IV. Ты делаешь это назло 2 страница

В те времена в буржуазных домах были несгораемые шкафы. Так, чтобы поучаствовать в подарке для моего мучителя, я умудрился вскрыть сейф у нас дома. Такой маленький пузатый несгораемый шкафчик, где дремлют семейные секреты. Ключ, колесики — одно с цифрами, другое с буквами. Где родители держат ключ, я знал, но на подбор нужной комбинации у меня ушло несколько ночей. Колесико, ключ — не открывается. Колесико, ключ — не открывается. Не открывается. Не открывается. Нет, ничего не выйдет. И вдруг раз — щелчок, дверца открыта! Есть от чего застыть в потрясении — дверца в тайный мир взрослых! Тайный, но, как оказалось, очень благопристойный: несколько облигаций, думаю русских займов, спавших там в ожидании воскресения, пистолет — табельное оружие двоюродного дедушки — с полной обоймой, но со спиленным бойком, ну и деньги, немного, несколько купюр, из которых я изъял сумму, необходимую для финансирования подарка.

Украсть деньги, чтобы купить на них расположение взрослых… Это было не совсем воровство, да и никакого расположения мне купить не удалось. Тайна моя была раскрыта, когда в тот же год я подарил маме один из кошмарных японских садиков, которые были в ту пору в большой моде и стоили немыслимых денег.

Событие имело три последствия: мама заплакала (что случалось очень редко), убежденная в том, что произвела на свет взломщика сейфов (единственный вид деятельности, в котором ее младшенький проявил недюжинные способности), меня отправили в интернат, и в течение всей последующей жизни я больше не смог ничего спереть, даже когда воровство вошло в большую моду среди молодежи моего поколения.

 

 

Тем, кто связывает появление банд единственно с проблемой окраин, я говорю: вы правы, да, безработица, да, скопление асоциальных элементов, да, этнические группировки, да, территориальная зависимость, да, неблагополучные семьи, да, теневая экономика и незаконный бизнес, да, да, да… Но не будем недооценивать единственного фактора, на который мы можем повлиять лично и который уходит корнями во тьму педагогических веков: стыд ученика, который не понимает того, что все вокруг понимают, и его одиночество в этом мире понимающих.

Только мы — неважно, учили нас этому или нет, — можем освободить его из этой тюрьмы.

Те учителя, что спасли лично меня — и сделали из меня учителя, — этому не учились. Их не интересовали истоки моей школьной непригодности. Они не стали тратить время ни на выяснение ее причин, ни, тем более, на чтение нотаций. Эти взрослые уже сталкивались с такими гибнущими мальчишками. И они сказали: пора действовать. Они нырнули за мной на дно. И упустили. Тогда они стали нырять еще и еще, день за днем… И в конце концов они вытащили меня. И еще много других, таких же как я. Они нас буквально выудили. Мы обязаны им жизнью.

 

 

Я роюсь в ворохе старых бумаг в поисках своих школьных табелей и дипломов и натыкаюсь на письмо, сохраненное мамой. На нем дата — февраль 1959 года.

Мне было четырнадцать лет — исполнилось за три месяца до этого. Я был в четвертом классе. И писал ей из своего первого интерната.

 

Дорогая мамочка!

Я тоже видел свои отметки, мне страшно противно, и с миня [sic!] хватит. Я два часа сидел над этим заданием по алгебре и думал, что там все в порядке, и вот получил кол, и решил, что всё, я больше ни магу [sic!]. И я все бросил, чтобы все повторить к экзаменам, отсюда и четверка за поведение, вернее, за подготовку к экзамену по геологии на уроке математики [sic!].

[И т. д.]

Я ни магу [sic!] учиться дальше. У меня не хватает ума и силы воли. Мне не интиресно [sic!], у меня голова тресчит [sic!] от сидения над этими бумашками [sic!], я ничего не понимаю в английском, в алгебре и пешу с ошипками [sic!]. Ну что мне делать?

 

Мари-Te, парикмахерша из нашей деревни Ла-Коль-сюр-Лу, моя старшая подруга с раннего детства, недавно рассказала, как мама, сидя под феном, делилась с ней тревогой относительно моего будущего, которую несколько смягчало лишь обещание моих братьев позаботиться обо мне, когда их с папой не станет.

В том же письме я писал: «У вас есть три умных и прилежных сына и один двоечник, бесдельник [sic!]». Далее следовал сравнительный анализ достижений братьев и моих собственных, а также страстная мольба о прекращении мучений. Я умолял, чтобы меня забрали из школы и отправили в «колонии» (вот она, семья военных), куда-нибудь «в глупь [sic!] Африки», потому что «только там я буду шасливым» [sic!] (дважды подчеркнуто). В сущности, добровольное изгнание на край света, последнее средство, последняя мечта, бегство в духе Бардамю[11], замышляемое сыном солдата.

Десять лет спустя, 30 сентября 1969 года, я получил письмо от отца, написанное мне на адрес коллежа, где я вот уже месяц работал учителем. Это было мое первое рабочее место и первое письмо, написанное состоявшемуся сыну. Отец только что вышел из больницы и рассказывал мне о прелестях выздоровления, о тихих прогулках с нашей собакой, сообщал семейные новости, объявлял о возможном замужестве моей двоюродной сестры из Стокгольма, намекал слегка на мой будущий роман, о котором мы с ним беседовали когда-то (и который я так до сих пор и не написал), интересовался, о чем я разговариваю за столом с коллегами, ждал прихода по почте «Губернаторской ложи» Анджело Ринальди[12], чертыхаясь в адрес почтовиков, затеявших забастовку, расхваливал «Над пропастью во ржи» Сэлинджера и афоризмы Жозе Кабаниса[13], извинялся за то, что мама мне не пишет («она устала больше меня, ухаживая за мной»), упоминал, что одолжил запаску от нашей малолитражки моей подружке Фаншон («Бернар с удовольствием заменил ей колесо»), и целовал напоследок, уверяя, что он в отличной форме.

И как в школьные годы он никогда не рисовал мне картин моего жалкого будущего, так и сейчас в его письме не было ни малейшего намека на мое позорное прошлое. Высказываясь в большинстве случаев со своей обычной целомудренной иронией, он, казалось, не видел в моем новом положении учителя ничего заслуживающего удивления, поздравлений или беспокойства относительно моих учеников.

Короче говоря, папа есть папа — мудрый и ироничный, всегда готовый поболтать со мной, на расстоянии, о продолжающейся жизни.

Вот передо мной конверт того письма.

Только сегодня меня поразила одна деталь.

Надписывая адрес, он не удовольствовался названием города, улицы, коллежа, моей фамилией…

Рядом с ней он приписал слово «преподаватель».

Даниэлю Пеннаккьони, преподавателю

Преподавателю…

Четким почерком.

Мне понадобилась целая жизнь, чтобы расслышать этот вопль радости — и вздох облегчения.

 

II. СТАНОВЛЕНИЕ

 

Мне уже двенадцать с половиной

лет, а я ничего еще не сделала.

 

 

 

В тот самый момент, когда я пишу эти строки, мы входим в период криков о помощи. Начиная с марта телефон в доме напоминает о себе чаще обычного: звонят обезумевшие друзья в поисках новой школы для своего пропащего ребенка; звонят отчаявшиеся родственники, перебирающие одно заведение за другим после очередного исключения; звонят соседи, оспаривающие эффективность оставления на второй год; звонят совершенно незнакомые люди, которые тем не менее знают меня и получили мой телефон у Такого-то…

Обычно звонки раздаются по вечерам, к концу ужина — в час отчаяния. Чаще всего телефон обрывают матери. Отцы — редко, отцы появляются позже, самый первый телефонный звонок всегда от матери, и почти всегда речь идет о сыне. Дочки, как правило, послушнее.

Итак, мать. Сидит одна, поужинав наспех, не вымыв посуду, положив перед собой табель с отметками своего сыночка, который заперся на два оборота у себя в комнате с видеоигрой или уже умотал на улицу шляться с приятелями, невзирая на робкий мамин запрет… Она одна, сидит, взявшись за телефонную трубку, не решаясь позвонить… В энный раз рассказывать о том, что происходит с сыном, излагать всю историю его провалов, боже, как она устала… А дальше будет еще хуже: снова искать школу, которая его примет… брать отгул в конторе, в магазине… ходить по начальству… прорываться сквозь заслон секретарш… заполнять бумаги… ждать ответа… собеседования… с сыном, без сына… тесты… ожидание результатов… документы… сомнения… какая школа лучше — эта или та? (Потому что вопрос преимущества той или иной школы — это первый и последний вопрос: лучшая школа для лучших учеников и лучшая для потерпевших крушение, в этом всё…) Наконец она звонит. Она извиняется за беспокойство, она знает, что к вам все обращаются с просьбами, но она действительно просто не знает, что делать с сыном…

Учителя, братья мои, умоляю, подумайте о своих коллегах, когда в тиши учительской вы пишете на табеле: «Решение будет принято по результатам третьего триместра». А у меня телефон звонит не переставая.

— Третий триместр, слыхал? Да у них уже все решено с самого начала!

— Третий триместр, третий триместр, да этого разгильдяя ничем не пронять. Спросите, был ли у него хоть один нормальный триместр!

— Третий триместр… Скажите на милость, а как он за такое короткое время успеет все нагнать? Они же прекрасно знают, что этот их третий триместр со всеми каникулами — чепуха на постном масле…

— Если они его опять не переведут, я обращусь куда следует!

— В любом случае, надо подыскать другую школу — и как можно раньше…

И так до конца июня, когда оказывается, что третий триместр и правда был решающим, что отпрыск не попадет в следующий класс и что искать новую школу уже поздно, потому что все уже давно об этом позаботились до вас, но знаете ли, так хотелось верить до конца, мы подумали, что, возможно, на этот раз мальчик все поймет, он так хорошо начал третий триместр, да-да, уверяю вас, он старался, прогуливал гораздо меньше, чем раньше…

 

 

Мать бывает отчаявшаяся, измотанная шатаниями своего дитяти, возвращающаяся в мыслях к предполагаемым последствиям семейных неурядиц: это все из-за нашего развода… после смерти его отца он так и не… Мать бывает униженная постоянными поучениями и советами тех подруг, у которых дети в порядке, или тех, которые с оскорбительной скрытностью уходят от разговора на неприятную тему… Мать бывает бешеная, убежденная в том, что ее отпрыск — невинная жертва преподавательского заговора, независимо от предмета, это давно началось, еще в детском саду, там была такая воспитательница… и потом в начальной школе то же самое, учитель-мужчина, это еще хуже, и представьте себе, в четвертом классе преподаватель французского ему… Бывают и такие, которые не обвиняют никого конкретно, а набрасываются сразу на общество, которое разлагается на глазах, на гибнущее образование, на прогнившую систему, короче говоря, на реальную действительность, которая никак не хочет соответствовать их мечтам… Мать бывает озлобленная на своего собственного сыночка: у него есть всё, а он ничего не делает, он ничего не делает, а хочет, чтобы у него всё было, мы для него столько делаем, а он даже не… никогда, ни разу в жизни, понимаете?! Есть матери, которые за целый год не находят времени, чтобы встретиться хотя бы с одним учителем, и такие, которые осаждают их всех сразу… Есть матери, которые звонят вам, просто чтобы вы избавили их и на этот год от сыночка, о котором они не желают слышать до будущего года, день в день, час в час они так и говорят: «Посмотрим, что будет на будущий год, надо будет, конечно, подыскать ему школу». Есть матери, которые боятся реакции отца: «Всё! Мой муж этого не переживет» (б о льшую часть отметок от данного отца скрывали)… Бывает мать, которая не понимает этого ребенка, совсем не такого, как другой, которая старается любить его не меньше, изо всех сил стремится быть одинаково хорошей матерью для обоих. Есть мать, которая, наоборот, выбирает именно этого («Все же я вкладываю в него столько души»), естественно, в ущерб его братьям и сестрам, и которая использовала уже все возможные ресурсы, да все зря: спорт, психолог, логопед, аутогенная тренировка, витаминизация, релаксация, гомеопатия, семейный врач, личный врач… Есть мать, погрязшая в психологии, которая все умеет объяснить и поражена тем, что никто не может найти нужного решения, она одна в целом свете понимает своего сына, дочку, друзей сына, дочки и с позиций своей вечной молодости («Надо уметь оставаться всегда молодой, не правда ли?») удивляется, насколько постарел этот мир и как он неспособен понимать молодежь. Есть мать, которая тихо плачет, извиняется за свои слезы… смесь горя, тревоги и стыда. По правде говоря, всем им немного стыдно, и все они встревожены за будущее своего мальчика: «Что же с ним станется?» Б о льшая часть из них представляет себе это будущее как некую проекцию настоящего на назойливый экран грядущего. Грядущее как стена, на которую проецируются непомерно разросшиеся образы безнадежного настоящего — вот он, великий страх всех матерей!

 

 

Они не знают, что обращаются к самому юному из взломщиков своего поколения и что, если бы их представления о будущем были обоснованы, я не сидел бы сейчас у телефона, а считал бы вшей в тюрьме в полном соответствии с фильмом, который моя бедная матушка должна была спроецировать на экран грядущего, узнав, что ее одиннадцатилетний сынок запустил лапу в семейные сбережения.

Я пытаюсь развеселить их анекдотом.

— Знаете единственный способ рассмешить Господа Бога?

Замешательство на другом конце провода.

— Рассказать ему о своих планах.

Иначе говоря, не надо сходить с ума, ничего нельзя предусмотреть заранее, это единственная вещь, которой нас учит будущее, превращаясь в прошлое.

Конечно, этого мало, это всего лишь лейкопластырь, наклеенный на рану, которая так быстро не зарубцуется, но у меня нет иных средств, кроме телефона.

 

 

Справедливости ради скажу, что мне звонят и по поводу хороших учеников: вот предусмотрительная мать ищет лучший подготовительный класс, точно так же, как когда-то, сразу после рождения своего ребенка, она подыскивала ему лучший детский сад, не сомневаясь в моей компетентности по этой части, что весьма любезно с ее стороны; или вот другая мать, прибывшая из иного мира, первый опыт иммиграции, привратница в доме, где я живу, обнаружившая в своей дочери странные способности, впрочем, она права, малышке надо учиться по полной схеме, долго, тут нет никакого сомнения, это явно растет будущий преподаватель, она даже сможет выбирать между разными предметами… (Она на самом деле заканчивает сейчас учебу на факультете права.) А есть еще и Л. М., сельский житель из Веркора, которого вызвала на беседу учительница местной школы, чтобы поведать о сногсшибательных результатах его сына…

— Она спрашивает, чем бы я хотел, чтобы он занимался дальше.

Он поднимает стакан за мое здоровье.

— Смешные вы все-таки, учителя, с вопросами вашими…

— Ну и что же ты ей ответил?

— А что ты хочешь, чтоб я ответил? Я ж отец. По максимуму! Чтоб стал президентом республики!

Но есть и абсолютно противоположный случай: тоже отец, уборщик, который непременно хочет сократить срок обучения своего сына и устроить его на работу, «чтобы парень начал сразу зарабатывать». («Еще одна зарплата семье не повредит!») Да, но вот только сам мальчик хочет стать педагогом, учителем начальных классов, как это называлось когда-то, и я считаю, что это неплохая мысль, мне больше понравилось бы, если бы он стал трудиться в народном образовании, этот живой мальчуган, в котором столько желания работать, так давайте поговорим еще, обсудим все как следует, ведь речь идет о счастье будущих учеников моего будущего коллеги…

Вот так вот и я начинаю верить в будущее, уповая на государственную школу. Ведь именно она, государственная школа, выучила моего отца, и сегодня, девяносто лет спустя, этот мальчуган так походит на того маленького корсиканца из Орильяка, каким отец был году в 1913-м, когда его старший брат пошел работать, чтобы дать своему младшему братишке средства и возможность поступить в Политехнический институт.

И вообще, я всегда поощрял своих друзей и самых прилежных учеников в том, чтобы они становились учителями. Я всегда считал, что школа — это прежде всего учителя. Кто спас меня самого от школы, как не три-четыре учителя?

 

 

Другой отец раздраженно заявляет мне категоричным тоном:

— Моему сыну не хватает зрелости.

Молодой мужчина, зажатый перпендикулярами строгого костюма. Восседая с негнущейся спиной на стуле, он с места в карьер заявляет, что его сыну не хватает зрелости. Это констатация факта. Не требующая ни вопросов, ни комментариев. Только решения. Точка. Я все же интересуюсь возрастом вышеупомянутого сына.

Ответ следует незамедлительно:

— Уже одиннадцать лет.

Что-то я сегодня не в форме. Видимо, плохо спал. Сжав руками голову, я в конце концов заявляю категоричным тоном Распутина:

— Есть выход.

Поднимается бровь. Удовлетворенный взгляд. Приятно иметь дело с профессионалом. Ну и что же за выход?

Вот он:

— Подождать.

Он недоволен. Что это за разговор? Так дальше не пойдет.

— Не может же он все время играть!

На следующий день я встречаю этого самого папашу на улице. Тот же костюм, та же несгибаемость, тот же «дипломат» в руке.

Но он едет на самокате.

Ей-богу, не вру.

 

 

Дети без будущего. Дети, из которых ничего никогда не выйдет.

Безнадежные.

В начальной школе, в коллеже, потом в лицее я считал, что железно буду таким же — человеком без будущего.

Это первое, в чем плохой ученик позволяет себя убедить.

— На что ты надеешься с такими-то отметками?

— Ты думаешь, что сможешь перейти в шестой (пятый, четвертый, третий, второй, первый…)[14]?

— Как вы думаете, сколько у вас шансов сдать выпускной экзамен? Доставьте-ка мне удовольствие, подсчитайте сами свои шансы, в процентах. Ну, сколько?

Или еще этот радостный крик директрисы коллежа:

— Аттестат? Вам?! Да бог с вами, Пеннаккьони, никогда вы его не получите! Слышите? Никогда!

Она вся трепетала от радости.

В любом случае, я никогда не стану таким как ты, старая дура! Никогда не буду учителишкой — этим пауком, прилипшим к собственной паутине, надсмотрщиком, до конца своих дней привинченным к столу! Никогда! Мы, ученики, приходим и уходим, а вы остаетесь! Мы-то свободны, а вы вот тут навсегда застряли! Мы, двоечники, может, и не придем никуда, но мы туда пойдем! И этот класс не станет нашей вечной тюрьмой!

Платя презрением за презрение, я цеплялся за эту жалкую мысль: мы приходим и уходим, а учителя остаются; об этом часто говорят потихоньку в классе. Двоечники, они ведь что — они питаются словами.

Тогда я еще не знал, что учителям тоже случается испытывать это ощущение «пожизненности», пережевывая одно и то же перед сменяющими друг друга классами, изнемогая под тяжестью ежедневных тетрадок (тут и Сизифу не поздоровилось бы, получи он такую кипу работ на проверку!), не знал, что однообразие — это первая причина, по которой учителя решаются уйти из профессии, не мог себе представить, что некоторые из них и правда по-настоящему страдают от того, что вынуждены сидеть на месте, в то время как их ученики приходят и уходят… Не знал я и того, что преподы так же бывают озабочены собственным будущим: пройти конкурс на место в престижном лицее, написать диссер, поступить на работу в универ, заняться наукой, съездить за границу, погрузиться в творчество, сменить вид деятельности, отделаться наконец от этих вялых прыщавых мстительных юнцов, которые только и знают, что переводить тонны бумаги, я не знал, что, когда учитель не думает о собственном будущем, то он думает о будущем своих детей, о поступлении отпрысков в высшие учебные заведения… Не знал я, что головы учителей просто лопаются от мыслей о будущем. Мне-то казалось, что они думают только об одном: как бы зарубить моё.

Человек без будущего.

Слыша это по сто раз на дню, я выработал довольно четкое представление об этой жизни без будущего. Не то чтобы там время остановилось или будущее не существовало вовсе, нет, просто в этом будущем я был таким же, как в настоящем. Конечно, не совсем таким же — то есть не таким, каким я стал бы, если бы время перестало течь, а таким, как если бы прожитые годы ничего во мне не изменили, как если бы мое будущее ничем не отличалось от настоящего. А собственно, из чего состояло это мое настоящее? Из ощущения собственного ничтожества, проистекавшего из всего моего прошлого. Я был полной бездарью и никогда не был ничем иным. Конечно, время будет идти, я буду расти, будут в моей жизни какие-то события, будет сама жизнь, но я буду проходить сквозь все это, не достигая никаких результатов — ничего. Я был в этом более чем уверен, потому что я — это я.

Некоторых детей очень легко убедить в этом, и если рядом не оказывается никого способного их разубедить, в них, за неимением лучшего, очень скоро развивается любовь к неудаче, поскольку жить вообще без любви невозможно.

 

 

Будущее, странная угроза…

Зимний вечер. Натали, всхлипывая, сбегает вниз по лестнице коллежа. У нее горе, которое хочет быть услышанным. И которое использует бетонные стены в качестве резонатора. Она совсем еще ребенок, и тело ее на звонких ступенях лестницы весит ровно столько, сколько положено весить ребенку. Половина шестого, почти все уже разошлись по домам. Я — один из последних оставшихся тут учителей. Тамтам шагов по ступеням, взрыв рыданий: ого, думает учитель, опять школьные страдания, ну, все не так страшно, конечно же, невелико горе. И тут внизу лестницы появляется Натали. Ну же, Натали, что у тебя за горе? Я знаю эту девочку, в прошлом году я преподавал у них в шестом классе. Робкая, неуверенная в себе, ее часто приходилось подбадривать. Так что же случилось, Натали? Сначала сопротивление: ничего, мсье. Ну, если и правда ничего, зачем же так шуметь, дорогая? Вновь раздаются рыдания — с удвоенной силой, — и Натали в промежутках между всхлипами рассказывает наконец о постигшем ее несчастье:

— У… у… у меня… нннне пппполучается… Я нннне пппппонимаааааю…

— Чего не понимаешь? Что у тебя не получается?

— Сло… ело…

И вдруг пробка выскакивает, и она выдает на одном дыхании:

— Сложноподчиненное предложение с придаточным уступительным!

Тихо.

Только не рассмеяться.

Смеяться никак нельзя.

— Сложноподчиненное предложение с придаточным уступительным? Это из-за него ты пришла в такое состояние?

Облегчение. Учитель начинает быстро и крайне серьезно думать над вышеупомянутым предложением; как объяснить этой девочке, что тут вовсе не из-за чего так страдать, что она, сама того не замечая, употребляет это чертово придаточное (самое мое любимое, кстати, если только можно вообще любить одно придаточное больше другого), придаточное, позволяющее вести споры, — первое условие утонченности ума, правда, тут стоит еще вспомнить об искренности и о злом умысле, но все равно, без уступки не бывает терпимости, малышка, в этом все дело, надо лишь перечислить союзы, которыми оно присоединяется, это придаточное предложение: хотя, несмотря на то что, пускай, пусть, даром что, чувствуешь, как эти слова так и уводят нас в сторону утонченности, туда, где и овцы будут целы, и волки сыты, это придаточное сделает тебя вдумчивой и осмотрительной, готовой выслушать собеседника, а не отвечать с бухты-барахты, ты станешь женщиной мудрой, может быть даже философом, вот что сделает с тобой это сложноподчиненное предложение с придаточным уступительным!

Ну вот, завелся. Учитель есть учитель. Разве можно утешить девочку уроком грамматики? Посмотрим… У тебя всего пять минут, Натали, иди сюда, я тебе объясню. В классе пусто, садись, слушай как следует, тут нет ничего сложного. Ну как? Поняла? Ну-ка придумай пример, чтобы мне стало ясно. Пример правильный.

Она поняла. Ладно. Ну что, так лучше? Ничего подобного, совсем не лучше. Новый приступ рыданий, слезы с горох, и вдруг эта фраза, которую я никогда не забуду:

— Вы не понимаете, мсье, мне уже двенадцать с половиной лет, а я еще ничего не сделала.

— …

Вернувшись домой, я снова прокручиваю в голове эту фразу. Что она хотела сказать, эта девчонка? «Ничего не сделала…» Во всяком случае, ничего плохого, простодушная Натали.

Мне придется дождаться следующего вечера, чтобы, наведя справки, узнать, что отец Натали только что был уволен с работы после десяти лет службы верой и правдой в какой-то государственной конторе. Он оказался одним из первых госслужащих, попавших под сокращение штатов. На дворе середина восьмидесятых, до сих пор безработица была частью рабочей культуры, если можно так выразиться. И вот этот человек — молодой, никогда не сомневавшийся в своей общественной роли, примерный работник и заботливый отец (я не раз видел его в прошлом году в школе, его волновала робость дочери, ее неуверенность в себе) — сломался. Он подвел окончательный итог своей жизни. Дома, за столом он твердит одно и то же: «Мне уже тридцать пять лет, а я еще ничего не сделал».

 

 

Отец Натали открыл эпоху, когда само будущее казалось лишенным будущего; десятилетие, в течение которого школьники только и слышали со всех сторон: кончились золотые денечки, ребятки! И с любовью тоже — кранты! Безработица и СПИД — вот что вас всех ожидает. Да, именно это мы им и вдалбливали, и учителя, и родители, в течение последующих лет, и все только для того, чтобы «мотивировать» их побольше. Беспросветные разговоры. Вот отчего плакала бедная Натали; она заранее страдала, оплакивая свое безвременно погибшее будущее. А еще она чувствовала себя виноватой в том, что своими проблемами с грамматикой медленно, день за днем сама его убивает. Впрочем, правда и то, что ее учитель не нашел ничего лучшего, как постоянно твердить ей, что у нее «сплошная каша в голове». Каша, говоришь? Дай-ка я послушаю… С внимательным видом врача я деловито потряс ее головку… Нет, ничего там не булькает… Робко-робко, но она все же заулыбалась. Погоди-ка… Согнув палец, я постучал ей по лбу, как стучат в закрытую дверь… Нет, можешь быть уверена, там отличные мозги — я же слышу, — даже выдающиеся мозги, Натали, такой красивый звук издают только головы, в которых полно умных мыслей! Ну вот, наконец-то захихикала.

Сколько печали поселили мы в их душах за эти годы! И насколько мне милее смех Марселя Эме[15], беззлобный хитрый смех Марселя, когда он превозносит мудрость своего сына, раньше всех почуявшего безработицу.

— А ты, Эмиль, будешь похитрее своего братца. И то сказать, ты старше, а значит, лучше знаешь жизнь. Во всяком случае, за тебя-то я не беспокоюсь, ты смог устоять перед искушением, а поскольку ты за всю жизнь палец о палец не ударил, ты прекрасно подготовился к тому, что тебя ждет. Для безработного что всего труднее? То, что он с детства не привык к такой жизни. Это сильнее его, у него руки чешутся — подавай ему работу. А за тебя я спокоен, у тебя руки чесаться не будут, во всяком случае, не от этого.

— Но я же читать умею, — возмущался Эмиль, — даже почти быстро.

— А это еще раз подтверждает твою хитрость. Нисколько не перетрудившись и не нажив дурной привычки к труду, ты все же сможешь читать в газете отчеты о Тур де Франс и прочих спортивных соревнованиях, которые там печатают для развлечения безработных. Нет, ты просто счастливчик…

 

 

Прошло больше двадцати лет. Сегодня безработица принадлежит всем культурам, профессиональное будущее улыбается далеко не каждому в наших широтах, любовь утратила свой блеск, а Натали, должно быть, превратилась во взрослую женщину лет тридцати семи (с половиной). Мать, поди. Может быть, двенадцатилетней девочки. Интересно, Натали — безработная или она удовлетворена своим общественным положением? Страдает от одиночества или счастлива в любви? Разумная женщина, мастер уступок? Изливает свое отчаяние за семейным столом или мужественно думает в первую очередь о том, в каком настроении ее дочка переступит порог класса?

 

 

Наши «плохие ученики» (ученики, у которых якобы нет будущего) никогда не приходят в школу одни. В класс входит не ученик, а какая-то луковица: несколько слоев мучений, страхов, тревог, злобы, обиды, неутоленных желаний, яростных отречений, и все это держится на основе из постыдного прошлого, угрожающего настоящего и безнадежного будущего. Посмотрите, вот они идут — неокрепшее тело, а за плечами тяжкий семейный груз. Урок может начаться, лишь когда эта тяжесть будет сброшена на пол, а луковица — очищена. Это трудно объяснить, но иногда достаточно одного взгляда, одного доброго слова, слова взрослого человека — доверительного, понятного, разумного, — чтобы рассеять эти страхи, облегчить эти души и вернуть их в строго изъявительное настоящее время.

Естественно, это благодеяние будет иметь лишь временное действие, за порогом школы луковица снова станет сама собой, и завтра придется все начинать сначала. Но это и есть преподавание: повторять каждый раз снова и снова, пока не отпадет сама потребность в преподавателе. И если нам не удастся на нашем уроке определить им место в настоящем изъявительного наклонения, если мы не сумеем привить мальчикам и девочкам — привить в ботаническом смысле слова — наше умение жить в этом времени, они так и будут всю жизнь трястись на ухабах постоянной неудовлетворенности собой. Конечно, мы будем не единственными, кто оставил рытвины на их пути и не сумел их вовремя заделать, но всё же эти будущие мужчины и женщины проведут здесь, лицом к лицу с нами год, а может, даже и несколько лет своей юности. А это совсем не шутки — загубленный школьный год, это целая вечность в стеклянной банке.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: