На путях к классицизму

(О. Мандельштам — «Tristia»)

«Мы свободны от груза воспоминаний. Зато сколько редкостных предчувствий: Пушкин, Овидий, Гомер. Когда любовник в тишине путается в нежных именах и вдруг вспоминает, что это уже было: и слова, и волосы, и петух, который прокричал за окном, кричал уже в Овидиевых „Тристиях”, — глубокая радость повторенья охватывает его, головокружительная радость... Так и поэт не боится повторений и легко пьянеет классическим вином...»; «Серебряная труба Катулла: „Ad claras Asiae volemus urbes”, — мучит и тревожит сильнее, чем любая футуристическая загадка. Этого нет по-русски. Но ведь это должно быть по-русски».1

В таких словах современный поэт указывает путь от искусства сегодняшнего дня к классическому искусству.

Как всякая поэзия классического стиля, поэзия О. Мандельштама есть зодчество прекрасных форм. Какое дело нам до «психологии» зодчего, до его личных, человеческих переживаний, если здание держится, подчиненное законам художественного равновесия? Сам Мандельштам сознает себя поэтом-зодчим: «Камнем» называет он книгу своих стихов и хочет уподобиться в своем искусстве безымянным строителям средневековых соборов. Он не лирик, рассказывающий в стихах об интимном душевном переживании; он создает как бы объективные картины на темы, поэту заданные и от него не зависящие, — небольшие законченные описания, небольшие рассказы. Как всякий классик, он поэт-традиционалист. Как человек культурный и книжный, он вдохновляется не самой жизнью, а переработкой этой жизни в сложившемся до него культурном и художественном творчестве: «Этого нет по-русски. Но ведь это должно быть по-русски». И вот в современном стихотворении — отголосок латинской элегии:

Смотри: навстречу, словно пух лебяжий,

Уже босая Делия летит!


Перед нами ряд картин, которые показывает нам поэт, — старые и давно знакомые сюжеты в новой и неожиданно острой синтетической переработке.

Вот изображение Венеции, благородно дряхлеющей среди уже ненужных ей богатств:

Тяжелы твои, Венеция, уборы,

В кипарисных рамах зеркала.

Воздух твой граненый. В спальне тают горы

Голубого дряхлого стекла...

Вот в другом стихотворении — такое же проникновение в музыкальную стихию немецкого романтизма — песни Шуберта на слова Гете и Вильгельма Мюллера и характерный для позднего романтизма национальный ландшафт — шум отдаленной мельницы на ручье, запах цветущих лип и песни соловья:

В тот вечер не гудел стрельчатый лес органа,

Нам пели Шуберта, — родная колыбель,

Шумела мельница, и в песнях урагана

Смеялся музыки голубоглазый хмель.

Старинной песни мир, коричневый, зеленый,

Но только вечно молодой,

Где соловьиных лип рокочущие кроны

С безумной яростью качает царь лесной.

В таких синтетических описаниях и характеристиках искусство Мандельштама проявляется прежде всего в выборе деталей. Поэт не стремится к смутному эмоционально-лирическому воздействию; он строит стихотворение свободно и сознательно, как обдуманно и расчетливо расчлененное и организованное целое.

«Старое» Сити, «желтая» вода Темзы, «белокурый» и «нежный» мальчик, «веселые» клерки — как это все характерно для художественного мира диккенсовского романа! Или в стихотворении «Декабрист» — какие характерные детали воссоздают настроение освободительной войны против Наполеона и зарождающегося русского либерализма: «черные» квадриги нового Цезаря, дубовые рощи просыпающейся Германии, «голубой» пунш в стаканах молодых мечтателей, «вольнолюбивая гитара» — воспоминание рейнского похода:

Шумели в первый раз германские дубы,

Европа плакала в тенетах,

Квадриги черные вставали на дыбы

На триумфальных поворотах.

Бывало, голубой в стаканах пунш горит.

С широким шумом самовара

Подруга рейнская тихонько говорит,

Вольнолюбивая гитара.


Мастерство Мандельштама особенно ярко сказывается в точных и кратких, как бы эпиграмматических характеристиках, как та, которой заканчивается приведенный отрывок. Например: «Я вспомню Цезаря прекрасные черты — Сей профиль женственный с коварною горбинкой!». Или о кремлевских соборах, построенных итальянскими зодчими: «Успенье нежное — Флоренция в Москве». Такими эпиграмматическими строчками поэт любит заканчивать стихотворения. Рассказывая о певцах-бедуинах в аравийской пустыне, поэт завершает свой рассказ словами: «Все исчезает — остается Пространство, звезды и певец!». Или в стихотворении о троянском походе: «И море Черное, витийствуя, шумит И с тяжким грохотом подходит к изголовью». Нередко перед окончанием стихотворения — внезапный разбег: в крымской идиллии описывается тихая белая комната; присутствие порядливой хозяйки вызывает мысль о верной Пенелопе, и возникает торжественный и важный образ Одиссея, возвращающегося из неведомых скитаний:

Ну, а в комнате белой как прялка стоит тишина,

Пахнет уксусом, краской и свежим вином из подвала.

Помнишь, в греческом доме: любимая всеми жена, —

Не Елена, — другая, — как долго она вышивала?

Золотое руно, где же ты, золотое руно?

Всю дорогу шумели морские тяжелые волны,

И, покинув корабль, натрудивший в морях полотно,

Одиссей возвратился, пространством и временем полный.

Итак, поэтическое искусство — строгое и сознательное, любовь к точному определению и эпиграмматической формуле. Но за внешней сдержанностью поэта классического стиля какая фантастическая неожиданность, какие гротескные изломы в сочетании поэтических образов! Мандельштам любит соединять в форме метафоры или сравнения самые отдаленные друг от друга ряды понятий. Как Гоголь или — из современных поэтов — Маяковский, он позволяет себе сознательно нарушать привычную разъединенность, установившуюся иерархию наших художественных представлений. Счетоводная книга в конторе Домби-отца напоминает ему жужжащий улей:

Как пчелы, вылетев из улья,

Роятся цифры круглый год.

Выступление Италии против Германии в мировой войне сравнивается с неуклюжими прыжками курицы, пытающейся взлететь:

Италия, тебе не лень

Тревожить Рима колесницы,

С кудахтаньем домашней птицы

Перелетев через плетень?


Ночная набережная Невы, по которой проносятся автомобили, наполняется стальными светящимися насекомыми:

Мне холодно. Прозрачная весна

В зеленый пух Петрополь одевает,

Но, как медуза, невская вода

Мне отвращенье легкое внушает.

По набережной северной реки

Автомобилей мчатся светляки,

Летят стрекозы и жуки стальные,

Мерцают звезд булавки золотые,

Но никакие звезды не убьют

Морской воды тяжелый изумруд.

Чем дальше развивается творчество Мандельштама, тем свободнее, смелее и неожиданнее его метафорические полеты — фантастические и причудливые прыжки с трапеции на трапецию:

Когда на площадях и в тишине келейной

Мы сходим медленно с ума,

Холодного и чистого рейнвейна

Предложит нам жестокая зима.

В серебряном ведро нам предлагает стужа

Валгаллы белое вино,

И светлый образ северного мужа

Напоминает нам оно.

Это сознательное нарушение иерархии понятий создает впечатление причудливого гротеска. Несколько лет тому назад в статье «Преодолевшие символизм» (1916) мне пришлось уже указывать на это основное свойство художественного дарования Мандельштама; его новые стихи подтверждают мнение, высказанное мною тогда. Как Гофман или Гоголь, фантасты в области сюжета, Мандельштам — величайший фантаст словесных образов; и как Гофман соединяет фантастику содержания с математической строгостью в художественном построении своих новелл, так Мандельштам выражает свои фантастические сочетания разнороднейших художественных представлений в классически строгой и точной эпиграмматической формуле. Математическая фантастика, разгул воображения, опрокидывающий привычные связи представлений, — и высшая сознательность умного зодчего! Мы можем сказать поэту его же словами:

А ты ликуешь, как Исайя,

О рассудительнейший Бах!

1921 г.



Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: