Особенно мучительно было просыпаться: мне казалось, что они так же страдают, когда о них вспоминают, как я, вспоминая о них; что я терзаю родителей и Беллу, когда зову их, бужу их в мрачных могилах.
* * *
Я слушал рассказы Атоса по-английски, по-гречески, потом снова по-английски. Сначала я слушал их как бы издали, как невнятный рокот, лежа на ковре вниз лицом, беспокойный или подавленный долгими, тягучими днями. Но скоро я начинал различать в голосе Атоса одинаковые слова и схожие интонации, когда он рассказывал о брате. Тогда я поворачивался так, чтобы видеть его лицо, а потом садился, чтобы лучше его понимать.
Атос рассказывал мне об отце — человеке, почти всю жизнь презиравшем традиции. Он вырастил сыновей больше европейцами, чем греками. Родственники его отца по материнской линии стали известными людьми в большой греческой общине Одессы, а дядья были вхожи в светские салоны Вены и Марселя. Одесса... — она была совсем рядом с местечком, где родился мой отец; когда Атос рассказывал мне свои истории, в Одессе залили бензином тридцать тысяч евреев и сожгли их живьем... Его семья сколотила состояние, поставляя в Австрию ценную красную краску для обуви и тканей с горы Осса[7]. От отца Атос знал, что каждая река — торговая артерия; просачиваясь в глубь континентов, реки сначала ищут на своем пути геологические прорехи, а потом экономические изъяны. Он рассказал мне, что само Средиземное море пробило себе путь в скале, чтоб стать «внутренним морем» Европы, ее утробой. Старший брат Атоса — Николас погиб в дорожной катастрофе в Гавре, когда ему было восемнадцать лет. В скором времени заболела и умерла его мать. Отец Атоса был убежден, что семью постигла кара за грех его пренебрежения к прошлому рода Руссосов. Чтоб искупить его, он решил вернуться в городок, где родился он сам и его отец. Там он вымостил городскую площадь и в честь Никоса воздвиг на площади фонтан. Сюда меня и привез Атос — на остров Закинтос, изборожденный шрамами землетрясений. Пустынный и бесплодный на западе, плодородный на востоке. Там выращивали оливки, фиги, апельсины и лимоны; аканты, амаранты и цикламены — этих растений я никогда раньше не видел. Из двух моих маленьких комнат остров казался мне недостижимым, как будто существовал в другом измерении.
|
|
Закинтос — о нем с искренней симпатией писали Гомер, Страбон, Плиний. Длина его составляет двадцать пять миль, ширина — двенадцать, самый высокий холм возвышается на полторы тысячи футов над уровнем моря. Некогда он был оживленным морским портом на торговом пути из Венеции в Константинополь. Остров Закинтос — родина, по крайней мере, трех любимых греками поэтов — Фосколо[8], Калвоса[9] и Соломоса[10], который здесь написал слова национального гимна, когда ему было двадцать пять лет. Статуя Соломоса возвышается над площадью. Никое чем-то походил на поэта, и когда Атос был ребенком, ему казалось, что статуя воздвигнута в память его брата. Может быть, с этого и началась влюбленность Атоса в камень.
|
|
Когда Атос с отцом вернулись на Закинтос после смерти Никоса и матери, они отправились в ночное путешествие на мыс Геракас посмотреть, как морские черепахи откладывают в песок яйца.
— Мы прошли Аликес, где выпаривают соль, плантации смородины, раскинувшиеся на тенистых склонах холмов Враченас. Мы шли с отцом в полном одиночестве, нас сближало неутешное горе. Мы молча стояли в голубом гроте и в сосновых рощах.
Они были неразлучны еще два года, до тех пор, когда Атос уже не мог отлынивать от занятий в школе.
— Отец брал меня с собой, когда ездил по делам на верфь в заливе Кери. Я смотрел, как там конопатили швы, заливая их смолой из горячих источников, пузырившихся на черном пляже. Один из рабочих верфи знал отца. Мышцы его рук выпирали мощными восьмерками, лакричного цвета волосы пропахли потом, он весь был перемазан в смоле. Но говорил он на прекрасном греческом языке, высоким стилем, как король. Потом отец журил меня за неотесанность, а я с недоумением на него пялился — его голос звучал у меня в ушах как голос чревовещателя! Когда я сказал ему об этом, отец не на шутку рассердился. Этот его урок я не забуду никогда. Однажды в Салониках, когда отцу надо было о чем-то поговорить с начальником порта, он оставил меня на попечение носильщика, портового грузчика. Я сидел на швартовой тумбе и слушал невероятные истории, которые тот мне загибал. Однажды, говорил он, случилось кораблекрушение — корабль затонул, а через некоторое время всплыл на поверхность. Грузчик видел это собственными глазами. Корабль был гружен солью, и, когда она растворилась в воде, судно вынырнуло из пучины. Именно тогда я в первый раз столкнулся с магией соли. Вернувшись, отец хотел дать грузчику немного денег за то, что он за мной присматривал, но тот отказался. Отец сказал мне: «Этот человек — еврей, он несет в себе достоинство своего народа». Позже я узнал, что большинство работавших в доках Салоник были евреями, и рядом с портом там раскинулся иегуди махаллари — еврейский квартал... Знаешь, Яков, что еще мне сказал тот грузчик? «Великая тайна дерева заключается не в том, что оно горит, а в том, что оно не тонет».
Он читал мне биографию фламандского ботаника XVI в. Клусиуса[11], тот охотился за растениями в экспедициях в Испании и Португалии, где сломал себе ногу, потом сорвался на лошади с утеса и сломал руку, упав на колючий куст, который назвал «эринацея» — «ежовая метла». Примерно таким же образом он случайно наткнулся еще на пару сотен неизвестных раньше видов растений. Читал он мне и биографию Сибторпа[12], ботаника, жившего в XVIII в., который путешествовал по Греции, вознамерившись собрать все шестьсот растений, описанных Диоскоридом[13]. Во время первого путешествия он стал свидетелем эпидемии чумы, войны и восстания. Во второй раз Сибтроп странствовал по Греции со своим итальянским коллегой Франческо Борони[14] (память о котором увековечена в названии куста борония). В Константинополе их свалила лихорадка. После выздоровления ученые проделали путь ботанических изысканий до самой вершины горы Олимп и умудрились вырваться из плена варваров-пиратов. Потом в Афинах Борони заснул у открытого окна, свалился на улицу и сломал себе шею. Сибторп продолжал исследования в одиночку, пока не заболел на развалинах Никополя. Он с трудом вернулся домой и скончался в Оксфорде. Его труд был опубликован уже после кончины, но в него не вошли письма, которые случайно сожгли, приняв за мусор.
|
|
Четыре года длилось мое заточение в маленьких комнатах. Но Атос сумел переселить меня в иное жилище, беспредельное, как земной шар, и бесконечное, как время.
Благодаря Атосу я часы напролет проводил в других мирах, потом выныривал из них на поверхность реального бытия, как из морских глубин. Благодаря Атосу наш маленький дом превращался то в дозорную вышку, то в крытую дерном избушку в Винланде. В моем воображении бушевали океаны, полные гигантских айсбергов, а между этими глыбами льда плыли обтянутые кожей челны. Моряки свешивались с бизань-мачты держась за канаты, нарезанные из моржовых шкур. Ладьи викингов бороздили воды могучих русских рек. Ледниковые лавины оставляли свои страшные следы, тянущиеся на сотни миль. Вслед за Марко Поло я пробирался в «небесный город» с двенадцатью тысячами мостов, огибал с ним мыс Благовоний. В Тимбукту мы меняли золото на соль. Я узнал о бактериях, существующих три миллиарда лет, и о том, как в болотах добывают торфяной мох сфагнум, который хирурги используют при операциях раненых солдат, потому что в нем нет бактерий.
Я узнал, что Теофраст[15] полагал, будто рыбы древнейших времен заплывали на горные вершины по подземным рекам. Я узнал, что в Арктике нашли останки мамонтов, в Антарктиде росли ископаемые папоротники, во Франции в доисторические времена водились северные олени, а в Нью-Йорке раскопали останки древнего овцебыка. Я слушал рассказы Атоса о том, как рождаются острова, когда суша материка растягивается, пока не разламывается в самом уязвимом месте. Эти места называются разломы, или сдвиги пород. Рождение каждого острова — это одновременно и победа и поражение: он так страстно стремился к свободе, что, обретя ее, в итоге остался в одиночестве. Позже, когда острова стареют, они оборачивают горе добродетелью и стараются с достоинством нести свою скалистую утесистость, взлохмаченные берега, вздыбленные и изломанные по линии разлома. Кое-где они со временем прихорашиваются, обрастая зеленой травой, покрываясь лощеной гладью обкатанных волнами пляжей.
|
|
Меня неотвязно преследовал вопрос о том, как время ткет свою ткань и укладывает ее в складки и сгибы так, что неизменно встречается само с собой; я завороженно смотрел в книгу на рисунок булавки из бронзового века, поражаясь простоте ее формы, не изменившейся за тысячи лет. Я смотрел на окаменевшие останки криноидей — морских лилий, которые выглядели, как выгравированное в скале ночное небо. Атос говорил:
— Порой я не могу смотреть тебе в глаза; ты как дом после пожара — внутри все выгорело, а каркас стен чудом уцелел.
Я разглядывал рисунки доисторических мисок, ложек, гребней. Вернуться назад на год или на два было немыслимо, абсурдно. Перенестись в прошлое на тысячелетия — ну, это... проще простого.
Атос не понимал, что, замешкавшись в дверях, я пропускаю вперед Беллу, хочу быть уверен, что она не осталась позади в одиночестве. Я медлю с едой, потому что повторяю про себя как заклинание: «Кусочек мне, кусочек тебе, а еще кусочек Белле».
— Яков, ты очень медленно ешь, у тебя манеры аристократа.
Просыпаясь во тьме по ночам, я слышал рядом ее дыхание или тихое пение и отчасти успокаивался, отчасти ужасался тому, что ухо мое прижато к тонкой стенке, разделяющей живых и мертвых, этой вибрирующей между нами хрупкой мембране. Я всюду ощущал ее присутствие, я знал, что пустота комнат в свете дня обманчива. Я чувствовал прикосновения сестры к спине, плечам, волосам. Я оборачивался, хотел взглянуть на нее, чтобы убедиться в ее присутствии, увидеть, смотрит ли она на меня, хранит ли как ангел-хранитель, зная, что, если чему-то суждено со мной случиться, она все равно не сможет этого предотвратить. Она смотрит на меня участливо и заботливо, но с другой стороны прозрачной, как паутинка, стены.
Дом Атоса стоял на отшибе, к нему вел крутой подъем. Хоть мы издали могли заметить любого, кто к нам поднимался, нас тоже могли увидеть. Идти до города надо было пару часов. Атос проделывал этот путь несколько раз в месяц. Когда его не было, я замирал, весь превращался в слух. Если кто-то взбирался на холм, я прятался в матросском сундуке с высокой изогнутой крышкой; а когда вылезал из него, мне казалось, я вылез не весь — какая-то часть меня осталась в сундуке.
Новости и припасы нам приносил один торговец — старый Мартин. Он знал еще отца Атоса, а его самого помнил ребенком. Жена сына старого Мартина — Иоанниса была еврейкой. Однажды ночью он сам, Алегра и их маленький сын постучались к нам в дверь, в руках они держали свои пожитки. Мы спрятали Аврамакиса — все звали его Мэтч — в комод. Тем временем немецкие солдаты развалясь сидели за столиками в ресторане гостиницы «Закинтос».
* * *
Атос был влюблен в палеоботанику, наряду с людьми его героями были камень и дерево. Поэтому он раскрывал передо мной не только историю цивилизации, но и прошлое самой Земли. Он рассказывал мне, как люди вверяли могуществу камня память о своем времени. О каменных скрижалях с текстом заповедей. О каменных пирамидах и руинах храмов. О могильных каменных плитах, каменных истуканах, Розеттском камне[16], Стонхендже[17], Парфеноне. (Теперь я еще вспоминаю и о каменных плитах, вырезавшихся и перетаскивавшихся узниками в известняковых карьерах лагеря Голлесхау. О польских тротуарах, выложенных разбитыми каменными надгробиями с разграбленных еврейских кладбищ; и по сей день польские граждане, томящиеся в ожидании автобуса на остановках, иногда бросают взгляд под ноги и могут еще прочесть истертые надписи на иврите.)
В молодости Атоса восхищало изобретение счетчика Гейгера. Я помню, как вскоре после окончания войны он рассказывал мне о космических лучах и объяснял суть недавно открытого Либби метода радиоуглеродного датирования.
— Отсчет времени здесь идет с момента смерти.
Особое пристрастие Атос испытывал к известняку — хрупкому рифу памяти, живому камню, органической истории, спрессованной в недрах огромных горных гробниц. Студентом он написал работу о карстовых полях в Югославии, о том, как известняк под давлением медленно превращается в мрамор. Описание этого процесса в интерпретации Атоса звучало как духовное откровение. Он с упоением рассказывал о плоскогорье Коссе[18] и о Пеннинских горах в Англии; о «Страте» Смите[19] и Абрааме Вернере[20], которые, по его образному выражению, как хирурги, «снимали покровы времени», исследуя каналы и рудники.
Когда Атосу было семь лет, отец привез ему ископаемые окаменелости из Лайм-Риджис[21]. Когда ему было двадцать пять, он был очарован своей новой европейской возлюбленной: известняковой богиней плодородия, которую неповрежденной извлекли из земли, — «Венерой из Виллендорфа»[22].
Но нашей путеводной звездой суждено было стать наваждению, охватившему Атоса, когда он учился в Кембридже, — восторгу, который вызывала у него Антарктика. Именно эта его страсть определила наше будущее.
Атос восхищался Эдвардом Уилсоном[23] — ученым, который вместе с капитаном Скоттом дошел до Южного полюса. В числе многих увлечений Уилсона, как и Атоса, было рисование акварелью. Его краски — глубокий багрянец льда, изумрудно-зеленое полуночное небо, белые слоистые облака над черной лавой — были не только великолепны, но и научно достоверны. Созданные им картины атмосферных явлений — ложные солнца, ложная луна, лунные ореолы — отражали точные положения светил. Атос с особой теплотой рассказывал о том, при каких опасных обстоятельствах Уилсон делал свои акварельные зарисовки, а потом читал в палатке стихи и «Приключения Шерлока Холмса». Мне особенно импонировало то, что Уилсон иногда сам брался за перо и слагал стихи — об этом своем пристрастии он скромно говорил как о «возможном раннем признаке полярной анемии».
Нам самим все время хотелось есть, и потому мы сочувствовали голодавшим исследователям. Укрывшись в палатке от завывавшего ветра, изможденные люди мечтали о еде. В ледяной тьме они вдыхали воображаемые ароматы ростбифа и смаковали каждый его воображаемый кусочек, с трудом глотая сухую жвачку пайка. По ночам, коченея в спальных мешках, они вспоминали вкус шоколада. Сьюалл Райт[24] — единственный канадец в экспедиции — мечтал о яблоках. Атос читал мне записки Черри-Гаррарда[25] об их ночных кошмарах: они кричали на глухих официантов, сидели за накрытыми столиками со связанными руками, а когда им, наконец, приносили тарелки с едой, те тут же падали на пол. В конце концов, когда им уже удавалось положить в рот кусок еды, они проваливались в ледниковую расселину.
Во время долгой зимней ночи на базе на мысе Эванс каждый участник экспедиции читал лекции по специальности: жизнь в полярных морях, короны, паразиты... Все полярники были одержимы жаждой знаний; однажды биолог отдал пару теплых зимних носков за дополнительные занятия по геологии.
Геологические изыскания вскоре стали манией даже среди тех, кто не имел никакой научной подготовки. Силач Берди Бауэрс[26] превратился в заядлого охотника за минералами; каждый раз, возвращаясь на базу с новым образцом породы и передавая его на анализ, Бауэре делал одно и то же заявление:
— Это конкреция габбро в базальтовой породе с полевым шпатом и вкраплениями хризолита.
Атос рассказывал мне эти истории вечерами, как и на мысе Эванс, на полу между нами коптил язычок керосиновой лампы. В ее неровном свете оживали литографии водоемов каменноугольного периода и полярные пустыни, поблескивали минералы и образцы дерева, химические мензурки и реторты, расставленные на застекленных полках. Чем больше слов я понимал, тем более четко постепенно очерчивались контуры отдельных деталей. Когда вечер сменяла ночь, пол был завален книгами, раскрытыми на иллюстрациях и диаграммах. В свете коптившей керосиновой лампы мы могли сойти за людей из любого столетия.
— Представь себе, — говорил Атос, его негромкий голос казался мне эманацией окутанной полумраком комнаты,— они добрались до полюса только для того, чтобы убедиться, что Амундсен достиг его первым. Весь земной шар был у них под ногами. Полярники уже не знали, на кого были похожи, так давно не видели они ни своей белой плоти, постоянно скрытой одеждой, ни обветренных лиц. Вид собственных тел был для них так же далек, как Англия. Долгие месяцы они шли пешком. Постоянно голодали. От неизменной белизны снегов глаза гноились, лица светились голубизной обмороженной кожи. Бескрайние просторы были расколоты трещинами, которые в любую секунду могли без единого звука и без всякого предупреждения бесследно их поглотить. Температура постоянно держалась на сорока ниже нуля. Они стояли у единственного на тысячи миль вокруг следа человеческого присутствия — клочка ткани, флага, оставленного Амундсеном, — и знали, что им еще предстоит пройти каждый мучительный шаг обратного пути. И несмотря на это, сохранилась фотография Уилсона в разбитом у самого края земли лагере, фотоаппарат застиг его в тот момент, когда он смеялся, запрокинув голову назад.
На вершине ледника Бирдмора есть одно из редких мест, где поверхность земли обнажена, и Уилсон собрал там окаменелости побережья внутреннего моря, существовавшего три миллиона лет назад. Позже его находки помогли доказать, что Антарктида была в определенном смысле оторвана от огромного континента, территория которого включала в себя нынешние Австралию, Индию, Африку, Мадагаскар и Южную Америку, когда-то отторгнутые от него, разнесенные в разные стороны, заблудившиеся в мировом океане. Только Индия вклинилась в Азию, смяв складками тело земли где-то в районе Гималаев. Наша планета переживала эти процессы с удивительным терпением — гигантские массивы суши разбегались со скоростью нескольких сантиметров в год.
Эти люди, которые от измождения с трудом волочили ноги, тащили с собой с ледника Бирдмора тридцать пять фунтов окаменелостей. Уилсон, истощенный до такой степени, что надежды на поправку уже не было, продолжал записывать свои наблюдения: льды представали перед его больным взором то в образе кустов можжевельника, то морскими ежами. Остальные участники экспедиции ждали отважную пятерку исследователей, отправившихся к полюсу. Когда пришла зима, они поняли, что пятеро их товарищей уже никогда не вернутся. Весной поисковая экспедиция нашла их палатку. Когда тела откопали из-под снега, Скотт одной рукой обнимал Уилсона, рядом с ними лежал мешок с окаменелостями. Они пронесли их с собой до конца. Эта история потрясала Атоса, а меня удивила другая деталь, свидетельствовавшая об удивительных человеческих качествах Уилсона. Он взял у кого-то в путь к полюсу сборник стихов Теннисона[27], и, даже тогда, когда каждая лишняя унция веса в клочья рвала его спину и ноги, он нес эту книгу обратно, чтоб вернуть тому, у кого взял. Мне не составляло труда представить себе, что я несу на самый край света любимую кем-то вещь — только бы это помогло мне поверить, что когда-нибудь я смогу вновь встретиться с ее любимым обладателем.
После Первой мировой войны Атос вернулся в Кембридж — ему хотелось побывать в новом Институте полярных исследований имени Скотта. Вспоминая Англию, он никогда не рассказывал ни о рыцарях, ни о замках. Вместо этого он подробно описывал натечный камень, пористый камень и другие удивительные вторичные минеральные отложения — спазмы времени. Мраморные перемычки, деформированные окаменевшей угольной пылью, выветрившиеся обнажения гипсовых пластов, скопления мелких известковых пеллет и других зерен песчаной размерности, напоминающих виноградные грозди, светящиеся дыханием известняковые флюки. Он показывал мне небольшую открытку с изображением Института Скотта, которую привез домой. А над письменным столом Атоса висела особенно дорогая ему реликвия — репродукция картины Уилсона «Ложная луна в проливе Макмардо», которая потрясла меня до глубины души, когда я впервые ее увидел. Картина выглядела так, будто Уилсон нарисовал воспоминания моего духовного мира. На переднем плане был изображен составленный из лыж круг, напоминавший мне редколесье с приведениями, а над ним сиял завораживающий, божественный ореол самой ложной луны, вихрящийся, подвешенный в воздухе как дым.
Долгие месяцы я видел только звезды. Ночь была единственным временем суток, когда я мог на достаточно долгий срок покидать дом. Атос позволял мне вылезать через окно спальни на крышу и лежать там. Распластавшись на спине, я рыл в ночном небе нору, вдыхал морской воздух полной грудью, пока голова не начинала кружиться, и парил над островом.
Один в пространстве, я представлял себе полярное сияние в Антарктиде, пересечение линий небесной каллиграфии, нашу маленькую часть небес как освещенный фрагмент рукописи. Растянувшись на ватном матрасе, я думал об Уилсоне, лежавшем в беспредельной ледяной пустыне во тьме полярной зимы и певшем песни императорским пингвинам. Глядя на звезды, я видел огромные айсберги, покачивающиеся на поверхности моря, раскрывающие и закрывающие проливы, когда ветер пригоняет эти ледяные глыбы через расстояния в сотни миль; один из уроков Атоса был посвящен «косвенным причинам». Я видел залитые бледно-золотым лунным сиянием ледяные просторы. Думал о Скотте и его замерзших спутниках, голодавших в палатке и знавших, что всего в одиннадцати милях их ждет недостижимое изобилие пищи. Представлял себе их последние часы в тесном пространстве, ограниченном брезентом палатки.
* * *
Немцы грабили урожаи фруктовых садов. Оливковое масло стало такой же редкостью, как в зоне вечной мерзлоты. Даже на цветущем острове Закинтос нам не хватало цитрусовых. Атос аккуратно разрезал лимон пополам, мы высасывали его кислоту до самой кожуры, потом съедали ее и вдыхали лимонный аромат рук. С самого раннего детства распределение и ограничения мне были знакомы гораздо лучше, чем Атосу. Со временем десны мои стали кровоточить, зубы расшатались. Атос видел, что со мной происходит, и озабоченно сжимал руки. Он смачивал мне хлеб в молоке или воде, пока он не превращался в кашеобразную губку. Время шло, что-нибудь купить становилось все труднее и труднее. Мы выращивали что могли, Атос подкреплял наш скудный рацион съедобными дарами моря и суши, но нам не могло этого хватить.
Мы выживали за счет случайных находок приморской чины и вики, бобов гиацинтов и настурции. Готовя еду, Атос рассказывал мне, как охотился за растениями. Он собирал каперсы, растущие в известняковых расщелинах, и солил их; нас очень вдохновляло стойкое упрямство растения, которое цеплялось за горную породу и явно предпочитало вулканические почвы. Рецепты многих блюд Атос находил у Теофраста и Диоскорида; «Естественная история» Плиния[28] тоже использовалась как поваренная книга. Он выкапывал из земли желтые асфодели, и мы ели «жареные клубни по рецепту Плиния». Атос вываривал стебли, семена и корни асфоделей, чтобы избавиться от горечи, смешивал получившееся варево с картошкой и делал из этого хлеб. Мы готовили даже цветочный ликер, а после обеда чинили добытым из корней клеем обувь или укрепляли им книжные переплеты. Атос сосредоточенно изучал «Театр растений» Паркинсона[29] — полезную книгу, в которой говорится не только о том, что приготовить на ужин, но и о том, как обработать рану, если получил ее на кухне. А когда какое-то блюдо выходило из рук вон плохо, Паркинсон давал лучший рецепт, как его высушить и сделать из него аппетитный муляж. Атос любил книгу Паркинсона за то, что впервые она была издана в 1640 году, в тот самый год, говорил он, когда «в Вене открылось первое кафе». Разливая по тарелкам подозрительно выглядевшую похлебку зеленого цвета, Атос не отказывал себе в удовольствии рифмовать длинные латинские названия. Когда я подносил ложку этого странного варева к губам, он лукаво замечал, что «в этом супе есть каперсы, которые не надо путать с чрезвычайно ядовитым "каперсным молочаем"». И смотрел на меня, желая понять, какой эффект возымели его слова. Пока ложка парила у моих губ, он как бы ненароком с отсутствующим видом замечал: «Бывали, правда, досадные ошибки...»
* * *
Итальянские солдаты, патрулировавшие Закинтос, не ссорились с евреями местного гетто. У них не было никаких оснований притеснять существовавшую более трехсот лет общину, в которой мирно уживались евреи из Константинополя, Измира, с Крита, Корфу и из Италии. Макаронники — по крайней мере на Закинтосе — казалось, и слыхом не слыхивали о немецких установках; они без дела слонялись по полуденной жаре и пели свои песни, пока закат не начинал золотить барашки волн. Но когда Италия признала свое поражение, жизнь на острове круто изменилась.
Ночь 5 июня 1944 года. В шелестящей тьме полей поздно в ночи тихо звучат голоса: жена
прильнула к уже почти уснувшему мужу и говорит, что к Рождеству у них родится еще один ребенок; мать зовет через море сына; в кафе городка Закинтос раздаются пьяные клятвы и угрозы немецких солдат.
В еврейском гетто, в подполе под кухней, зарывают в землю молитвенник с вставками обложки и пряжками испанского серебра, талис, подсвечники. Закапывают письма к далеким детям, фотографии. Мужчины и женщины, зарывающие свои ценности в землю, никогда раньше не делали этого, но руки их действуют сноровисто и привычно, ими движет инстинкт, выработанный веками, ритуал знаком им, как традиции субботы. Даже ребенок, бегущий предать земле любимую игрушку — лошадку на маленьких деревянных колесиках, — действует со знанием дела, закапывая ее в землю в подполе под кухней. По всей Европе остались такие захороненные сокровища — обрезки кружев, миски, дневники жизни в гетто, которые никто никогда не найдет.
Зарыв книги и блюда, серебряную утварь и фотографии в землю, евреи из гетто Закинтоса исчезли.
Они тайком ушли в горы и затаились там, подобно кораллам, — половина осталась плотью, другая стала камнем. Они выжидают в пещерах, в сараях и загонах для скота на фермах друзей-христиан. В тесноте и скученности этих укрытий родители рассказывают детям что могут, пакуя в памяти семейные предания, имена родных. Отцы дают пятилетним сыновьям наставления о том, как строить семейную жизнь. Матери передают дочерям рецепты не только хоросета[30] для пасхального седера, но и мезиза[31], чонта[32] и оладий «сто форно» с запеченной айвой, пирога с маком и других яств, подающихся на десерт.
Всю ночь, весь день и всю следующую ночь на полу рядом с морским сундуком я жду условный знак от Атоса. Я жду, когда надо будет затаиться в сундуке. В жаркой тишине я не могу ни читать, ни думать — только слушаю. Слушаю, пока не засыпаю, потом просыпаюсь и снова слушаю.
В ту ночь, когда семьи, жившие в гетто, уходили в подполье, сын старого Мартина Иоаннис пришел к нам со всеми домочадцами. На следующую ночь Иоаннис отвел своих в более надежное убежище на другом конце острова. В конце недели он снова пришел к нам и рассказал о последних новостях. Он был в ужасе. Его узкое лицо, казалось, сузилось еще больше, как будто его пропустили через трубопровод. Мы сидели в кабинете Атоса. Атос налил Иоаннису остаток узо[33], потом наполнил стакан водой.
— Гестапо приказало мэру Карреру составить списки имен всех евреев и их профессий. Каррер отнес список архиепископу Хрисостомосу.
Архиепископ сказал ему: «Сожги этот список». Вот тогда-то они и предупредили людей в гетто. Почти всем удалось скрыться в ту самую ночь, когда мы к вам приходили. На следующий день улицы опустели. По пути к отцу я шел мимо гетто. В ярком свете дня казалось просто немыслимым, что сотни людей смогли исчезнуть так быстро. Я слышал там только один звук — шелест листвы на деревьях.
Запрокинув голову, Иоаннис одним глотком осушил стакан.
— Ты знаешь, Атос, что семья моей жены родом с Корфу? Они жили на улице Велизария, около Солому...
Мы с Атосом ждали. Чтобы солнце не било в глаза, шторы были наполовину приспущены. В комнате было очень жарко.
— Лодка была переполнена. Я видел это собственными глазами. Лодка была так набита евреями с Корфу, что, когда она проплывала мимо гавани Закинтоса, солдаты не могли спустить в нее с набережной ни единого человека. Всех их, бедняг, окружили, и они ждали под палящим полуденным солнцем. И госпожа Серенос, и старик Константин Каро! На площади Солому, прямо под носом Богоматери они ждали под дулами автоматов, заложив руки за голову. Но лодка не остановилась. Мы с отцом стояли на краю площади, хотели увидеть, что станут делать немцы. Господин Каро заплакал. Он считал, что спасся, понимаешь, мы все так считали, но ошибались, мы и мысли не могли допустить, что если наши евреи спаслись, так это потому, что на их месте должны были оказаться евреи с Корфу.
Иоаннис встал, потом сел. Потом снова встал.
— Лодка плыла прямо мимо гавани. Архиепископ Хрисостомос сотворил молитву. Госпожа Серенос закричала, она шла прочь и кричала, что хочет помереть в собственном доме, а не на площади, чтоб на нее все друзья ее не глазели. И они ее убили. Прямо там. Прямо на наших глазах. Перед магазином Аргироса, где она обычно покупки делала... иногда Аврамакису игрушки недорогие там покупала... она жила через улицу...