Глава третья 2 страница

Обойдя покатую немощеную площадь, мы обнаружили в нижней ее части деревенского типа кабачок, помещавшийся в крохотной комнатушке, половину которой занимала стойка. Клиентура располагалась на ногах в передней половинке, от стойки до порога и даже за порогом, а пожилая веселая кабатчица, держа нижнюю часть своего громоздкого туловища за занавеской во внутренней каморке, оставляла над стойкой громадную голову, увенчанную закрученной в башню блестящей, подозрительно черной гривой, выпирающий из кофточки бюст объемом с коровье вымя и подвижные жирные руки.

Издавая нам самим малопонятные звуки, подкрепленные мимикой и указательными пальцами, мы получили по необхватному бутерброду (вернее, просто броту, за отсутствием [204] на нем хоть малейших признаков сливочного масла) с сыром, по чашке кофе, сваренного из одного цикория, и по рюмке анисовой водки, до того крепкой, что казалось, будто глотаешь горящий денатурат, сдобренный зубным эликсиром. Без особой уверенности, что этого хватит рассчитаться за себя, я бросил на мокрый цинк увесистый пятипесетовик. Великанша сгребла его в ящик, посмотрела в задымленный потолок и, порывшись, вывалила передо мной целую кучу никелевой и медной мелочи. Я прикинул в уме, на сколько ее приблизительно, и получил сумму, превышающую четыре песеты. Выходило, что кусочек хлеба с сыром, кофе и рюмка анисовой стоили в переводе на французские деньги всего около франка, то есть раза в четыре меньше, чем в самом дешевом сельском бистро во Франции. Но когда Остапченко в свою очередь выложил пять песет и хозяйка вместо того, чтобы насыпать и перед ним медно-никелевый холмик, сначала нарезала новых шесть ломтей хлеба, положила на них по бруску ноздреватого белого сыра, налила шесть чашек вываренного цикория и снова наполнила шесть рюмок анисовой и только тогда начала считать сдачу, стало понятно, что выданная каждому из нас монета вроде сказочного неразменного рубля. Уверившись в этом, мы решили кутить напропалую, и Лившиц не только повторил заказ, но еще в складчину мы приобрели залежавшуюся на стеклянной полке пачку подделанных под американские французских сигарет «Бальто», высохших, как солома, на которой мы провели ночь, но проданных в полном смысле слова на вес серебра: за ярко-красный пакетик с парусным корабликом в волнах пришлось отдать неразменные пять песет.

— Так было и в царской России, — утешил всех Ганев. — Так во всякой отсталой аграрной стране: свои продукты даром, а к любой импортной дряни не подступиться. А все- таки глупо с их стороны пускать серебро в оборот. Обыватели и спекулянты припрячут его, и оно бесследно исчезнет из обращения, а как- никак серебро тоже обеспечение бумажных эмиссий.

Между прочим, мы узнали от Иванова, что ложная ночная тревога на самом деле была настоящей. Все дело заключалось в том, что доставившие нас в Чинчон грузовики, на которых предполагалось следовать дальше, остались без шоферов. Они спокойненько разошлись спать, и разыскать их не удалось точно так же, как вытащить из постелей тех, кого нашли. Из-за этого намеченную на [205] сегодня операцию пришлось отложить на несколько суток, а, чтобы не обескураживать бойцов, командир бригады придумал версию об учебной тревоге.

Здесь же, в кабачке, Иванов предложил Володе Лившицу вступить в их пулеметный расчет:

— Хотелось бы, сам понимаешь, заполучить еще одного, такого, как мы с Трояном, да нетути. Что ж поделаешь, придется брать кого Бог пошлет, на безрыбье, как говорится, и рак рыба, на безптичье и задница — соловей. Мы и подумали: легче учить, чем переучивать, возьмем кого из своих. Хотели пригласить Алексея, так он, видишь, в начальники вылез. Решили тебя позвать. Ты маленький, это удобно: всюду проползешь. Опять же по-немецки кумекаешь.

К моему изумлению, Лившиц не колеблясь согласился. Его перевод в пулеметную роту Иванов обещал «провернуть» в ближайшие дни.

Распростившись с Ивановым и Трояном, мы, пройдясь по одноэтажному грязному городку, к двенадцати возвратились в казарму и там узнали, что поступили благоразумно, напившись цикория с анисовой: кофе в роту до сей поры не привозили. Только в два часа выдали по кругу колбасы на отделение и буханке хлеба на человека с предупреждением, что хлеб — на весь день и что горячей пищи сегодня не будет, но вечером опять выдадут колбасы.

Подкрепившись, многие прилегли отдохнуть. Я настроился было на тот же лад, но Казимир и Гурский уговорили меня пойти с ними. Они завели меня довольно далеко от площади в кафе, набитое расположенными в этом квартале Чинчона французами и бельгийцами. Простояв с часок в очереди, мы дождались отдельного столика и просидели за ним до сумерек, попивая легкое вино и беседуя.

Казимир был ничуть не словоохотливее Трояна, зато Гурский любил поговорить, или, лучше сказать, поспрашивать. Присмотревшись к нему, я определил, что ему, должно быть, под сорок. Как и Казимир, он работал в шахте, последний год они трудились вместе, так и подружились. Оба сочувствовали коммунистам, но Казимир следовал за партией молча, тогда как Гурского мучили всякие проклятые вопросы, с которыми он и приставал ко всем. «Как это понять, что испанские коммунисты решились вступить в многопартийное правительство Ларго Кабальеро?» — допрашивал он однажды Болека, а в другой раз прицепился ко мне: «Правду ли говорят, что отец Ленина был паном, а не [206] пролетарием, зачем же тогда Ленину нужна была революция?» Подобных неразрешимых вопросов у Гурского был неисчерпаемый запас. Произносил он их на забавнейшей смеси польского с французским, для большей ясности вставляя еще то украинские, то русские слова, и до того привык задавать вопросы, что даже в конце утвердительных предложений ставил вопросительный знак.

* * *

Поужинав вместе со своим отделением колбасой с зачерствевшим хлебом, я укладывался спать, когда надо мной остановился Остапченко.

— Володю уже забрали в пулеметную роту. Просил тебе передать привет.

Мне стало грустно. Лившиц мне очень нравился: редко в ком встречается сочетание мягкого сердца с твердыми взглядами.

Рота засыпала в спокойной уверенности, что ночью ее не потревожат, иначе Владек не дал бы разрешения снять обувь. Воздух от этого не улучшился, но до чего же приятно было расшнуровать и сбросить грубые солдатские ботинки с усталых ног.

Засыпая, я слышал, как неподалеку кто-то негромко убеждал соседа, что можно скинуть и пояс с портупеей и подсумками: ну, какой сумасшедший рискнет затеять операцию в несчастный день, завтра же тринадцатое число.

— Алярм! Встачь!..

Я вскинулся на соломе. Непонятно, почему у поляков нет собственного слова «тревога», и они пользуются французским «алярм». В полумраке вокруг меня шла кутерьма. Если вчера все, просыпаясь, хватали винтовки и поднимались на ноги, то сейчас — сначала кинулись надевать ботинки. Они успели покоробиться, и натертые ноги в тонких носках с трудом пролезали в одеревеневшие складки. Слышалось кряхтение и ругань. Кто-то по ошибке схватился не за свою обувь, чья-то пара вообще исчезла, и лишь после отчаянных воплей была обнаружена посредине прохода. По нему прогуливался Владек и покрикивал:

— Вставайче! Прендзей! Розеспалисе, як цурки у таты! Виходьте! Виходьте! Збюрка!.. [207]

Если довериться корню, «збюрка» в переводе несомненно «сборка». Скорее всего, это польское «строиться». Надо было запомнить.

Было два часа пополуночи. Со звездного неба еще резче, чем накануне, тянуло осенним холодом. Толкаясь и теснясь, рота выстраивалась. Я проверил свое отделение. Все были налицо, но некоторые не то от холода, не то от волнения дрожали. Я тоже сразу продрог, и у меня постыдно застучали зубы, да так сильно, как бывало в отрочестве при пароксизмах малярии. Опасаясь, как бы их частую дробь не расслышали мои подчиненные, я стиснул челюсти, однако внутренний озноб не унимался.

Замешкавшаяся, по сравнению со вчерашним, рота поспешно, так что на левом фланге все время нужно было подбегать, прошла через площадь и остановилась у знакомой стены. Здесь, на ветру, было еще холоднее, но из темноты послышался немецкий оклик, и кто-то невидимый повел нас по кривой неровно вымощенной улице. По ней мы вышли на окраины, свернули в сводчатые ворота и очутились на обширном церковном дворе. На нем было тепло и светло от костра, над которым бурлил большой котел. Вдоль строя протащили корзину с хлебом, суя в руки первой шеренги по белому кирпичу, тесаком его разрезали на колене и половинку передавали стоявшему в затылок. Около костра лежали груды немытых манерок, их стряхивали, освобождая от кофейной гущи, и занимали очередь. Веселый молодой немец литровым черпаком на длинной палке разливал кипящий кофе. Придерживая винтовку локтем, мы откусывали прямо от половины буханки и, обжигаясь, запивали с наслаждением маленькими глотками.

Из церковного двора рота вернулась все к той же высокой стенке. Пока мы отсутствовали, здесь произошли кое-какие перемены. Между нами и площадью сновали силуэты грузовиков, а в дальнем ее конце развели огонь. Было видно, как ветер то раздувал его, то почти гасил, относя искры в сторону. На пламени мелькали людские тени.

Еще десятка два пустых машин с притушенными фарами прошло на площадь. Несколько штук скоро возвратились и уперлись в наш строй. Первый взвод стал садиться, за ним — второй. Каждую машину набивали так, что пришлось стоять в обнимку, на спальный вагон международного общества это больше не походило, скорее уж на вагон парижского метро по окончании футбольного матча на стадионе Parc des Princes. [208]

— Ни пукнуть, ни вздохнуть, — пожаловался где- то под боком Юнин и вопреки собственному утверждению шумно, с собачьим позевыванием вздохнул.

Позади меня кто-то, кажется, Орел, пробормотал по-французски, что в коробке сардин свободнее.

— Так они же без винтовок, — сострил один из его друзей.

— Главное, пахнет там поаппетитнее, — дополнил второй, потому что нас, прижатых к заднему борту, нещадно обкуривал вонючим дымом работавший вхолостую мотор.

Со стороны площади, сквозь гул машин и негромкий говор, зазвучали одинокие шаги и постукиванье палки. Когда они приблизились, я даже в темноте узнал подтянутую плотную фигуру командира бригады; в руке у него была толстая трость, высекавшая острым наконечником искры из камней.

— Wer ist da? Polnische compagnie? — задал он вопрос.

Никто не ответил. Он переспросил по-русски:

— Кто на машинах? Польская рота?

— Так, так, товажиш, — подтвердил выскочивший откуда-то Владек, — польска рота.

Они тихо о чем-то заговорили. К ним присоединился и предупрежденный кем-то Болек.

— Задачу до каждого бойца довели? — отпуская их, спросил вслед командир бригады.

— Так, так, — повторил Владек.

«Как бы не так, — подумал я, — до меня никаких задач не доводили», — и вслух обратился к передней части кузова:

— Товарищ Остапченко, слышишь? Тебе что-нибудь известно?

— Пока ничего, — ответил он разбитым своим голосом. — Но будь покоен, на первом же привале все разузнаю и до нашего взвода доведу.

Владек и Болек разошлись по машинам. Владек, как и вчера, сел в кабину с первым взводом. Болек — к нам.

— Трогай! — со вкусом, как театральную реплику, выговорил по-русски командир бригады, и его трость застучала, удаляясь во мрак.

Машины двинулись через площадь по направлению к тому шоссе, по какому мы прибыли в Чинчон, но, не доезжая костра, взяли в сторонку и остановились. Вокруг него толпились респонсабли в канадских полушубках; судя по долетавшим до нас возгласам, все они были немцы. Между ними суетился с начальственным видом маленький сердитый [209] старик в металлических очках на крючковатом носу; полушубок висел на старичке, как на вешалке.

Мимо один за другим проходили грузовики с людьми. Это тянулось долго. Поочередно то один, то другой белый полушубок отделялся от костра, о чем-то спрашивал проезжающих, жестом задерживал какую- нибудь из машин, на ходу вскакивал в кабину и захлопывал дверцу. Суетливый старикан отбегал за всяким, визгливым тенорком покрикивал и на компактную людскую массу в кузове и на отъезжавшего респонсабля, а возвратившись к огню, поднимал очки на лоб, заносил что-то в записную книжечку и опять опускал очки на кончик носа. Переполненные грузовики проходили все быстрее, интервалы между ними все увеличивались, а у костра все убывали и убывали канадские полушубки, пока не осталось двое: начальственный старик и еще очень высокий худой человек тоже в очках. Когда промчались последние машины, старик и высокий направились к нам. Болек выглянул из кабины и стал на подножке.

— Kopf hoch, Moritz!{28} — напутствовал своего компаньона высокий, прикладывая плохо собранную в кулак кисть к вязаной шапке с козырьком.

Старый Мориц петушком подбежал к одной из машин нашей роты.

— Schnell, schnell! Donnerwetter!{29} — кукарекал он.

— Тенто ест довудца батальону, — конфиденциально объявил Болек. — Писаж немецки. По назвиску Людовик Ренн.

— Тен стары? — переспросил кто-то из кузова.

— А не, — засмеялся Болек, забираясь в кабину. — Тен длуги, цо стои. Стары ест у него за вшистцкего. Он не ест немцем. Ест польским израэлитом з Прус Всходних. З тых, з переэсовцув.

Передних качнуло на стоящих сзади, затем все выпрямились. Машина объехала догоравший костер. Я оглянулся на освещенную рослую фигуру. Мне не доводилось читать «Войну» Людвига Ренна, но его имя я знал. В советских газетах оно упоминалось всякий раз в перечне, следующем за словосочетанием «передовые немецкие писатели». Дворянин и бывший кайзеровский офицер, Людвиг Ренн после войны сделался коммунистом. Он побывал в СССР и принимал участие в Международном конгрессе революционных [210] писателей, происходившем в 1932 году в Харькове. Примерно за месяц до нашей отправки я наткнулся в «Юманите» на заметку, в которой сообщалось, что известный немецкий писатель-антифашист Людвиг Ренн прибыл в Мадрид и предложил использовать приобретенный им на франко- германском фронте опыт. От кого-то я впоследствии слышал, что испанцы используют сразу обе специальности Людвига Ренна: ему поручили писание общедоступных военных брошюрок. В одной из последних кольцовских статей тоже рассказывалось о нем. Однако то, что он назначен, как только что выяснилось, командиром нашего батальона, не вызвало во мне чрезмерного энтузиазма, я инстинктивно не слишком-то доверял полководческим дарованиям писателей-пацифистов, сменивших свои заржавленные мечи на фаберовские или паркеровские автоматические ручки.

Выехав на шоссе, наша машина, догоняя другие, понеслась во весь дух, и днище ее то проваливалось под ногами, словно пол опускающегося лифта, то подбрасывало нас кверху и еще встряхивало несколько раз подряд. Повернувшись спиной к движению, мы, даже находившиеся у бортов, почти не ощущали холода, усиленного резким встречным ветром, обогреваясь, как пчелиный рой, накопленным внутри взвода теплом.

По левую руку небо над горизонтом было освещено электрическим заревом, и сперва я решил, что там Мадрид, но тут же сообразил, что он должен быть затемнен. Вскоре стало очевидным, что это забрезжил рассвет. Однако вокруг нас было все так же темно, пока левая половина неба не позеленела, и вдруг, будто вверху повернули выключатель, сразу сделалось светло.

Вереница машин углубилась в невысокие округлые холмы. Узенькое шоссе завиляло между ними, как собачий хвост, но грузовик не уменьшил скорости, и нас опасно кренило на поворотах то вправо, то влево. Но вот на одном из них, особенно крутом, шофер пожелал обратить внимание на дорожный знак и принялся бережно выписывать очередное латинское «S». Глядя назад, мы смогли понять причину внезапно проявившегося благоразумия: справа, метрах в десяти ниже шоссе, лежал, задрав все четыре колеса в небо, такой же, как наш, новенький грузовик. Около него никого не было, лишь обломки темно-зеленых досок с расщепленными белыми концами валялись кругом. Нетрудно было вообразить, как посыпались люди, когда машина исполняла мертвую петлю. [211]

Зигзаги дороги давно скрыли место аварии, а во взводе продолжался взволнованный обмен мнениями. Зрелище перевернутой кверху дном машины, по-видимому, подействовало отрезвляюще на водителей, потому что колонна заметно поубавила прыть, и грузовики двигались теперь сплоченным потоком, почти без разрывов.

Между нашим и предыдущим состоялась перекличка, и мы узнали подробности аварии. В опрокинувшейся машине ехали пулеметчики батальона Андре Марти. Убитых нет. Но есть раненые, некоторые тяжело. Бойцов третьего взвода информировали едущие перед ними, а тем прокричал первый взвод. И так далее. Не получилось ли при этом игры в испорченный телефон, осталось невыясненным. Я немного беспокоился о Пьере Шварце, но не обязательно же он должен был попасть именно в эту машину.

Мы въезжали в построенное вдоль выпрямившегося шоссе спящее чистенькое селение, напоминавшее дачное место, когда окончательно рассвело. Миновав прячущиеся в садах последние дома, машины спустились с шоссе на проселок, проехали по выкошенной ровной ложбине, похожей на обширное футбольное поле, и свернули влево. У гребня, ограничивающего поле с противоположной стороны, жалось несколько сот кутавшихся в одеяла людей. Они были вооружены винтовками и карабинами различных образцов, а некоторые какими-то охотничьими штуцерами и даже двухстволками. Между бойцами попадалось немало молодых черноглазых женщин, одетых и вооруженных так же, как мужчины, но выделявшихся чистыми нежными лицами и сложными прическами, на которых кокетливо сидели островерхие пилотки с кисточками. Роту от роты отъединяли длинные круглые палки для носилок, торчавшие, как древки опущенных флагов. Мимо этой продрогшей невыспавшейся части проехало уже столько машин, что на наши, последние, никто не обращал внимания, зато я обратил внимание, что многие милисианосы беспокойно посматривали на безоблачное небо.

Мы выгрузились у почти отвесной высотки. Владек куда-то пропал. В его отсутствие роту построил Болек, повернув ее спиной к дороге и порожним грузовикам, так что наше отделение оказалось правофланговым. Тут появился Владек и торопясь объявил, что бригада идет в бой и что батальон Тельмана будет наступать на ее правом крыле, а польская рота, не прошедшая подготовки, останется в арьергарде. Мы вскарабкались на холм. На вершине Владек, не перестраивая [212] роту, приказал рассыпаться и, ткнув коротким пальцем во взбиравшихся по следующему холму немцев, предложил мне держать на них. Получалось, что по нашему отделению должна будет равняться вся рота. Проверяя ее, Владек ушел налево, и вскоре оттуда передали приказание начать движение.

Взошедшее солнце грело нам спины. Было видно, как километрах в двух быстро поднимаются в горы темные фигурки. Я шел на своем месте, поставив правофланговым предназначенного для этого самой природой Казимира, объяснив ему, что он обязан не терять из виду правый фланг немецкой цепи, а если тот скроется из глаз, брать в створ камень или куст, возле которого он исчез.

Отделение разомкнулось от Казимира на пять шагов и, принимая во внимание тяжесть подсумков и ранца, продвигалось достаточно быстро, так что идущий с моей левой руки боец соседнего отделения, который равнялся не по мне, а по Юнину, стал отрываться. Я прокричал, чтобы Юнин с ним переменился, и, когда в пяти метрах от меня затопал старый пехотинец, равнение восстановилось.

Делалось жарко. На спуске по цепи прошел Остапченко. Он нес винтовку на весу в правой руке, и лишь по розовым пятнам на щеках можно было догадаться, что подъем дался ему не легко.

— Бестолковщина поразительная, — сказал он мне бодро. — Командир роты ничего о поставленной на сегодня задаче или не знает, или не хочет говорить. Известно только, что мы наступаем на правом фланге арьергарда, но, кто кроме нас находится в нем, непонятно. Слева от нас никого, все уже впереди.

— А куда мы наступаем?

— На этот... Подожди. Вроде Лос-Анджелеса как- то. — Он достал из-за обшлага бумажку: — Серро- де-лос-Анхелес. Насколько я помню из учебника, «серро» это гора. Гора Ангелов, значит. Ничего больше не ведомо. Да, еще: гора эта — географический центр Испании, так сказать, пуп испанской земли. Занять ее полезно хотя бы символически. Но центр центром и гора горой, а на всю роту один «льюис» перед наступлением выдали.

Начав подъем на другой пологий холм, мы увидели, как немецкая рота достигла его вершины и скрылась. Я направился к Казимиру, но он вел нас правильно. Добравшись до верха, мы очутились на плато, покрытом пожелтевшей [213] травой. Вдали, как разрозненная цепочка черного бисера, опять замаячила передовая рота.

За нами кто-то спешил. Оглянувшись, я узнал начальника штаба бригады немецкого пролетария Фрица. Несмотря на маленький рост и мешковатый лыжный костюм, он не запыхался, поднимаясь в гору, и легко нагонял нас. Его сопровождал раскрасневшийся незнакомый немец в коротком полушубке.

— Послухайте, товаржице! — повысив голос, обратился я на своем славянском эсперанто к шедшим поближе бойцам отделения. — Кто з вас млуви немачки? Тамо позаду дошао начелник штабу. Запитайте нега, цо ему треба.

Орел побежал навстречу немцам. Приставив винтовку к ноге, он вскинул кулак:

— Геноссе...

Геноссе Фриц остановился, волевое лицо его выразило неподходившую к нему растерянность.

— Не понимаю, дорогой, не понимаю, — без малейшего акцента остановил он Орела виноватым тоном и умоляюще воззвал баском: — А по-русски, товарищи, никто из вас не говорит?

Я так и кинулся к нему. «Немецкий рабочий Фриц», как странно охарактеризовал его Марти, явно был советским командиром, первым советским командиром, какого я за всю жизнь видел вблизи. Он обрадовался, кажется, не меньше моего. Вероятно, ему долго не удавалось ни с кем объясниться. Расспросив, кто мы такие, почему отстали, и выслушав ответы, он приказал догонять батальон и держаться за ним не дальше, чем на пятисотметровой дистанции. Пока я бегал к Казимиру, чтобы тот прибавил шагу, «Фриц» исчез, будто сквозь землю провалился.

Не прошло и получаса, как слева донесся сердитый окрик:

— Сту-уй! Сту-у-уй!...

— Стой! — передал по цепи Юнин.

Ко мне подбегал Владек.

— До конд так, пся крев, бегнешь? Обавяшсе же война скончи се без тебе? Не буйсе. Не забракне война до конца житя.

Я не без запальчивости разъяснил, что выполняю распоряжение начальника штаба бригады. Рота меж тем остановилась. Бойцы, отдыхая, оперлись на винтовки. На Владека сказанное мною не произвело большого впечатления.

— Никт не ма права разпожондачь се попшед безпощреднего [214] начелника, — возразил командир роты важно. — Лепей запаль, — миролюбиво предложил он, ударом ногтя по дну пачки наполовину выбив сигарету.

Я взял ее. Он зажег спичку, ловко прикрыв пламя мозолистыми жменями.

— Сядай, — указал он на траву и, закурив, уселся сам по-турецки.

На полузабытом русском языке он принялся поучать меня. По интонации сказанное им приближалось к прибаутке пушкинского гусара: «Ты, братец, может, и не трус, да глуп, а мы видали виды», а по смыслу к тому, что главное на фронте неторопливость. Зачем это надо, лезть вперед. Понадобится, тебя пошлют, не беспокойся. Начальство, оно для того и существует, чтобы подгонять солдата... Владек выражал устоявшиеся убеждения участника мировой войны, вдоволь покормившего вшей в окопах. Меня это мировоззрение совершенно не устраивало, но я не вступал в спор. Все-таки он командир роты, «начальство», и даже если порет вздор, то в боевом отношении стоит сотни подобных мне дилетантов.

Закончив свой дидактический монолог и докурив сигарету, он не спеша, как дожевавшая жвачку корова, поднялся, и движение возобновилось, но батальон тем временем успел скрыться из поля зрения. Владек, видимо, не убежденный, что я вполне проникся его кунктаторской тактикой, остался с нами.

Справа, где плато закруглялось и росли деревья, проступили крыши.

— Идь зобачь, цо ест в тых домах, але везь с собем жолнежи, — подсказал Владек.

Я кликнул Орела и направился к деревьям. Пройдя половину расстояния, мы увидели, что из дома вышел крестьянин в белой сорочке, к нему подошли три женщины, все смотрели на нас. Чтобы не пугать их, я закинул винтовку за спину. Орел поступил так же. Пока мы подходили, одна из женщин вошла в дом и вернулась с глиняным кувшином.

— Bonjour, — не умея поздороваться по-испански, издали приветствовал я и прибавил: — Камарадас!

Должно быть, они не были уверены, что мы свои, во всяком случае, после такого обращения напряженные лица их посветлели.

— Salud, — ответил за всех пожилой крестьянин в бязевой рубашке.

«Салуд» это было понятно, по-французски: salut. Едва [215] мужчина закрыл рот, как все три вместе затараторили женщины, будто куры закудахтали. Мы с Орелом затрудненно улыбались, переминаясь с ноги на ногу. Потом женщины так же одновременно умолкли, а крестьянин, положив левую руку на мое плечо, а правой указывая туда, куда ушел батальон, долго-долго мне что- то втолковывал. Однако кроме повторяющегося слова «фачистас» я не понял ровно ничего и разозлился на себя: кто мешал мне перед отъездом хотя немного заняться испанским в свободные вечера. Закончив речь, крестьянин взял у женщины кувшин и сунул мне.

— Орел, поглядай, молим те, цо е за тим домом, — попросил я на лингвистическом винегрете, имевшемся в моем распоряжении, опасаясь, что французский испанские крестьяне могут понять, и не желая оскорблять их недоверием.

Пока я жестами объяснял, что не умею пить без стакана, догадливый Орел с таким видом, словно ему приспичило по нужде, отправился в глубь двора.

Та же женщина, какая ходила за кувшином, принесла кружку с потрескавшейся эмалью и вытерла ее передником. Хозяин дома до краев наполнил ее красным вином.

— Alà votre{30}, — подняв кружку, провозгласил я, как заправский «пуалю» {31}.

— Bueno, bueno, — закивал крестьянин, смеясь щербатым ртом.

— Вшистско в пожондку, дружиновы, — возвестил вернувшийся с разведки Орел. — Там ест тилько жека а ниц позатим. Tout est en ordre, — во избежание недоговоренности перевел он.

Мы догнали роту, когда она уж спускалась с плато. Внизу расстилалась долина. Вдалеке она постепенно переходила в возвышенность, на вершине которой зеленела густая роща, а за ней торчали какие-то башни. Справа от рощи тянулась глубокая свежевырытая канава, хорошо заметная благодаря наваленному вдоль нее песку. К канаве быстро продвигались пулеметная и две стрелковые роты нашего батальона. Темные вельветовые костюмы и береты отчетливо выделялись на светлом, и поэтому особенно хорошо было видно отличное, как на параде, равнение цепей и геометрически точные промежутки между расчетами, весь тот образцовый порядок, в каком действовал батальон Тельмана. [216]

В центре, уступами, шла пулеметная рота, и хотя сами пулеметы были неразличимы, везущие их бойцы вырисовывались рельефно, а все вместе напоминали ожившую старинную батальную картину, не хватало лишь живописных клубов порохового дыма. Вдруг пехотные цепи рванулись вперед, охватывая канаву, ускорилось и наступление пулеметной роты в середине. «Да ведь это же фашистский окоп», — запоздало осенило меня, но мы уже спустились, и кусты заслонили начало сражения.

Солнце стояло над головой и грело вовсю. От кустарника к нам торопился кто-то с белым полушубком на руке.

— Где командир роты? — издали выкрикнул он, и даже в нескольких этих французских словах слышно было немецкое произношение. — Где ваш начальник? Мне нужен ваш командир, — повторил он.

Ему показали влево, и он затрусил вдоль цепи, продолжая взволнованно выкрикивать:

— Вы опаздываете, товарищи! Другие роты уже давно под неприятельским огнем! Вы отстали! Скорей! Скорей!..

Все прибавили шагу. Хотя Юнин находился не так близко, я слышал его прерывистое дыхание. Справа натужно закашлялся один из моих бойцов. Я повернул голову и обнаружил, что равнение нарушено: Казимир метров на пятнадцать опередил остальных, «дробязг» не поспевал за ним. Удивляться не приходилось, мы уже часа три находились на марше, а тут еще начались пески.

— Напшуд! Бегем напшуд! — заорал слева надсадный, неузнаваемо изменившийся голос Владека. — Бегем! Бегем!..

Мы побежали, но уже через пять минут выяснилось, что без тренировки это не так просто. И без того давно было жарко, теперь все взмокли, а тут еще пудовые солдатские ботинки вязли в песке, фляжка била по бедру, подсумки тянули вперед, а набитый патронами мешок — назад. Сердце билось учащенно, а в правом боку покалывало.

Наше и соседнее отделения перемешались. Бежавшие вокруг меня низкорослые люди быстро утомились и дышали со свистом. Казимир, высоко, как на гигантских шагах, поднимая ноги, вырвался вперед, а слева, наперерез ему, будто борзые за зайцем, неслись бойцы других взводов. Зная, что командир отделения обязан находиться перед ними, я больше всего страшился отстать от Казимира, но, хотя это было делом чести, у меня ничего не получалось, догнать Казимира смог бы разве что один из братьев Знаменских.

Так, беспорядочной толпой, мы пробежали с полкилометра [217] до кустов ивняка. Достигнув их, люди останавливались передохнуть. По двое, по трое они опускались на колено или даже ложились, шумно дыша, на поросший папоротником песок. Два опередивших меня брюссельских студента из нашего отделения уселись, скрестив ноги, и, отдуваясь, пили из фляжек. Завидев меня, оба отвернулись. Я повернул к ним, молча указывая вперед. Они довольно неохотно подвились и присоединились ко мне. Навстречу прожужжал большой жук и стукнулся об землю где-то сзади. За первым пролетел второй и тоже упал за нами. Мои студенты пригнулись, и лишь тогда до меня дошло, что это пули на излете.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: