double arrow

Письмо-жалоба/просьба/оправдание

Анализ данной разновидности жанра начнём с рассмотрения писем Н. В. Гоголя во власть. Первые два из них связаны с историей публикации «Мёртвых душ».

В конце 1841 г. Гоголь, вернувшись из Европы в Россию, переправляет рукопись «Мёртвых душ» в Московский цензурный комитет. Мос­ковская цензура растерялась от необычности произведения – его жанра, материала, самого названия. Цензор И. М. Снегирёв (профессор МГУ) быстро прочитал рукопись и доложил, что ничего крамольного в ней не содержится. Однако помощник попечителя Московского учебного округа Г. П. Голохвастов, а за ним и некоторые другие цензоры, решили с печатанием подождать. Причины этого изложены в письме Гоголя
П. А. Плетнёву от 7 января 1842 г.: «Как только, занимавший место президента, Голохвастов услышал название: Мёртвые души, закричал голосом древнего римлянина: – Нет, этого я никогда не позволю: душа бывает бессмертна; мёртвой души не может быть, автор вооружается против бессмертья. В силу наконец мог взять в толк умный президент, что дело идёт об ревижских душах. Как только взял он в толк, и взяли в толк вместе с ним другие цензора, что мёртвые значит ревижские души, произошла ещё бόльшая кутерьма. – Нет, закричал председатель и за ним половина цензоров. Этого и подавно нельзя позволить, хотя бы в рукописи ничего не было, а стояло только одно слово: ревижская душа – уж этого нельзя позволить, это значит против крепостного права. Наконец сам Снегирёв, увидев, что дело зашло уже очень далеко, стал уверять цензоров, что он рукопись читал, и что о крепостном праве и намёков нет, что даже нет обыкновенных оплеух, которые раздаются во многих повестях крепостным людям, что здесь совершенно о другом речь, что главное дело основано на смешном недоумении продающих и на тонких хитростях покупщика и на всеобщей ералаше, которую произвела такая странная покупка, что это ряд характеров, внутренний быт России и некоторых обитателей, собрание картин самых невозмутительных. Но ничего не помогло. “Предприятие Чичикова, – стали кричать все, – есть уже уголовное преступление”. “Да впрочем, и автор не оправдывает его”, – заметил мой цензор. “Да, не оправдывает! а вот он выставил его теперь, и пойдут другие брать пример и покупать мёртвые души”. Вот какие толки! Это толки цензоров-азиатцев, то есть людей старых, выслужившихся и сидящих дома. Теперь следуют толки цензоров-европейцев, возвратившихся из-за границы, людей молодых. “Что вы ни говорите, а цена, которую даёт Чичиков (сказал один из таких цензоров, именно Крылов), цена два с полтиною, которую он даёт за душу, возмущает душу. Человеческое чувство вопиет против этого, хотя, конечно, эта цена даётся только за одно имя, написанное на бумаге, но всё же это имя душа, душа человеческая, она жила, существовала. Этого ни во Франции, ни в Англии и нигде нельзя позволить. Да после этого ни один иностранец к нам не приедет”. Это главные пункты, основываясь на которых произошло запрещение рукописи. Я не рассказываю вам о других мелких замечаниях, как то: в одном месте сказано, что один помещик разорился, убирая себе дом в Москве в модном вкусе. “Да ведь и государь строит в Москве дворец!” – сказал цензор (Каченовский). Тут по поводу завязался у цензоров разговор единственный в мире. Потом произошли другие замечания, которые даже совестно пересказывать, и наконец дело кончилось тем, что рукопись объявлена запрещённою, хотя комитет только прочёл три или четыре места. Вот вам вся история»[284].

Гоголь встревожен таким непониманием. Он, вспоминая историю с «Ревизором», думает о том, как бы подсунуть рукопись самому императору. И тут в Москву из Петербурга приезжает на Рождество Белинский, который может передать произведение Одоевскому, тот – Вьельгорс­кому и так далее. Гоголь тайно от своих кредиторов и поклонников встретился с Белинским и передал ему «Мёртвые души». Вслед за Белинским полетели письма Гоголя в Петербург во все адреса с просьбой, с призывом всё сделать для того, чтобы рукопись была как можно скорее разрешена. Плетнёва он просит обратиться к «каким-нибудь значитель­ным людям» (см. письмо от 17 февраля 1842 г.)[285], надавить на министра просвещения С. С. Уварова, на попечителя Санкт-Петербургского учебного округа, председателя цензурного комитета М. А. Дондукова-Корсакова, если понадобится, доставить рукопись Николаю.

Вся весна 1842 г. для Гоголя – время переживаний по поводу затерявшихся «Мёртвых душ», которые застряли где-то в столах петербургской цензуры, хотя та эту рукопись уже прочитала и разрешила. Посланная в Москву, она в Москву не дошла, и никто не знал, где она. Гоголь подозревал, что Погодин держит её у себя – для «Москвитянина», ведь вернуться рукопись должна была именно на адрес Погодина, в чьём доме Гоголь и поселился после возвращения из Европы. Гоголь начинает активно писать Смирновой-Россет, вхожей к царю, Плетнёву, Одоевскому, А. В. Никитенко. Он пишет даже послание С. С. Уварову[286] (между 24 февраля и 4 марта 1842 г.), хотя знает, как признаётся Плетнёву, что «Уваров всегда был против меня»[287]. Писатель начинает подозревать, что дело вовсе не в медлительности почты и не в нерасторопности цензоров, он уверяет Плетнёва, что против него «что-нибудь есть»[288] – скорее всего, противодействие самого царя.

Гоголь обращается к Уварову как к последнему средству: «Не получая дозволения цензуры на печатание моего сочинения, я прибегаю к вашему покровительству»[289]. Писатель говорит о своём произведении как о деле всей жизни, о важности его труда для него самого и для страны, а также указывает на своё стеснённое материальное положение: «Всё моё имущество и состояние заключено в труде моем. Для него я пожертвовал всем, обрёк себя на строгую бедность, на глубокое уединение, терпел, переносил, пересиливал сколько мог свои болезненные недуги в надежде, что, когда совершу его, отечество не лишит меня куска хлеба и просвещённые соотечественники преклонятся ко мне участием, оценят посильный дар, который стремится всякий русский принести своей отчизне»[290]. Однако «[в]от уже пять месяцев меня томят странные мистификации цензуры, то манящей позволением, то грозящей запрещеньем, и наконец я уже сам не могу понять, в чём дело…»[291]. Чуть дальше идёт апелляции к суду потомства: «Подумайте: я не предпринимаю дерзости просить вспомоществования и милости, я прошу правосудия, я своего прошу: у меня отнимают мой единственный, мой последний кусок хлеба. Почему знать, может быть, несмотря на мой трудный и тернистый жизненный путь, суждено бедному имени моему достигнуть потомства. И ужели вам будет приятно, когда правосудное потомство, отдав вам должное за ваши прекрасные подвиги для наук, скажет в то же время, что вы были равнодушны к созданьям русского слова и не тронулись положеньем бедного, обременённого болезнями писателя, не могшего найти себе угла и приюта в мире, тог­да как вы первые могли бы быть его заступником и меценатом»[292].

Говоря об этом гоголевском письме, И. П. Золотусский замечает: «Письмо Гоголя к Уварову – образец того, как он просит (здесь и далее в цитате курсив автора цитируемого исследования – Е. С.) и каков он в этой позиции перед “значительными людьми”. Слава Богу, что письмо не дошло до министра (его вмешательства не понадобилось), но ежели бы дошло… <…> Человек просит и как будто даже унижается, но когда вчитываешься как следует, то непонятно, кто выше – он, просящий, или тот, у кого просят. Напоминание о суде правосудного потомства звучит уничтожающе. Если тебя и упомянут в потомстве, говорит между строк Гоголь Уварову, то только в связи со мной. И представляешь, как ты будешь выглядеть, если мне сейчас откажешь! Уваров был достаточно умён, чтоб всё это понять. А Гоголь был столь же неглуп, чтоб не понимать, как и кого он дразнит. Так он просил у “значительных лиц”. Так он перед ними сгибался. Бедное имя бедная жизнь, бедный писатель – пишет Гоголь. Но это письмо не бедняка, а богача страшного (гоголевское определение гения) к бедняку настоящей минуты, точнее, к её богачу, который, властвуя над минутой, не властен над вечностью. Суд потомства в этом исчислении оказывается как нельзя кстати»[293].

Примерно в то же время, что и Уварову, между 24 февраля и 4 марта 1842 г., Гоголь пишет послание М. А. Дондукову-Корсакову[294]. Это письмо более душевно и менее официально, нежели письмо Уварову. Кроме заверений в том, что гоголевскому перу не принадлежит абсолютно ничего незаконного (ведь писатель «ни в каком случае не позволил бы себе написать ничего противного правительству, уже и так <его> глубоко облагодетельствовавшему»[295]), и указаний на то, что «Мёртвые души» являются важнейшим трудом их автора, в письме содержатся объяснения причин, не позволивших Гоголю лично посетить Дондукова и уверения в благодарности за помощь, которую писатель просит ему оказать.

Отметим, что, по утверждению А. О. Смирновой, она прибегала к помощи Дондукова. Трудно сказать, довёл ли он дело до сведения императора или решил его своей властью. Одновременно за Гоголя ходатайствовал попечитель Московского учебного округа граф С. Г. Строганов, который 29 января 1842 г. направил письмо шефу жандармов графу
А. Х. Бенкендорфу с просьбой посодействовать Гоголю. И уже через несколько дней 2 февраля 1842 г., Бенкендорф докладывал царю, именуя писателя на немецкий манер Гогелем, о крайнем положении Николая Васильевича, прямо ссылаясь на «Мёртвые души». На докладе Бенкендорфа Николай написал: «Согласен»; через несколько дней Гоголь получил денежное пособие.

Однако ни письмо Уварову, ни письмо Дондукову-Корсакову, от которого непосредственно зависело разрешение «Мёртвых душ», ни иные просьбы Гоголя не понадобились. Дело разрешилось само собой: рукопись прочитал Никитенко и ничего недозволенного там не нашёл. Пострадала только «Повесть о капитане Копейкине», в которой цензор уловил неприличные намёки на правительство и покойного царя. Публикация «Повести …» в составе «Мёртвых душ» оказалась под угрозой. Никитенко потребовал «министра», одного из действующих лиц повести, переделать в «вельможу», а «государя» и вовсе выбросить. И кое-что снять из того, что могло бы подействовать на высочайший слух (впрочем, как выяснилось позже, Николай путал «Мёртвые души» с «Тарантасом», а Гоголя с В. Сологубом. «Многих смущает ошибка Государя, подумавшего, что “Мёртвые души” написаны графом Владимиром Сологубом. На самом деле в этом нет ничего удивительного. Можно представить себе, как загружен был царь делами – до литературы ли ему было. К тому же в 1845 году вышла повесть Соллогуба “Тарантас”, которая произвела благоприятное впечатление на многих. Летом того же года Смирнова писала Гоголю: “Кстати о книгах: ‘Тарантас’ очень понравился Государю, он очень часто о нём говорил…”»[296]). Гоголь очень переживал подобные замечания в адрес «Копейкина». 10 апреля 1842 г. он писал Плетнёву: «Уничтожение Копейкина меня сильно смутило! Это одно из лучших мест в поэме, и без него – прореха, которой я ничем не в силах заплатать и зашить. Я лучше решился переделать его, чем лишиться вовсе. Я выбросил весь генералитет, характер Копейкина означил сильнее, так что теперь видно ясно, что он всему причиною сам и что с ним поступили хорошо»[297]. Весьма травмировало писателя и то, что «Мёртвые души» в целом остались непонятыми. Даже Никитенко, приславший Гоголю 1 апреля 1842 г. восторженный отзыв на произведение[298], тоже, как показалось Гоголю, не понял. В тот же день, что и Плетнёву, 10 апреля 1842 г., Гоголь направил Никитенко ответное письмо[299]. В нём писатель благодарит цензора за внимание к его книге и указывает на все изменения в «Повести о капитане Копейкине», сделанные в полном соответствии со всеми цензурными требованиями. Через два дня, 12 апреля 1842 г., Плетнёв посылает Никитенко письмо Гоголя, переделанного «Копейкина» и свою записку с просьбой как можно скорее опубликовать «Мёртвые души», так как Гоголь болен и не перенесёт, если его поэма не будет опубликована.

В итоге смягчённый вариант «Мёртвых душ» был допущен к печати.

Перу Гоголя принадлежат также два письма на имя императора Николая I, написанные в Неаполе. Первое из них датируется началом декабря 1846 г.[300]. В нём писатель просит выдать ему «пашпорт на полтора года, особенный и чрезвычайный, в котором бы великим именем <императора> склонялись все власти и начальства Востока к оказанью <Гоголю> покровительства во всех тех местах», где он будет проходить[301]. Гоголь говорит о своём ничтожестве, однако указывает, что в нём повинны недуги, оторвавшие его от трудов во благо страны, и обещает после возвращения на Родину из путешествия, нужного ему для подкрепления здоровья, сослужить императору службу «некоторыми способностями» и воспитанием. В официальном письме от 9 января 1847 г. на имя Гоголя (с обращением «Николай Иванович») министр двора граф В. Ф. Адлерберг известил его, что «таковых чрезвычайных паспортов» никогда и никому не выдавалось, поэтому император приказал министру иностранных дел графу К. В. Нессельроде дать Гоголю беспошлинный паспорт на полтора года, предложить русскому посольству в Константинополе и всем русским консулам в Турции оказывать ему во время путешествия в Палестину покровительство, для чего снабдить его соответствующими рекомендательными письмами к русским дипломатическим представителям на Востоке.

В следующем письме на имя императора, написанном около 16 января 1847 г.[302], Гоголь излагает свою нужду: цензура не пропускает его книгу со статьями (имеются в виду «Выбранные места из переписки с друзьями»), так как они якобы «не вполне соответствуют цели нашего правительства»[303], тогда как статьи не только не противоречат, но вполне согласуются с целями правительства. В письме встречаются неоднократные упоминания милостивости государя, его снисхождению к нуждам подданных, его любви к стране и многосторонности взгляда, в виллу чего рассудить Гоголя. Это письмо Гоголь приложил к письму Л. К. Виельгорской, которой писал: «Дело мое я представляю на суд самому государю и вам прилагаю здесь письмо к нему, которым умоляю его бросить взгляд на письма, составляющие книгу, писанные в движеньи чистой и нелицемерной любви к нему, и, решить самому, следует ли их печатать или нет. Сердце мое говорит мне, что он скорей меня одобрит, чем укорит. Да и не может быть иначе: высокой душе его знакомо всё прекрасное, и я твердо уверен, что никто во всем государстве не знает его так, как следует. Письмо это подайте ему вы, если другие не решатся. Потолкуйте об этом втроем с Михаил<ом> Юрьевичем и Анной Михайловной (Виельгорскими – Е. С.). Кому бы ни было присуждено из вашей фамилии подать мое письмо государю, он не должен смущаться неприличием такого поступка. Всяк из вас имеет право сказать: “Государь, я очень знаю, что делаю неприличный поступок; но этот человек, который просит суда вашего и правосудия, нам близок; если мы о нём не позаботимся, о нём никто не позаботится; вам же дорог всяк подданный ваш, а тем более любящий вас таким образом, как любит он”. С Плетнёвым, который печатает мою книгу, вы переговорите предварительно, чтобы он мог приготовить непропускаемые статьи, таким образом, чтоб государь мог их тот же час после письма прочесть, если бы того пожелал. К Михаилу Юрьевичу я послал назад тому месяц мою просьбу государю об отсрочке моего пребывания за границей еще на год вследствие непременного докторского присуждения остаться еще зиму на самом теплейшем юге (имеется в виду письмо на имя императора, написанное в декабре 1846 г – Е. С.), что совершенно справедливо, потому что я насилу начинаю согреваться в Неаполе и уже хотел было ехать в Палермо, не зная, куда деться от холода, тогда как всем другим было тепло. Если это письмо еще не подано, то употребите все силы подать его также государю. Мне нужна необходимо выдача пачпорта такого, в котором бы сверх прочего, находящегося в обыкновенных пачпортах, склонялись бы именем государя власти Востока оказывать мне особенное покровительство во всех тех землях, где я буду. Мне нужно много видеть то, на что не обращают внимания другие путешественники. Путешествие это делается вовсе не ради простого любопытства и даже не для одной собственной потребности моей душевной. Путешествие это затем, дабы быть в силах потом сослужить государю истинно-честную службу, какую я должен сослужить ему вследствие данных мне от бога способностей и сил. Прилагаю и это письмо, если, на случай, посланное или не дошло, или затерялось. Бог да благословит вас во всем»[304].

Однако Виельгорские и Плетнёв отговорили Гоголя от обращения на высочайшее имя. 27 марта н. ст. 1847 г. он писал графу М. Ю. Виельгорскому: «А добрую графиню прошу не беспокоиться и не тревожить себя мыслью, что она в чём-нибудь не исполнила моей просьбы. Скажу вам искренно, что мною одолевала некоторая боязнь за неразумие моего поступка, но в то же время какая-то как бы неестественная сила заставила его сделать и обременить графиню смутившим её письмом. Скажите ей, что в этом деле никак не следует торопиться, что я слишком уверился в том, что для полного успеха нужно очень повременить и очень всё обдумать»[305].

В заключение разговора о письмах Гоголя власть имущим следует упомянуть о трёх официальных посланиях писателя 1850 г., написанных в Васильевке и посвящённых одной теме – во всех них содержится просьба о вспомоществовании, благодаря которому писатель мог бы, в частности, поправить здоровье, чтобы иметь возможность интенсивно заниматься сочинительством во благо Родины, и совершить путешествие для сбора материала.

Первое из них (10 – 18 июля 1850 г.) адресовано либо графу Л. А. Перовскому, либо князю П. А. Ширинскому-Шихматову, либо графу
А. Ф. Орлову (видимо, письмо должно было быть передано одному из них)[306]. Это самое подробное из всех гоголевских писем властителям. В нём содержится также просьба о ходатайстве перед наследником. В данном тексте, на наш взгляд, прослеживаются черты письма-декларации, так как в нём Гоголь чрезвычайно подробно обосновывает пользу от создаваемых им книг – «Мёртвых душ», в которых он собирается описать теперь лучшие стороны русского человека, и сочинения по географии России. Переписанный начисто экземпляр письма был передан П. О. Трушковским О. А. Смирновой вместе с письмом к Смирновой. Послание не было передано ни одному из адресатов; послужило основой для составления А. К. Толстым проектов писем наследнику и В. Д. Олсуфьеву.

Следующее письмо на имя наследника Александра Николаевича (конец августа – сентябрь 1850 г.)[307] намного более короткое, нежели рассмотренное выше, однако в нём звучат те же мотивы. Интересно, что в данном письме Гоголь говорит только о «Мёртвых душах» и не упоминает о своём сочинении по географии. Стилистически этот текст отличается упоминаниями о благородном сердце наследника и подписью: «Вашего импер<аторского> высочества милостивейшего государя моего верный и всепокорный слуга»[308]. Гоголь остался не вполне доволен текстом, о чём говорят его многочисленные карандашные вставки. Просьбы Гоголь так и не подал, письмо наследнику осталось в его бумагах в недоработанном виде. В конце концов он решает поправить своё материальное положение другим путём – новым изданием своих сочинений, над подготовкой которого трудился до самой смерти.

Последнее письмо, адресованное В. Д. Олсуфьеву (конец августа – сентябрь 1850 г.)[309], самое короткое, повторяющее основные идеи предыдущих двух писем, так же не было послано по назначению, как и письмо наследнику.

И. П. Золотусский пишет по этому поводу: «Из Васильевки он (Гоголь – Е.С.) пишет несколько писем: наследнику, шефу жандармов графу А. Ф. Орлову, графу В. Д. Олсуфьеву. Все они преследуют одну цель: выхлопотать бессрочный и беспошлинный паспорт для свободного проезда по губерниям России и за границей. Пребывание за пределами родины требует его здоровье, путешествий по России – интересы книги. Он даже набрасывает в этих письмах программу второго тома, но то уже штампы, которые он клеит, как готовые марки на почтовый конверт. “Сочинение моё ‘Мёртвые души’ долженствует обнять природу русского человека во всех её силах”. “… В остальных частях ‘Мёртвых душ’ … выступает русский человек уже не мелочными чертами своего характера, не пошлостями и странностями, но всей глубиной своей природы и богатым разнообразьем внутренних сил…”.

Кажется, ему лень всем всё объяснять заново, лень пересказывать себя, и он пускает в оборот им же самим затёртые выражения.

Факт этот говорит об усталости Гоголя и заезженности идеи второго тома. Он не только Чичикова заездил, но и с идеею поступил точно так же, и усталостью, утомлённостью идеи (курсив автора цитируемого исследования – Е.С.) веет от этих строк.

Вяло выпрашивает Гоголь себе какие-то привилегии, вяло думает о будущем путешествии по уже объезженным местам (Средиземное море, Иерусалим) и откладывает эти письма-прошения в портфель: и эти свои желания он заездил»[310].

Большой интерес представляют письма А. С. Пушкина Александру I (1825 г.) и Николаю I (1826 г.). Все они заканчиваются просьбой отпустить адресанта на лечение «аневризмы сердца» за границу, в Москву или Петербург (из Михайловского), которая так и не была удовлетворена. Пушкинские апелляции к гуманности властей и попытки вырваться для смены впечатлений из России как будто предваряют аналогичные движения ряда советских писателей в 1920-е – 1930-е годы. Есть в пушкинских посланиях и другие важные мотивы. Так, в черновике письма Александру I (лето 1825 г.) поэт излагает давнишнюю историю о сплетне, связанной с тем, будто бы его высекли в тайной канцелярии. Ему приходили в голову мысли о дуэли и самоубийстве. Пушкин пишет: «Таковы были мои размышления. Я поделился ими с одним другом, и он вполне согласился со мной. Он посоветовал мне предпринять шаги перед властями в целях реабилитации – я чувствовал бесполезность этого»[311]. Ситуация почти архетипическая для сюжета «поэт и власть» – и она настойчиво и многократно повторяется в советской России и СССР. Далее Пушкин в том же письме императору характеризует своё поведение следующим образом: «Я решил тогда вкладывать в свои речи и писания столько неприличия, столько дерзости, что власть вынуждена была бы наконец отнестись ко мне как к преступнику, я надеялся на Сибирь или на крепость, как на средство к восстановлению чести». При этом в обращении к адресату поэт весьма почтителен («я всегда проявлял уважение к особе вашего величества»[312]).

В начале марта 1858 г. Ф. М. Достоевский пишет прошение на имя Александра II с просьбой уволить его с военной службы с повышением чина[313].

В октябре 1859 г. Достоевский пишет Александру II из Твери, где он жил после каторги[314]. В этом смиренном письме писатель обращается к наследнику с двумя просьбами: позволить ему поехать в Петербург лечиться от падучей и устроить его пасынка в гимназию за казённый счёт.

В обоих письмах литератор подробно описывает свои злоключения, подчёркивает свое недостоинство и упоминает состояние здоровья.

Ряд писем-просьб царю принадлежат перу Л. Н. Толстого.

20 апреля 1861 г. Толстой направил прошение министру народного просвещения Е. П. Ковалевскому о разрешении издания журнала «Ясная поляна». Программу журнала писатель приложил к прошению. Издание было разрешено, но вскоре оно было прекращено из-за маленького количества[315].

22 августа 1862 г. Толстой направил гневное письмо Александру II[316] с протестом против оскорбительного обыска, проведённого в его отсутствие в Ясной Поляне. Толстой отказывается верить в то, что обыск был сделан по указанию императора, и обратился к нему с просьбой восстановить справедливость. Писателя беспокоит то, что обыск может подорвать его авторитет у народа. Шеф жандармов князь В. А. Долгоруков причиной обыска назвал тот факт, что в имении Толстого проживают люди без письменного разрешения на жительство. Александра это объяснение удовлетворило. Письмо Толстого имело последствием лишь то, что Долгоруков направил тульскому губернатору П. М. Дарагану письмо 7 сентября 1862 г., в котором просил передать Толстому при встрече, что эта мера (обыск) не будет иметь к Толстому лично никакого касательства, хотя действительно некоторые люди жили у Толстого без письменного разрешения на жительство, а у одного из них была найдена запрещённая литература, и что жандармы стараются выполнять подобные дела со всей осторожностью.

К октябрю – ноябрю 1872 г. относится письмо Толстого Д. А. Толстому, министру народного просвещения. В черновиках писателя на одном и том же листке написаны три варианта письма – первые два варианта касаются «Азбуки» в целом (причём второй вариант незакончен и перечёркнут), третий вариант – только части «Азбуки» – «Арифметики». Толстой просит ознакомиться с его трудом и, если он хорош, позволить использовать его в преподавании в народных школах[317].

В следующем письме министру от 18 апреля 1874 г. писатель справляется, одобрена ли его «Азбука» для народных школ, и выражал желание представить на рассмотрение Министерства народного просвещения составленный им план преподавания в народных школах[318].

22 апреля 1874 г. министр ответил писателю, что «Азбука» рассмотрена, одобренные разделы будут опубликованы в журнале Министерства и что часть «Азбуки» не одобрена, что Министерство готово рассмотреть план преподавания в народных школах и план подготовки учителей, если они будут присланы Толстым. Чтобы ускорить дело, Толстой решил обратиться за поддержкой к общественному мнению. В мае 1874 г. он написал статью «О народном образовании», в которой подробно изложил проект устройства народных школ. Летом 1875 г. он составил «Правила для педагогических курсов» и послал их на утверждение в управление Московского учебного округа[319].

20 августа 1879 г. Толстой обратился с письмом к министру юстиции Д. Н. Набокову. Он пишет о том, что через министра иностранных дел он уже испросил разрешения работать в архиве по «секретным делам» для работы над трудом из истории конца XVII – начала XVIII веков. Теперь же для работы ему нужно пользоваться «секретными делами» архива министерства юстиции[320]. Ответ Набокова неизвестен, но разрешение было получено.

В контексте данной разновидности писем царю необходимо рассмотреть несколько писем Толстого, в которых он выступает как заступник за тех, кто ему представляется невинно обиженным.

2–3 (?) января 1894 г. Толстой направляет письмо Александру III[321]. Это заступничество за Д. А. Хилкова, сосланного на Кавказ за свои религиозные убеждения. Толстой говорит, что справедливы убеждения Хилкова или нет, он человек в высшей степени порядочный; что он был жертвой преступления – у него были отобраны малолетние дети, причём совершавшие это преступление ссылались на разрешение царя. Писатель высказывает мысль о недопустимости преследования человека за его убеждения. Ответа на письмо Толстой не получил.

15 (?) марта 1881 г. Толстой обратился с письмом к К. П. Победонос­цеву[322] с просьбой передать его письмо Александру III от 8 – 15 марта 1881 г.

В письме министру внутренних дел И. Л. Горемыкину (написано около 20 апреля 1896 г.)[323] Толстой настаивает на том, что преследование людей, читающих его запрещённые произведения, несправедливы, что подобными мерами распространение идей не остановишь и что, если не может не пресекать этого, оно должно преследовать источник этих идей – самого Толстого, причём общественное мнение не может быть в этом помехой. В завершении письма Толстой просит сообщить ему в неофициальном письме о решении правительства относительно поставленного им вопроса. Однако ответа писатель так и не получил.

Текст письма Толстого министру юстиции Н. В. Муравьёву (около 20 апреля 1896 г.)[324] является дословным повторением письма к Горемыкину. (Письма обоим министрам были отправлены одновременно.) Ответа Толстой не получил и от Муравьёва.

Толстой неоднократно обращался к Николаю II. Его письма-декларации на имя императора анализировались нами выше; теперь же рассмотрим толстовские письма более раннего времени, примыкающие к жанру писем-просьб.

Первое обращение относится к 10 мая 1897 г.[325]. Это заступничество за молокан, у которых отбирают детей. Писатель высказывает вновь мысль о недопустимости преследований на религиозной основе. Толстой с горечью пишет о том, что в России веротерпимости нет, а есть самое ужасное преследование за веру. Это письмо – призыв царю отстраниться о людей, толкающих его по пути преследований сектантов и вводящих его в заблуждение, будто это способствует поддержанию православия; это призыв сделать доброе дело, прекратив гонения. Письмо Николаю II вместе с сопроводительными письмами ряду лиц (А. Ф. Кони, А. Ф. Олсуфьеву, К. О. Хису, А. С. Танаеву, А. А. Толстой)[326] Толстой отдал заехавшим к нему по дороге в Петербург хлопотать о возвращении детей, отнятых у молокан, крестьянам Бузулукского уезда Самарской губернии В. И. Токареву и В. Т. Чепелеву. Вместе со своим письмом Толстой передал письмо Льва Львовича к великому князю Георгию Михайловичу, с которым Лев Львович был лично знаком и у которого В. И. Токарев, ещё будучи православным, служил в полку. Молокане, явившись в доме Георгия Михайловича и переговорив с прислугой, по совету последней уничтожили переданные им письма Толстого, опасаясь преследований. Письмо Льва Львовича к великому князю последствий не имело. Вторично письмо к царю было передано через П. А. Буланже А. В. Олсуфьеву, в то время помощнику командующего императорской главной квартирой, который и передал его по назначению[327].

Следующее письмо Толстого императору датируется 19 сентября 1897 г.[328]. Речь в нём идёт опять о молоканах. Несмотря на все хлопоты молокан дети им не возвращены; кроме того, во всём происходящем Толстой не видит никакой логики – есть множество молокан, у которых в тех условиях дети не отняты. Писатель говорит, что царь стал жертвой обмана со стороны своих приближённых и присоединяется к мнению, высказанному в газете «Гражданин» по случаю предложения этой меры на Казанском миссионерском съезде, что всё происходящее противно воле государя и немыслимо в русском государстве[329]. Ответа на письмо не последовало. В январе 1898 г. Т. Л. Толстая была по этому делу у К. П. Победоносцева, и лишь в феврале 1898 г. дети были возвращены родителям[330].

Письмо от 7 января 1900 г.[331] посвящено религиозным преследованиям, которые всё ещё существуют в России – «по недоразумению». Толстой говорит, что царя вводят в заблуждение его приближённые, которые творят бесчинства, прикрываясь его именем. Это вновь заступничество за сектантов – молокан, духоборов и прочих. Письмо написано после получения от проживающего вместе с духоборами в Канаде А. М. Бодянского известия о намерении вернуться в Россию 11 духоборческих женщин – 9 жён и 2 матерей духоборов, сосланных за отказ от воинской повинности в Якутскую область[332]. До августа 1896 г. отказывавшиеся от военной службы сектанты отбывали наказание в дисциплинарных батальонах. 5 августа 1896 г. по постановлению Комитета Министерства форма наказания была изменена – на ссылку. Полученное духоборами разрешение покинуть Россию не распространялось на тех, кто уже отбывал наказание в Якутской области, но духоборы были уверены, что и сосланные скоро получат возможность уехать в Канаду. В виду этого семьи некоторых из ссыльных отправились в Канаду с партиями переселенцев, а остальные тогда же переехали в Якутскую область[333]. 18 мая 1899 г. на ходатайство сосланных духоборов был получен отказ и их матери и жёны решили вернуться, чтобы поселиться вместе с ними в Якутской области. Без особого разрешения этого сделать было нельзя, так как духоборы были выпущены из России без права возвращения на Родину. О намерении духоборцев писал Толстому Бодянский, переслав ему это письмо. Это письмо было приложено к письму Толстого царю. Письмо Толстого было передано Николаю II при содействии близкого знакомства семьи Толстого, судебного деятеля Н. В. Давыдова. Письмо достигло своей цели: жёны духоборов смогли вернуться в Россию.

20 августа 1905 г. Толстой направил письмо министру внутренних дел А. Г. Булыгину[334]. Это ходатайство за крестьян, наказанных за разгром церкви. Толстой говорит о том, что преступление было совершено в состоянии временного затмения, что крестьяне раскаиваются в содеянном и что они уже с лихвой наказаны, так что их можно отпустить. Ходатайство результатов не имело.

18 октября 1907 г. Толстой направил следующее письмо министру[335]. Это ходатайство за А. М. Бодянского, арестованного за издание сборника «Духоборцы», в котором содержались высказывания против правительства. Здесь же Толстой напоминает о своём письме П. А. Столыпину от 26 июля 1907 г. (см. выше).

В очередном письме П. А. Столыпину от 21 августа 1908 г.[336] Толстой заступается за крестьян, арестованных по подозрению в принадлежности к Крестьянскому Союзу. Вскоре крестьяне были выпущены.

В завершение надо упомянуть об оправдательных письмах, направленных А. Грином Царю и министру внутренних дел[337] (1910). Опубликовано только одно из них – министру, – датированное 1 августа 1910 г.[338]. В нём писатель уверяет: «… в миросозерцании моем произошёл полный переворот, заставивший меня резко и категорически уклониться от всяких сношений с политическими кружками <…>. Произведения мои, художественные по существу, содержат в себе лишь общие психологические концепции и символы и лишены каких бы то ни было тенденций»[339]. Грин просит позволить ему жить в провинции. К этому моменту Грин, давно порвавший с эсерами, уже не примыкал ни к каким политическим партиям. Однако эти прошения ни к чему не привели.


Сейчас читают про: