Глава вторая 7 страница

На внутренний плац альбасетской казармы, гораздо более обширный, чем барселонский, но схожий с ним благодаря точно такой же непрерывной галерее на уровне второго этажа, польская рота вступила едва ли не последней. Во всяком случае, весь плац и в длину и в ширину был занят компактными четырехугольниками опиравшихся на винтовки людей, и нас не без труда провели на его середину. При этом нельзя было сразу не заметить, что мы выделяемся среди других своим оригинальным обмундированием цвета заплесневелой галеты.

Справа от нас стояли строгие шеренги, одетые в темные вельветовые куртки и брюки с напуском на прочные ботинки с двойной подошвой; отдернутые набок вельветовые, а то и бархатные береты с пятиконечной алой звездочкой, нашитой на месте кокарды, придавали бойцам бравый вид; под стать всему и винтовочные ремни были не брезентовые, а кожаные. Всмотревшись, я определил, что это немцы. Как всех ни изменила однообразная одежда, но я узнал в вельветовых рядах несколько лиц, знакомых еще по немецкой группе, заседавшей в Фигерасе на нашей завалинке. Перед ближайшей из немецких рот аккуратно выровнялись восемь [182]станковых пулеметов на массивных колесиках, — вылитые «максимы», если бы не отсутствие щитков.

Впереди нас находились французы. Этих можно было узнать по зеленоватой суконной форме с защитными беретами и обмотками. Где-то среди них должен быть и Пьер Шварц. Из гущи французского батальона доносились взрывы хохота, словно там подвизался Бубуль.

Слева от нашей роты находилась самая многочисленная из собравшихся в казарме частей, но я никак не мог сообразить, из кого она состоит. Сбивало с толку, что чуть ли не каждый взвод в ней был обмундирован по-разному: кто в такие же, как на немцах, вельветовые костюмы, кто в драповые защитные куртки и круглые штаны, стянутые обмотками, кто, как и мы, в короткие хлопчатобумажные френчи и широкие шаровары, нависавшие на башмаки, а иногда попадались и галифе, заправленные в черные полусапожки на двух застежках; винтовки и то были разных образцов. Держались эти пестро одетые бойцы чрезвычайно независимо и веселились едва ли не громче французов.

Но ничья веселость не заражала меня. Тревога моя не рассеивалась. Я слишком отчетливо помнил, что из оставшихся вместе со мной в нашем отделении одиннадцати вояк никто не умеет стрелять. Как поведем мы себя в первом бою?..

Раскаты горна, отразившиеся от низкого пасмурного неба, заставили нас побросать окурки и подтянуться. Выпрыгнувший на галерею горнист в темном френче с серебряными пуговицами и в темной пилотке с белыми кантами заиграл тот же сигнал, который мы столько раз слышали в крепости, но сейчас, когда его исполнял армейский сигналист, а не какой- то ярмарочный комедиант, он звучал мелодичнее и воспринимался совсем по-иному. Отыграв, трубач резко отдернул горн к бедру, и тотчас же из раскрытой двери за его спиной на галерею двинулись люди. Первым выскочил Видаль и отстранился, давая дорогу Андре Марти в синей тужурке с портупеей и в берете вроде грибной шляпки. За Марти, торопясь и мешая друг другу, как бывает при выходе в зал задержавшегося президиума, чувствующего, что пришедшие на собрание заждались, вышло еще несколько человек.

Андре Марти подошел к балюстраде и заговорил. Он привык выступать на городских площадях, и, несмотря на размеры плаца, где стояло тысячи две, я отчетливо слышал каждое слово. Голосом, хриплым от волнения, а может [183] быть, и оттого, что в эти дни ему пришлось немало кричать, Марти бросил всего несколько фраз, и сразу стало понятно происхождение речи Болека в столовой. Только у Марти та же тема звучала иначе. Он тоже напомнил, что уже прошло двое суток, как наши товарищи из Первой интернациональной бригады вступили в неравную битву бок о бок с героическими пролетариями испанской столицы. Он тоже сказал, что бригада несет невосполнимые потери: больше трети ее состава уже выбыло из строя и на каждого раненого приходится один убитый.

— Никаких резервов в Мадриде нет! Все, кто может носить оружие — шестнадцатилетние мальчики и пятидесятилетние старики, — все участвуют в решающем сражении! По сведениям республиканского штаба, фашисты израсходовали свои силы! Их наступление должно захлебнуться! Необходимо во что бы то ни стало удержаться на теперешних рубежах! Необходимо еще одно усилие! Все надежды на вас.

Марти медленно обвел плац глазами.

— От имени тех, кто направил меня сюда! От имени ваших товарищей, проливающих свою благородную кровь на берегах Мансанареса! От имени мадридских женщин и детей, которым грозит фашистская неволя! Я призываю вас на бой! — И Марти левой рукой указал на наши спины, потом снял берет, вытер лоб платком и надел опять. — Мне известно, — продолжал он другим, проникновенным тоном, — что не все вы достаточно подготовлены к боевым действиям. Тот, кто сознает это, кто не уверен в себе, в своей немедленной пригодности к современной войне, пусть выйдет из строя и станет в стороне. Никто вас не осудит. Никто не заподозрит в недостойной слабости. Такие поедут со следующей бригадой. А остальные в путь! Завтра же вечером вы пойдете в контратаку! Вперед, друзья мои, к победе! Вперед, волонтеры свободы!..

Когда Марти предложил всем, считающим себя недостаточно подготовленными, покинуть ряды, меня охватил испуг: а что, если сейчас все наше отделение в полном составе вдруг сдвинется с места и начнет проталкиваться туда, поближе к галерее? Я внутренне замер, но никто позади не шелохнулся, да и нигде на плацу не было заметно ни малейшего движения.

— Ничего иного я и не ждал от вас, — раздался окрепший голос Марти, — ничего другого. — Он выпрямился и торжественно поднес кулак к берету. — Старый борец за благо [184] трудового народа, я отдаю вам честь, будущие герои! — Он опустил кулак. — Запомните же как следует этот переломный момент. Только что решилась ваша судьба. Теперь вы больше не собравшиеся вместе с возвышенной целью добрые люди. Нет! С этого мгновения каждый из вас стал солдатом! Каждый добровольно возложил на себя тяжкие латы воинской дисциплины! И все вы обязаны неукоснительно ее соблюдать! Во избежание грозных для нарушителя последствий!.. Поддерживать ее твердой рукой будет ваш командир бригады. Им назначен венгерский революционер генерал Поль... генерал Пауль Лукач, — поправился Марти, почти безупречно произнося так трудно для француза заканчивающуюся фамилию, и оглянулся.

Из стоявшей позади него группы штабных выступил небольшого роста, плотный человек, очень хорошо, даже щеголевато одетый. На нем был тщательно выглаженный охотничий костюм и спортивные ботинки, недоставало лишь тирольской шляпы с кисточкой, чтобы довершить сходство с австрийским помещиком, собравшимся пострелять фазанов. При всей своей преувеличенной франтоватости этот, очевидно, опальный венгерский военачальник вызывал невольное уважение: не так уж часто приходится встречать генералов, заделавшихся революционерами. Обратился он к нам, как и надо было ожидать, по-немецки, но выговаривал так твердо и тщательно, что я понимал большую часть.

Начал он с того, что считает величайшей для себя честью вступить в командование Второй интернациональной бригадой, которая в испанской республиканской армии будет именоваться Двенадцатой, так же как Первая — числится Одиннадцатой. В Двенадцатую бригаду пока входят три батальона: первый батальон Тельмана, сформированный на прочной базе центурии, уже прославившейся под тем же дорогим именем, в этот батальон кроме трех немецких рот включены. — одна балканская и одна польская; второй батальон, итальянский, принял имя национального героя Италии, всемирно известного борца за свободу Джузеппе Гарибальди; третий батальон, франко-бельгийский, просил присвоить ему имя выдающегося деятеля французского и международного рабочего движения нашего руководителя Андре Марти. В ближайшие дни к бригаде должны присоединиться: артиллерийская батарея, ожидающая в данный момент укомплектования материальной частью, и находящийся в стадии формирования эскадрон кавалерии.

Свое суховатое информационное сообщение нарядный [185] генерал завершил небольшой дозой красноречия, выразив уверенность, что батальоны, носящие столь известные и ко многому обязывающие имена, не посрамят их, но пронесут сквозь дым сражений с честью.

Три немецкие роты вслушивались в речь на родном языке с подчеркнутым вниманием. Все прочие, за отдельными редкими исключениями, совсем его не знавшие, из вежливости делали вид, что слушают. Пока слабое эхо повторяло над нашими головами однообразное перечисление: «Das erste Bataillon... das zweite Bataillon... das dritte Bataillon...» — мне по чисто внешней ассоциации вспомнилась осмеянная в «Войне и мире» диспозиция к Аустерлицкому сражению: «Die erste Kolonne marschiert... die zweite Kolonne marschiert... die dritte Kolonne marschiert...» — но я тут же рассердился на себя за склонность к поверхностному зубоскальству. Чем, в самом деле, генерал австрийской школы виноват, что среди его слушателей нашелся излишне памятливый читатель Льва Толстого?

А Лукач, закончив свою диспозицию, вместо того чтобы возвратиться на свое место в свите Марти, еще ближе придвинулся к перилам, взялся за них сильными белыми руками, секунду поразмыслил и доверчиво наклонился к нам:

— Товарищи, я буду говорить с вами на языке Октябрьской революции...

Будто порыв ветра по лесу, по рядам пробежал взволнованный трепет. Обращаясь к своей бригаде по-русски, генерал Лукач должен был знать, что во всех трех батальонах вряд ли наберется и тридцать человек, могущих понять его. И тем не менее, заговорив на не доступном для его бойцов языке, он не ошибся, он рассчитал правильно. Единственного дошедшего до всех слова «товарищи» оказалось довольно, чтобы, ничего по существу не поняв в его речи, люди схватили в ней самое главное, как раз то, что он и хотел сказать: этот «венгерский генерал» знает язык Октябрьской революции.

Лукач говорил на ее языке с сильным своеобразным акцентом, порой употребляя не те падежи, но не подыскивая слова и уместно используя русские образные выражения. Моего сознания, впрочем, почти не коснулись те несколько общих фраз, какие последовали за первой, и таким образом я присоединился к большинству: слишком уж поразило и обрадовало меня, что неизвестно откуда свалившийся на наши головы венгерский революционер из генералов оказался — в этом теперь не могло быть сомнения — одним из тех военнопленных мадьяр, какие в гражданскую войну пошли [186] сражаться на стороне большевиков. Впервые с сегодняшнего утра на меня снизошло спокойствие. Больше я не страшился ни за себя, ни за свое отделение. Раз наш командир оттуда, из СССР, раз за ним опыт Красной Армии, нам нечего опасаться собственной неопытности. Конечно, не я один ощутил внезапный прилив бодрости, чувствовалось, что все на плацу прониклись заинтересованным доверием к своему предводителю.

Что касается меня, то про себя я особо отметил несомненную одаренность нашего командира бригады. Только талантливый человек мог суметь, не нарушая требований конспирации и соблюдая скромность, ничего по существу не сказав о себе, так в то же время исчерпывающе представиться своим подчиненным, так выразительно высказаться одним вводным предложением да еще на почти никому не понятном языке.

— Комиссаром вашей бригады назначен член Центрального комитета итальянского Союза коммунистической молодежи Луиджи Галло, — прервал тишину Андре Марти.

Из-за его плеча выдвинулся очень худой, не худой даже, а какой-то весь узкий, брюнет с подвижническим небритым и болезненно-бледным лицом; над большим лбом дыбились зачесанные назад жесткие волосы; глаза были посажены так глубоко, что издали виднелись лишь две черные впадины. Несмотря на ту же, что на Марти и Видале, темно-синюю форму, перетянутую ремнями, соединение аскетической худобы с сосредоточенно- серьезным лицом делало комиссара бригады удивительно похожим не то на сбросившего сутану аббата, не то на расстриженного доминиканца. «Овод, — промелькнуло у меня в голове, — только некрасивый Овод».

По-французски с неистребимым итальянским акцентом Галло пообещал, что будет краток: сейчас время не слов, но дел. Профессиональные ораторы довольно часто подобным вступлением предваряют часовую речь, но комиссар бригады был на самом деле лаконичен. Он сообщил нам, что защитники Мадрида выдвинули лозунг: «Не пройдут!» — и прибавил, что, отправляясь к ним на подмогу, мы обязаны превратить этот лозунг в свой, проникнуться им так, чтобы там, где займет позиции Двенадцатая интернациональная, фашисты ни за что не прошли.

— No pasarán, — заключил он по-испански, подняв сжатые в кулак тонкие пальцы.

За комиссаром подошла очередь начальника штаба бригады. Марти объявил, что эту ответственную должность [187] займет «германский рабочий Фриц», и к перилам шагнул тщедушный маленький немец в висящем на нем, как на вешалке, — почему-то рыжем — лыжном костюме и в крагах. Вытянувшись во весь свой незавидный рост и продемонстрировав при этом завидную, очевидно, прусскую, выправку, он отсалютовал кулаком и отошел, не произнеся ни слова. Видно, был не красноречив.

Снова выпрыгнувший на галерею трубач проиграл, как следовало предполагать, испанский «отбой», и церемониал формирования бригады был завершен. Андре Марти, озабоченно склонив голову к Видалю, направился к дверям. Весело посмотрев в нашу сторону, генерал Лукач взял под локоть своего неприметного начальника штаба и проследовал за Марти, сзади них потянулись Галло и остальные.

Впереди прозвучали французские команды и развернулось красное знамя. Справа послышалось повелительное: «Achtung!» Владек сипло повторил по-польски: «Бачность!» — ведь мы входили в батальон Тельмана. Итальянцы уже маршировали слева одни навстречу другим, как бывает на парадах, когда негде развернуться; потом их первая рота приставила ногу, пропуская нас.

Все население Альбасете высыпало на проводы. Мы проходили между сплошных людских стен. Отовсюду неслось восторженное «Вива!». Девушки бросали нам цветы, вынимая их из причесок. Однако сейчас мы не ощущали той гнетущей неловкости, какую переживали в Барселоне. Шагая к альбасетскому вокзалу, с винтовками за правыми плечами, с ерзающими за спинами походными мешками и фляжками, шлепающими слева по ляжкам, мы больше не чувствовали себя заезжими гастролерами, принимающими незаслуженные овации до начала спектакля, но уходящими на войну бойцами, провожаемыми теми, за кого мы шли сражаться.

Чем ближе подходили мы к вокзалу, тем гуще стоял народ и тем уже делался оставленный для нас проход. Многие женщины плакали, держа над собой сведенный кулак, а другой рукой со скомканным платочком осушая слезы. Небольшая площадь перед станцией железной дороги оказалась окончательно запруженной, и нам, чтобы пройти, пришлось нарушить равнение и смешать ряды, а потом, догоняя правый фланг, бежать по перрону.

Толпа непрерывно пела «Интернационал». Если он и затихал, то сейчас же его опять запевали где-то в отдалении, пение приближалось, и снова охватывало всю площадь. [188]

Даже в пении «Интернационала» проявлялась испанская самобытность. На всех языках мира и в любой точке земного шара он исполняется одинаково, если порой и удается уловить ничтожное различие, то лишь в темпе. Здесь же его пели по-своему. Каждый раз там, где в русском тексте поется «и решительный бой», тенора, перебивая хор, подобно фанфарам, вырывающимся из оркестра, вопили в терцию предыдущую строку, соответствующую — «это есть наш последний!..».

Добравшись наконец до своих вагонов, мы с огорчением убедились, что ехать будет еще хуже, чем всегда, поскольку нас по-прежнему запихивали по восемь в купе, не принимая во внимание ни вьюков, ни винтовок.

Вскоре Владек и Болек втащили в вагон нашей полуроты тяжелый деревянный ящик и, перетаскивая его от отделения к отделению, выдали на руки по обойме. Ко всякой Владек присовокуплял совет до поры до времени заховать ее в подсумок и не вздумать заряжать винтовку в такой тесноте. Завершив раздачу, оба вторично обошли вагон и дуэтом — командир в своем лаконичном стиле, а комиссар более витиевато — предупредили, что ночью света в поезде не будет, а потому без нужды по проходу не бродить и посторонних в вагоны не пускать, да и курить лучше в рукав. Последнее показалось мне странным. Или оба предполагали, что спичка, зажженная в купе, сможет сквозь вагонную крышу привлечь к нам внимание вражеской авиации?

Погрузка бригады затянулась, и поезд отошел уже в сумерках. Почему- то в этот решающий момент все закурили, и едкий дым дешевого табака заглушил приятный смешанный запах машинного масла, железа и свежевыделанной кожи.

Едва эшелон вышел в поле, как совсем стемнело. Смотреть стало некуда, и люди, проведя весь день на ногах, заклевали носами. Как ни странно, но дремать, опираясь обеими руками на винтовку, оказалось гораздо удобнее, чем откинувшись на стенку, как раньше, и очень скоро весь вагон затих. Только в соседнем купе, где сидели последние три ряда отделения, то есть самая мелюзга, или, как называл их Владек, «дробязг», шел шумный, заглушавший перестук колес спор на идиш. Два визгливых голоса старались перекричать третий — низкий, тягучий и с какими-то переливами, забавно напоминающими о саксофоне. Через некоторое время тонкие голоса отступились, а саксофон продолжал тянуть свое, незаметно перейдя на французский. Уже со второй дошедшей [189] до меня фразы стало очевидно, что я присутствую при зарождении самого настоящего фольклора.

—...он узнал это непосредственно от товарища Марти. Ну а Марти... — рассказчик интригующе понизил голос, — Марти же по ночам с Москвой разговаривает. По прямому подземному кабелю. Из подвала. Здесь Андре Марти, а на том конце кабеля, тоже в глубоком подвале, чтоб никто не подслушал, — саксофонный баритон перешел на театральный шепот, — товарищ Жорж Димитров!.. Только смотрите, никому ни слова! Мне под таким условием рассказано! Начнете болтать — можно и без головы остаться! Разглашение секретов Коминтерна. Спрашивается, зачем же я вам об этом говорю? Чтобы вы поняли. А то «сдадут, сдадут», — спорите, как дураки... Так вот. Седьмого ноября, после парада на Красной площади и манифестации трудящихся, комиссар народа по иностранным делам товарищ Максимильян Литвинов устроил, как всегда, в самой большой церкви Кремля обед для послов капиталистических стран. Только они съели по тарелке черной икры, как встает германский посол фон Шуленбург, поднимает фужер с водкой и говорит, что к советскому празднику у него припасен прекрасный подарок. Он хочет от всей души поздравить его превосходительство господина комиссара народа, а также всех присутствующих коллег с окончательной ликвидацией очень опасного очага военного пожара, угрожавшего спокойствию всей Европы. Очаг этот потушен. Гнездо анархии уничтожено. Не позже как утром посольство третьего рейха получило телефонограмму из Берлина, что Мадрид взят войсками генерала Франко. Тут, конечно, все эти расфуфыренные капиталисты в расшитых мундирах и с муаровыми лентами через животы обрадовались, чокаются друг с другом, готовятся выпить. Но в это время Литвинов берет телефонную трубку из настоящей слоновой кости с золотыми инкрустациями — еще от царей осталась, — дует в нее: «Дай мне Мадрид, товарищ... Это Мадрид? Позвать сию минуту моего доверенного представителя товарища Розенберга!» Послы, само собой разумеется, насторожили уши, они надеялись, что фалангисты уже повесили Розенберга. «Это ты, Розенберг? — спрашивает Максимильян. — Значит, ты все еще в Мадриде? Так, так... А Франко, выходит, в Мадриде нету?.. Ладно, все. Позванивай». Кладет Литвинов драгоценную трубку, поворачивается к своим гостям и расстроенным тоном произносит: «Уважаемые господа, с глубоким прискорбием должен доложить вам, что по сию минуту полученным сведениям опасный [190] очаг войны, насчет которого нас поторопился обнадежить господин фон Шуленбург, все еще существует: Мадрид продолжает находится в руках законного республиканского правительства». И Литвинов берет золотую чашу, наливает до краев самой крепкой водкой, подходит к испанскому послу, чокается с ним и кричит: «No pasarán!»

Слушатели опять загалдели на том недоступном чужом языке, на каком их предки еще в средние века объяснялись во всех гетто католической Польши и протестантской Германии. Однако, по интонации судя, это уже был не спор.

— Больше ничего и не требовалось доказать, — по- французски суммировал сказитель. — Теперь вам ясно, что Мадрид никогда не будет сдан Франко?

Ему неразборчиво ответил кто-то один, и разговор угас. В общем, такой же самый разговор, какой шел у нас при отъезде из Парижа две с лишним недели тому назад.

Опершись подбородком о сложенные на стволе винтовки руки, я задумался и незаметно задремал под убаюкивающий перестук колес: но теперь мне чудилось, будто они выстукивают: «No-pa-sa-rán! No-pa-sâ-rân! No-pa-sa-rán!»


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: