был посвящен «косвенным причинам». Я видел за­литые бледно-золотым лунным сиянием ледяные просторы. Думал о Скотте и его замерзших спут­никах, голодавших в палатке и знавших, что всего в одиннадцати милях их ждет недостижимое изо­билие пищи. Представлял себе их последние часы в тесном пространстве, ограниченном брезентом палатки.

* * *

Немцы грабили урожаи фруктовых садов. Оливковое масло стало такой же редкостью, как в зоне вечной мерзлоты. Даже на цветущем острове Закинтос нам не хватало цитрусовых. Атос акку­ратно разрезал лимон пополам, мы высасывали его кислоту до самой кожуры, потом съедали ее и вдыхали лимонный аромат рук. С самого раннего детства распределение и ограничения мне были знакомы гораздо лучше, чем Атосу. Со временем десны мои стали кровоточить, зубы расшатались. Атос видел, что со мной происходит, и озабоченно сжимал руки. Он смачивал мне хлеб в молоке или воде, пока он не превращался в кашеобразную губку. Время шло, что-нибудь купить становилось все труднее и труднее. Мы выращивали что мог­ли, Атос подкреплял наш скудный рацион съе­добными дарами моря и суши, но нам не могло этого хватить.

Мы выживали за счет случайных находок приморской чины и вики, бобов гиацинтов и на­стурции. Готовя еду, Атос рассказывал мне, как охотился за растениями. Он собирал каперсы, рас­тущие в известняковых расщелинах, и солил их; нас очень вдохновляло стойкое упрямство расте­ния, которое цеплялось за горную породу и явно предпочитало вулканические почвы. Рецепты многих блюд Атос находил у Теофраста и Диоскорида; «Естественная история» Плиния[28] тоже ис­пользовалась как поваренная книга. Он выкапывал из земли желтые асфодели, и мы ели «жареные клубни по рецепту Плиния». Атос вываривал стеб­ли, семена и корни асфоделей, чтобы избавиться от горечи, смешивал получившееся варево с картош­кой и делал из этого хлеб. Мы готовили даже цве­точный ликер, а после обеда чинили добытым из корней клеем обувь или укрепляли им книжные переплеты. Атос сосредоточенно изучал «Театр растений» Паркинсона[29] — полезную книгу, в кото­рой говорится не только о том, что приготовить на ужин, но и о том, как обработать рану, если полу­чил ее на кухне. А когда какое-то блюдо выходило из рук вон плохо, Паркинсон давал лучший рецепт, как его высушить и сделать из него аппетитный муляж. Атос любил книгу Паркинсона за то, что впервые она была издана в 1640 году, в тот самый год, говорил он, когда «в Вене открылось первое кафе». Разливая по тарелкам подозритель­но выглядевшую похлебку зеленого цвета, Атос не отказывал себе в удовольствии рифмовать длинные латинские названия. Когда я подносил ложку этого странного варева к губам, он лукаво замечал, что «в этом супе есть каперсы, которые не надо путать с чрезвычайно ядовитым "каперсным молочаем"». И смотрел на меня, желая понять, какой эффект возымели его слова. Пока ложка парила у моих губ, он как бы ненароком с отсутствующим видом замечал: «Бывали, прав­да, досадные ошибки...»

* * *

Итальянские солдаты, патрулировавшие Закинтос, не ссорились с евреями местного гетто. У них не было никаких оснований притеснять су­ществовавшую более трехсот лет общину, в кото­рой мирно уживались евреи из Константинополя, Измира, с Крита, Корфу и из Италии. Макаронни­ки — по крайней мере на Закинтосе — казалось, и слыхом не слыхивали о немецких установках; они без дела слонялись по полуденной жаре и пели свои песни, пока закат не начинал золотить бараш­ки волн. Но когда Италия признала свое пораже­ние, жизнь на острове круто изменилась.

Ночь 5 июня 1944 года. В шелестящей тьме полей поздно в ночи тихо звучат голоса: жена

прильнула к уже почти уснувшему мужу и гово­рит, что к Рождеству у них родится еще один ре­бенок; мать зовет через море сына; в кафе город­ка Закинтос раздаются пьяные клятвы и угрозы немецких солдат.

В еврейском гетто, в подполе под кухней, за­рывают в землю молитвенник с вставками облож­ки и пряжками испанского серебра, талис, под­свечники. Закапывают письма к далеким детям, фотографии. Мужчины и женщины, зарывающие свои ценности в землю, никогда раньше не делали этого, но руки их действуют сноровисто и привыч­но, ими движет инстинкт, выработанный веками, ритуал знаком им, как традиции субботы. Даже ребенок, бегущий предать земле любимую игруш­ку — лошадку на маленьких деревянных колеси­ках, — действует со знанием дела, закапывая ее в землю в подполе под кухней. По всей Европе оста­лись такие захороненные сокровища — обрезки кружев, миски, дневники жизни в гетто, которые никто никогда не найдет.

Зарыв книги и блюда, серебряную утварь и фотографии в землю, евреи из гетто Закинтоса ис­чезли.

Они тайком ушли в горы и затаились там, по­добно кораллам, — половина осталась плотью, другая стала камнем. Они выжидают в пещерах, в сараях и загонах для скота на фермах друзей-христиан. В тесноте и скученности этих укрытий родители рассказывают детям что могут, пакуя в памяти семейные предания, имена родных. Отцы дают пятилетним сыновьям наставления о том, как строить семейную жизнь. Матери передают дочерям рецепты не только хоросета[30] для пас­хального седера, но и мезиза[31], чонта[32] и оладий «сто форно» с запеченной айвой, пирога с маком и дру­гих яств, подающихся на десерт.

Всю ночь, весь день и всю следующую ночь на полу рядом с морским сундуком я жду условный знак от Атоса. Я жду, когда надо будет затаиться в сундуке. В жаркой тишине я не могу ни читать, ни думать — только слушаю. Слушаю, пока не засы­паю, потом просыпаюсь и снова слушаю.

В ту ночь, когда семьи, жившие в гетто, уходи­ли в подполье, сын старого Мартина Иоаннис при­шел к нам со всеми домочадцами. На следующую ночь Иоаннис отвел своих в более надежное убе­жище на другом конце острова. В конце недели он снова пришел к нам и рассказал о последних ново­стях. Он был в ужасе. Его узкое лицо, казалось, су­зилось еще больше, как будто его пропустили че­рез трубопровод. Мы сидели в кабинете Атоса. Атос налил Иоаннису остаток узо[33], потом напол­нил стакан водой.

— Гестапо приказало мэру Карреру соста­вить списки имен всех евреев и их профессий. Каррер отнес список архиепископу Хрисостомосу.

Архиепископ сказал ему: «Сожги этот список». Вот тогда-то они и предупредили людей в гетто. Почти всем удалось скрыться в ту самую ночь, когда мы к вам приходили. На следующий день улицы опустели. По пути к отцу я шел мимо гет­то. В ярком свете дня казалось просто немысли­мым, что сотни людей смогли исчезнуть так быс­тро. Я слышал там только один звук — шелест листвы на деревьях.

Запрокинув голову, Иоаннис одним глотком осушил стакан.

— Ты знаешь, Атос, что семья моей жены ро­дом с Корфу? Они жили на улице Велизария, око­ло Солому...

Мы с Атосом ждали. Чтобы солнце не било в глаза, шторы были наполовину приспущены. В ком­нате было очень жарко.

— Лодка была переполнена. Я видел это соб­ственными глазами. Лодка была так набита еврея­ми с Корфу, что, когда она проплывала мимо гава­ни Закинтоса, солдаты не могли спустить в нее с набережной ни единого человека. Всех их, бедняг, окружили, и они ждали под палящим полуденным солнцем. И госпожа Серенос, и старик Константин Каро! На площади Солому, прямо под носом Бого­матери они ждали под дулами автоматов, заложив руки за голову. Но лодка не остановилась. Мы с от­цом стояли на краю площади, хотели увидеть, что станут делать немцы. Господин Каро заплакал. Он считал, что спасся, понимаешь, мы все так считали, но ошибались, мы и мысли не могли допустить, что если наши евреи спаслись, так это потому, что на их месте должны были оказаться евреи с Корфу.

Иоаннис встал, потом сел. Потом снова встал.

— Лодка плыла прямо мимо гавани. Архиепи­скоп Хрисостомос сотворил молитву. Госпожа Серенос закричала, она шла прочь и кричала, что хо­чет помереть в собственном доме, а не на площади, чтоб на нее все друзья ее не глазели. И они ее уби­ли. Прямо там. Прямо на наших глазах. Перед ма­газином Аргироса, где она обычно покупки дела­ла... иногда Аврамакису игрушки недорогие там покупала... она жила через улицу...


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: