Билет 33
Другая, не менее важная причина отклонения Ф.М. Достоевского от строгого православия в сторону «сентиментального» христианства была, по мнению К. Леонтьева, в чрезмерном и достаточно одностороннем увлечении писателя проповедью любви. «Братья, не бойтесь греха людей, - говорил Ш старец Зосима в своих беседах, - любите человека и во грехе его, ибо сие уж-
подобие божеской любви и есть верх любви на земле. Любите всё создание божие, и целое и каждую песчинку. Каждый листик, каждый луч божий любите. Любите животных, любите растения, любите всякую вещь. Будешь любить всякую вещь и тайну божию постигнешь в вещах. Постигнешь однажды и уже неустанно начнёшь её познавать всё далее и более, на всяк день. И полюбишь наконец весь мир уже всецелою, всемирною любовью. Животных любите: им Бог дал начало мысли и радость безмятежную. Не
99 возмущайте же её, не мучьте их, не отнимайте у них радости, не противьтесь мысли божией. Деток любите особенно, ибо они тоже безгрешны, яко ангелы, и живут для умиления нашего, для очищения сердец наших и как некое указание нам» [1, 14, 289].
|
|
Понимание Ф.М. Достоевским любви, представленное в «Братьях Карамазовых», действительно, несколько отличается от православного толкования этого понятия (хотя не стоит забывать, что это всё-таки художественное произведение). Любовь к людям, по мнению писателя, приближает к истинной любви к Богу; «...подвижники Христовы, - писал епископ Игнатий, - чем более приближаются к Богу, тем становятся ближе друг к другу истиною любовью. Всякий путь ума и сердца когда цель его -Бог, бесконечен. Невозможно довольно насытиться любовию к ближнему в Боге! Напротив того, можно скоро совершить путь, скоро насытиться и пресытиться любовию к ближнему, когда предмет любви -только человек»211.
Самого К. Леонтьева И.О. Лосский назвал представителем «тёмного христианства», поскольку новозаветной любви Ф.М. Достоевского он противопоставляет ветхозаветный страх, и вся религиозная философия его основана на страхе Божием. Действительно, К. Леонтьев не оправдывает оптимизма Ф.М. Достоевского по отношению к будущему человечества, и, ссылаясь на К.П. Победоносцева, ценит только «личное милосердие», любовь «именно к ближнему, к ближайшему», а всечеловеческую любовь считает очередной утопией писателя.
«Начало премудрости (т.е. настоящей веры), - считает К. Леонтьев в полном соответствии со святоотеческой традицией, — есть страх, а любовь только плод». Этому заявлению философа возразил Вл. Соловьёв словами Нового Завета: «В любви нет страха; напротив, совершенная любовь изгоняет страх, потому что в страхе есть наказание, а тот, кто боится, не сделается совершенным в любви» (1-е послание Иоанна IV, 18). К. Леонтьев, как знаток Писания, а то, что философ был достойным «катехизатором», то есть учителем теории, признавал сам отец Амвросий - старец Оптиной Пустыни, о чём писал в своих воспоминаниях Л.А. Тихомиров, не мог не знать этого слова апостола, но, возможно, для доказательства своей теории упустил его, привычно оперируя священными текстами на своё усмотрение.
|
|
Но то же самое можно сказать и о Ф.М. Достоевском, который, в свою очередь, не мог не знать, что страх Божий, как корень любви и смирения, первичен в православной догматике, и, разумеется, он знал «Подвижнические слова» Исаака Сирина (что видно из поучений старца Зосимы, в которых прослеживаются реминисценции как раз из «Подвижнических слов»), в которых сказано, что «страх Божий есть начало добродетели...», и, тем не менее, писатель ставит любовь выше страха.
Люди, по закону природы, разделяются вообще на два разряда: на низший (обыкновенных), то есть, так сказать, на материал, служащий единственно для зарождения себе подобных, и собственно на людей, то есть имеющих дар или талант сказать в среде своей новое слово <…> Первые сохраняют мир и приумножают его численно; вторые двигают мир и ведут его к цели».
И если «необыкновенному» человеку «надо, для своей идеи, перешагнуть хотя бы и через труп, через кровь, то он внутри себя, по совести, может, по-моему, дать себе разрешение перешагнуть через кровь, – смотря, впрочем, по идее и по размерам ее, - это заметьте».
По мнению Раскольникова, если бы какие-то люди мешали Кеплеру или Ньютону «сделать известными свои открытия всему человечеству», учёный имел бы право «устранить» этих людей.
Раскольников утверждает, что «законодатели и установители человечества… все до единого были преступники, уже тем одним, что, давая новый закон, тем самым нарушали древний, свято чтимый обществом и от отцов перешедший, и, уж конечно, не останавливались и перед кровью, если только кровь (иногда совсем невинная и доблестно пролитая за древний закон) могла им помочь. <…> Одним словом, я вывожу, что и все, не то что великие, но и чуть-чуть из колеи выходящие люди, то есть чуть-чуть даже способные сказать что-нибудь новенькое, должны, по природе своей, быть непременно преступниками, - более или менее, разумеется».
То есть главный признак «необыкновенного человека» – способность на «новое слово», творческая – а «разрешение крови по совести» есть средство утверждения этого «нового слова» в том случае, если оно встречает сопротивление рутинной человеческой массы.
2). Традиции л. толстого в романе фадеева "разгром"
В трактовке художественного образа надо учитывать не только отражение в нем духовной биографии писателя, не только позицию автора-повествователя, но и силу традиций. Общеизвестно, что Фадеев всецело ориентировался на "диалектику души" Л.Толстого, его произведения несут следы творческой учебы у великого предшественника. Надо сказать, что оценка сразу же замеченных толстовских традиций в момент выхода романа была неоднозначной. Наряду с положительными откликами в "Красной нови", в "Новом мире", где подчеркивалось "успешное применение толстовского аналитического психологизма к художественной переработке современности", было и немало обвинений. А.Лежнев, В.Правдухин, Д.Горбов находили у Фадеева якобы вульгарное подражание Л.Толстому.
В дальнейшем воздействие Толстого как в психолого-аналитическом, так и стилистико-языковом отношении трактовалось положительно. И лишь в наши дни Е.Добренко, обращаясь к фадеевской интерпретации образа Мечика, сделал вывод о разрыве Фадеева с традициями Л.Толстого: "...Вместо глубины видения, противоречивости героя - приговор, вместо понимания - брань".
|
|
Надо заметить, что Мечику с признанием в нем толстовских традиций вообще не повезло. Даже у А.К.Воронского, считающего, что Морозка напоминает толстовских казаков "своей жизненной цепкостью, первобытной инстинктивной любовью к жизни, стихийной коллективностью, простотой и звериностью", в отношении Мечика расхождений как с ортодоксальной, так и современной критики нет: "Мечик - мелкий себялюбец, трус, неудачник, как бы нечаянно заплутавшийся среди партизан, чужой и, в сущности, враждебный им". Только у Воронского противопоставление Мечика партизанам было аргументом в развенчании героя-интеллигента, а ныне - это доказательство ненависти Фадеева к интеллигенции. А между тем в образе Мечика явно просматривается литературный генезис. Конечно, Мечик - не Оленин: не тот масштаб личности и совсем иные социально-исторические условия, в которых она себя проявляет, но многое, что ставится в вину Мечику, в Оленине несомненно есть: он трусит и стыдится этого; его не могут понять казаки, когда он упрекает их за убийство чеченцев. Также далеки от реалий войны его мысленные упреки Лукашке: "Что за вздор и путаница?- подумал он.- Человек убил другого и счастлив, доволен, как будто сделал самое прекрасное дело. Неужели ничто не говорит ему, что тут нет причины для большой радости". Когда же он высказал это вслух, "глаза казаков смеялись, глядя на Оленина". И Оленин, подобно Мечику, мог бы назвать свои слова ненужно-жалкими, и ему в определенной ситуации могло бы показаться, что "все хотят его промаха".
Если Мечик мучается от того, что Морозка смотрел на него "так пренебрежительно", то Оленину неприятно спокойствие и простота обращения Лукашки, последний же старается быть "настороже против Оленина", и потому возбуждает в себе к нему "недоброжелательное чувство". Как Оленин тщетно пытается обрести себя в слиянии с простой и естественной жизнью казаков, будто магнитом притягивается к Лукашке, так и Мечик приходит к партизанам, движимый романтическими чувствами и находит свой идеал в Бакланове, окончательно уверив себя в том, что тот гораздо лучше и умней его: "Бакланов, кроме того, очень смелый и сильный человек и что он, Мечик, должен всегда безропотно ему подчиняться". Сюжетный "треугольник" - Морозка-Варя-Мечик тоже напоминает соперничество с Лукашкой Оленина, который в отношениях с Марьяной "показался сам себе невыносимо гадок". И, как уже отмечалось в критике, Мечик, подобно Оленину, много рефлектирует, не доверяет собственному чувству.
|
|
Таким образом, то, что Е.Добренко и В.Воздвиженский называют разрывом с культурой, вриокультурой, было, как видим, именно следованием русской культуре, для которой традиционно изображение мятущегося, непременно с комплексом вины интеллигента, оказавшегося в среде простых людей. И то, что в свое время - почти полтора столетия назад - писали о "Казаках", применимо и к "Разгрому", ибо и в нем также показано столкновение героя-интеллигента "с бытом грубым, но свежим, цельным, крепко сплоченным,- причем победа остается, конечно, на стороне последнего".
В изображении героя-интеллигента Фадеев опирался на собственное кредо, положительно отмеченное еще А.Воронским: "Нужно изображать человека во всей сложности, противоречивости и пестроте его мыслей и чувств.., совсем нет нужды красить героя одним цветом, дабы показать общественную ценность его поведения и его взглядов". Это относится прежде всего к изображению Левинсона, но немало общего с ним и у Мечика. Вопрос Левинсона самому себе при взгляде на Мечика: "Неужели я когда-нибудь был такой или похожий?" имеет под собой веские основания, на что уже обращала внимание современная критика. При всем том, что Левинсон убеждает себя в различиях: "Я не только много хотел, я многое мог", это лишь подчеркивает большую действенность его характера при явном сходстве натуры. Левинсон "страдает, терзается не меньше, чем Мечик, но молча, про себя. В его душе тоже вспыхивают "вскрики" слабовольного, впечатлительного Мечика. Но, едва родившись, они тут же гаснут по воле разума",- писал, например, И.Жуков.
Беда лишь в том, что сказав "А", критик не сказал "Б", поэтому получается, что только у Левинсона нравственный стержень здоров, а страдания и терзания Мечика в интерпретации Жукова "работают" лишь на негативную его характеристику, тогда как и Левинсон, и Мечик, в сущности, оба стоят над массой. Герой и масса символизируют два начала жизни - свободную индивидуальность и "роевое" начало. Конечно, еще Воронский писал: "Фадеев остался верен и своему классовому чутью. В основе романа как его эмоциональная доминанта лежит ощущение, утверждение, чтоиндивидуальная жизнь человека имеет смысл и ценность, оправдание и радость лишь, когда она неразрывно связана, спаяна с живым коллективом, его нуждами и тревогами".