Примечания
Струна
Анна
Струна
Анна
Струна
Анна
Струна
Анна
Струна
Анна
Струна
Анна
Струна
Анна
Струна
Анна
Струна
Анна
Уже в девять утра она открыла массивную дверь Госархива. Охранник удивился:
— Не спится вам, Анна Борисовна. Весна на дворе, сил никаких ни у кого нет, витаминов не хватает. А вы в такую рань на работу.
— Не спалось сегодня, Евгений Витальевич, кошмары замучили, — улыбнулась она.
Взяла ключи и быстро поднялась по широкой лестнице. Она могла найти свой кабинет с завязанными глазами. Память вообще странная вещь: она хранит каждый шаг и поворот на привычном пути, а порой мучает приходящими некстати призраками, вызывая щемящую боль. Анна вспомнила, как в детстве мечтала стать актрисой. Заучивала наизусть длинные стихи и монологи. Рассказывала за чаем дедушке. Он внимательно слушал, делал замечания. Тогда она думала, что ей есть что сказать людям, что она может быть избранной. Она шила из занавесок и маминых платьев сценические костюмы, представляла себя в свете рампы. Как же легко отказалась она от своей мечты, предала ее, даже не попытавшись воплотить в жизнь. На первом туре экзаменов в Школу-студию МХАТ, когда она взволнованно читала Ахматову, ей казалось, что еще чуть-чуть — и в ней взорвется, как шаровая молния, вся человеческая любовь и скорбь. Но белокурая женщина с голубыми глазами — Анна так никогда и не узнала ее имени — разрушила ее мечту.
— Слишком нестандартна, слишком эмоциональна. Все слишком….
Анна открыла кабинет, не включая свет, подошла к музыкальному центру и поставила диск. В минуты растерянности и сомнений по поводу замыслов Создателя, а то и в претензиях к нему, она любила слушать Моцарта. Казалось, он точно знает ответы на вопросы. Его музыка вселяла уверенность. В ней добро безоговорочно побеждало зло. В отличие от Паганини с его надрывом. Сейчас Анне просто необходимо было услышать гармонию. У Моцарта гармония идеальна. Особенно в Сороковой симфонии.
Присела, не сняв пальто. Достала сигарету, закурила, закрыв глаза и внимая каждому звуку.
— Анечка, дорогая, что это вы? Неужели курите? — Марина Петровна стояла на пороге и тревожно смотрела на нее.
— Захотелось.
— У вас же астма!
— Ничего со мной не случится.
— Потушите сигарету, немедленно! Я сейчас чаю заварю.
Анна сняла пальто, села к столу и включила компьютер. Марина Петровна накрыла заварочный чайник полотенцем, присела рядом.
— Сегодня соседа своего утром встретила. Грустный такой. У него дочка год назад за поляка замуж вышла. Он здесь по делам фирмы был, какой-то строительной. Хороший парень. Открытый. Добрый. Он ее в Варшаву увез. И тут такое! Словно гром среди ясного неба. Он говорит, поляки вообще не понимают, как жить дальше. Многие не верят в случайность.
— Да, тут волей-неволей задумаешься, — кивнула Анна. — Как могло случиться, что вся политическая элита Польши, военнослужащие и духовенство сели в один самолет, которому суждено было разбиться? Помните, Марина Петровна, мы про замыслы Всевышнего в Берлине говорили. Рассуждали так умно… — голос Анны дрожал. — Какие замыслы? Как он может равнодушно взирать на то, как разбивается пассажирский самолет… Как гибнут дети…
— Даже не знаю, что вам ответить, Анечка. Сама вчера не могла заснуть, все думала. Даже корвалол пришлось выпить. Давайте-ка чаю.
Работы накопилось много. Анна должна была систематизировать материалы берлинской выставки для архива и публикаций, но никак не могла сосредоточиться.
В тот день они с Мариной Петровной задержались на работе. Такое часто случалось. Обеим некуда было спешить…. Недовольный охранник дважды заходил к ним, потом махнул рукой и отправился с банкой пива смотреть футбол.
По дороге домой Анна заехала в универсам за покупками. Открыла дверь подъезда, начала медленно отсчитывать ступени. Добравшись до своего этажа, вдруг поняла, что больше всего на свете сейчас хочет увидеть Дашу. Они общались всего каких-то несколько часов, но эта девушка стала ей родной и близкой. Наверное, самой близкой.
Бросила сумку с продуктами в холле, не разуваясь, прошла в спальню. Открыла дверцу тумбочки. Под документами и фотографиями лежала сложенная вчетверо записка с адресом Даши.
Анна прижала ее к лицу. Представила Дашины губы цвета спелой вишни, ее беспокойные маленькие руки, темные волосы, чуть раскосые блестящие темные глаза.
— Не понимаю, что со мной происходит, черт возьми! — сказала вслух. — Да и не хочу понимать!
Сергей снова был на Севере или где-то еще. Может быть, у очередной любовницы. Какая разница. Так даже лучше. Ничего не придется объяснять.
Усевшись на краю кровати, стянула сапоги. Скинула пальто, рывком, так что отлетела пуговица, расстегнула строгий пиджак горчичного цвета. Оставшись в нижнем белье, распахнула шкаф и стала перебирать вешалки с прямыми брюками, сдержанных тонов костюмами, белыми блузками.
— Не то, не то, — бормотала она.
Наконец вытащила короткое платье цвета лаванды, купленное по случаю и ни разу не надеванное. Это платье в ее гардеробе было словно необычный экспонат в этнографическом музее. Очень открытое, на груди мягкий бант. Аккуратно разложила его поверх вышитого журавлями покрывала. Журавли вытянулись стройным клином с северо-запада на юго-восток. Анна любила гладить их, она вообще любила красивые, изящные вещи, находя в них утешение. Но сейчас она почти бегом отправилась в ванную, умылась горячей водой. Наложила тональный крем, золотистые румяна, брызнула на шею и за ушами любимые духи.
Через пятнадцать минут уже спускалась вниз по лестнице. Не стала вызывать такси, решила поймать машину на проспекте.
— Куда это ты, красотка, на ночь глядя? — игриво спросила толстая женщина, соседка из седьмой квартиры. Она работала дворником и считала своей обязанностью быть в курсе всего происходящего в доме.
— К подруге, — ответила Анна. Ей вдруг стало жарко, будто внутри разожгли печь.
Стоило взмахнуть рукой, как остановился первый же автомобиль. Это был когда-то серебристый, а теперь весьма потрепанный «Форд Фокус» — задняя дверца помята, одна из фар разбита.
— Проспект Вернадского, — проговорила Анна, волнуясь.
— Нет проблем, — ответил водитель, молодой симпатичный парень с косой челкой, падающей на лоб.
Анна скользнула в салон, где приятно пахло терпким мужским одеколоном и немного — кофейными зернами. Водитель обернулся, приветливо улыбаясь, и его правильный профиль показался ей смутно знакомым.
— Добрый вечер, — сказал он с легким акцентом, Анна не разобрала, каким, немецким, что ли.
— Добрый вечер, — ответила она и, открыв сумку, достала зеркальце, посмотрела на свое отражение.
Пробок на дороге не было. Слава богу, по ночам люди спят. Через полчаса они уже были на месте.
Вылезла из автомобиля. Торопливо пошла, придерживая воротник пальто, по пустой улице.
«Огради меня от моих желаний, — подумала Анна, покупая в ночном магазине белые розы. — Наверное, только в России можно поздним вечером купить цветы», — промелькнуло в голове.
Дашину квартиру она отыскала без труда.
Та открыла дверь с заспанным, но обворожительным лицом — таково необъяснимое свойство красивых женщин. Улыбнулась, взяла цветы, прижала к груди. Узкое лицо на фоне бледных бутонов и само казалось цветком.
Даша не глядя опустила розы на стол, некоторые упали, и она присела на корточки, чтобы их собрать.
— У меня и ваза-то только маленькая, для ландышей. Я в нее салфетки ставлю, когда гости приходят. Мне не дарят цветов, я всем говорю, что не люблю их.
Подняла последнюю розу, повертела в руках, глянула в окно. Там стоял весенний вечер. Задела локтем стопку лазерных дисков, они посыпались вниз, Даша досадливо обернулась:
— Который день собираюсь навести порядок, перебрать, подписать все это, половину можно выкинуть… но валяюсь на диване и смотрю в потолок. А на него и смотреть-то стыдно, весь в трещинах, его надо срочно красить, или натяжной делать. Или подвесной.
Даша барабанит пальцами по подоконнику, отодвигает лежащий на полу диск босой ногой с покрытыми темно-лиловым, почти черным лаком ногтями. Детским движением заправляет темные волосы за ухо, в мочке белеет жемчужина, идеально ровная, успокаивающе искусственная. Даша не смотрит на Анну, разглаживает подол длинного домашнего платья. Анна не смотрит на Дашу, она пытается усмирить сердце, колоколом бухающее в горле, приставляет пальцы к вискам, чтобы хоть на миг остановить головокружение… Губы у нее дрожат, колени трясутся. Она растерянно разворачивается и идет к дверям, переступая через зеленые стебли. Слышит за спиной звон разбивающегося стекла. Даша опрокинула чашку, холодный чай разлился прозрачной лужицей у ее босых ног, на полу лежат осколки с красивым узором из переплетенных ромашек.
— Я такая дура. Прости меня. Даже не поблагодарила за цветы. Какие чудесные туфли, можно примерить? — Розу она так и сжимает в руке.
Анна снимает туфлю на высоком каблуке, надевает Даше, чья кожа кажется тонкой, как тесто для пахлавы. Переводит дыхание, надевает вторую, Даша делает несколько неуверенных шагов к большому зеркалу, рассматривает свое отражение, они встречаются в зеркале глазами.
— У тебя прекрасный вкус, дорогая, — говорит Даша и подходит ближе.
От ее тела идет ощутимый гул, как в метро перед прибытием поезда, и жар — Анне кажется, она обожжет ладони, дотронувшись до ее лба, светлеющего ровной полоской под черной густой челкой. А Даша все говорит, никак не может остановиться:
— Пришла какая-то газовая служба с проверкой оборудования. Два молодых парня, очень похожие друг на друга, у них такие глаза, просто огромные, редкого цвета — зеленого. Как изумруды. У обоих. Я так обрадовалась, что стала смеяться, смеялась долго, они уже ушли, а я все смеялась. Правда, забавно? А еще пела песню: «О-о-о, зеленоглазое такси…» Вот так, но я ведь хорошо пою?
Анна молчит. А Даша продолжает:
— Скоро будет лето, очень скоро, я так люблю лето. Лето — это большая белая тарелка с золотым ободком, или нет, лето — это корзина, увитая цветными лентами… Или нет, лето — это пляжная сумка из прозрачного пластика в сине-желтую полоску, на дне толстый детективный роман, шлепанцы-вьетнамки с бусиной на перемычке, шорты из обрезанных джинсов, яркий лак для ногтей и майка на лямках. Много черешни, абрикосов, холодного крымского шампанского, оно нагреется в пляжной сумке, но можно положить рядом широкогорлый термос с кубиками льда… Хотя нет, термос не поможет. Тогда уж лучше клубничную «Маргариту», крюшон в узбекской дыне и персиковую «Маргариту», туфли из тонких ремешков на платформе, солнечные очки, длинное шелковое платье…
Даша встревоженно смотрит и открывает рот, чтобы сказать что-то ещё, и Анне приходит в голову, что с того момента, как она позвонила в дверь, сама она произнесла всего пять слов: «Прости, что я без приглашения».
Она не представляет, что делать дальше, она никогда раньше… Но тут Даша, смущенно улыбаясь, осторожно берет ее за руку и сплетает свои обжигающе горячие пальцы с ее ледяными. Блестящие глаза спокойно и ласково смотрят на нее. Анна чуть поворачивает голову и дышит в маленькое ухо, закрывает и открывает глаза, по-детски щекоча ресницами, и тогда Даша наконец замолкает…
И тогда говорит уже Анна:
— У тебя такие красивые волосы, завиваются кольцами… Можно накрутить на палец… Сколько получится оборотов? Давай попробуем… Десять с половиной, почти одиннадцать… Как у мудреного замка´, дополнительные пол-оборота — для блокировки. Оказывается, я люблю кудри — только свои терпеть не могу. Не помню уже, почему. Недавно приснилось, что я умерла и очутилась в другом мире. Там я ходила кудрявая, длинноволосая, и брови были такие, как есть. И одета была странно — в детстве моя одноклассница носила китайскую шерстяную кофту, просто ужасную, с узором из домиков и собачек, а я ей страшно завидовала и мечтала о такой же, с зелеными деревянными пуговицами. Весь сон то застегивала ее, то расстегивала, и пуговицы были зелеными, и собачки те же. И домики на месте, да.
Анна скользит по простыне абрикосового цвета, простыни кажутся прохладными, ее грудь покрывается крупными мурашками. Даша прикасается к ней губами. Большие напольные часы отбивают двенадцать ударов, порывом ветра распахивает форточку, и Анна закрывает глаза, вновь уплывая, уносясь, возносясь…
— Какие тебе снятся сны, — говорит Даша чуть позже, — страшные… Я люблю страшные сны… После них веселее живется…
Они устроились вдвоем на широком подоконнике, уже почти утро, начинает светать.
Открыли бутылку вина, у Даши нашлась, от старых времен, Анна отметила, что вино кисловатое, но какая разница.
— А я, — продолжила Даша, — периодически боюсь утратить связь с реальностью: начать раздеваться прямо в кафе… или рассказывать прохожему о своей личной жизни. Понимаешь?
— Понимаю, — ответила Анна, сделала глоток и погладила Дашу по голове.
Даша прижалась к лицу Анны своей щекой. Было тепло и уютно, было трогательно.
— Я бы съела что-нибудь, — удивилась сама себе Анна.
— Закажем пиццу? Или роллы? Что предпочитаешь?
Даша прошла в комнату, вернулась с кучей глянцевых проспектов, предлагающих доставку готовых блюд на дом.
— И кино посмотрим, — предложила она, — ты как относишься к Одри Хепберн?
— Очень хорошо, — ответила Анна, — просто замечательно отношусь! Однажды она спасла меня своей улыбкой в «Римских каникулах». У нее всегда такое любящее лицо… Я где-то читала, что она ответила журналисту: «Люди гораздо больше, чем вещи, нуждаются в том, чтобы их подобрали, починили, нашли им место и простили; никогда никого не выбрасывайте…»
— Не выбрасывайте… — повторила Даша.
Анна зажмурилась: в глаз попала соринка.
— Что это мы о грустном! Хотели же о еде! Заказывай на свое усмотрение, — сказала она бодро, — а я умоюсь. Что-то в глаз попало, ужасно неприятно…
— Пожалуйста! — крикнула Даша, она уже просматривала буклеты и набирала какой-то номер.
Анна обнаружила ванную комнату, открыла дверь. Непосредственно ванны, чугунного или жестяного корыта — там не обнаружилось, зато в углу размещалась душевая кабина, слева — удобная большая раковина. Зеркальная стена, пушистые полотенца, кафель в золотистых тонах. Анна включила воду, отрегулировала температуру, подставила руки под струю, подумала: «Ваше чистое лицо прекрасно…»
Было темно, когда я услышал, как кто-то царапается в дверь.
— Киня, — крикнул я сердито, — успокойся, потерпи до утра! Я покормлю тебя, ты же знаешь, — и рукой попытался найти Иоанну.
Открыл глаза, перевернулся с живота на спину и почувствовал резкую боль. Кровь на разбитых коленках прилипла к простыне, и резким движением я словно сорвал пластырь с раны.
Я не в Новой Гуте, и это не Киня скреблась в дверь. Я в Москве. Взглянул на светящийся в темноте под телевизором циферблат. Скоро двенадцать. Темно, значит, приближается полночь. Я торопливо засеменил к двери, чувствуя, как на разбитых коленях лопаются корочки. Идти было больно. И боль я ощутил только сейчас. Это как после дорожного происшествия: сломанные ребра начинают болеть лишь несколько часов спустя, когда спадет уровень адреналина и пройдет шок.
За дверью стояла улыбающаяся девушка, одетая в костюм официантки из берлинского кабаре. На ней был черный лифчик, тесно обхватывавший загорелую грудь, туфли на высоких каблуках, а на бедрах короткая черная юбка с маленьким белым кружевным фартучком. Она держала в обеих руках по бутылке шампанского.
— Господин директор прислал меня спросить вас, не нужно ли вам в чего-нибудь, — сказала она по-английски, кокетливо облизнув губы.
Неужели мы с «господином директором» зашли в мировом соглашении так далеко, что кроме номера, еды, напитков и лимузина, мне полагался еще и дополнительный бонус в виде столь специфического понимания законов гостеприимства?
— Нужно, и еще как. Ведро питьевой воды и упаковка медицинского пластыря, — ответил я, улыбнувшись, и широко распахнул дверь.
Входя, она на мгновение ко мне прижалась. На чудовищно высоких шпильках она передвигалась как на котурнах. Я сел на кровать, а она, забросив ногу на ногу — на столешницу дубового письменного стола у окна. Посмотрела на меня недоверчиво. Видимо, в рваной рубахе и брюках я был похож на подстреленного партизана. Я сообщил, что после одного неприятного инцидента, о котором ей наверняка известно, у меня чудовищное похмелье и мне очень хочется пить. Я испачкал кровью постельное белье, и у меня болит все тело. Она соскользнула со стола — я успел заметить, что под юбкой на ней не было белья, — открыла мини-бар и извлекла оттуда все бутылки с минеральной водой. Потом позвонила на ресепшн и попросила принести пластырь, бинты и зеленку. Села рядом, включила лампу на ночном столике, сбросила бретельки и стала нежно поглаживать мои руки. Не дождавшись моей реакции, предложила сделать массаж.
Я взглянул на нее. Она выглядела моложе, чем Дарья с фотографии. Если бы не яркий макияж, была бы похожа на девочку-подростка с ненатурально большой грудью. У нее и голосок-то был детский, хотя когда она со мной говорила, понижала его на несколько октав и добавляла хрипотцы. Она сидела так близко, что наши головы почти соприкасались. От нее пахло смесью духов с нотой жасмина, мяты от жевательной резинки и розы от губной помады.
Я отдавал себе отчет в том, зачем ее ко мне прислали. Еще ни разу в жизни никто не пытался навязать мне женщину! Я никогда не был у проститутки, и ни одна проститутка не была у меня. И никогда не будет. Деньги за секс всегда ассоциировались для меня с унижением, причем не столько для женщины, сколько для мужчины — потому что у проститутки нет выбора. Но я решил, что массаж бы мне не повредил, и уж в нем-то нет ничего унизительного. Я встал, разделся и с бутылкой минералки в руке направился в ванную. Принял душ, почистил зубы и вернулся в комнату. Девушка, теперь уже совершенно голая, сидела на краешке стола. Я подал ей обнаруженный в ванной флакон с лосьоном для тела и лег. Она уселась мне на спину, широко разведя ноги, и принялась массировать шею, потом спину, а потом пальцами и запястьями тщательно разминать место пониже копчика, где начинается ложбинка между ягодицами. Массаж мне делали много раз, но никто еще не занимался именно этим местом. Она нежно надавливала, гладила, иногда склонялась над ним и согревала дыханием либо лизала языком. Я ощутил приближающуюся эрекцию и поспешно затолкал под живот подушку.
Между делом мы разговаривали о Москве, о погоде, об автомобилях и музыке. Девушка рассказала о себе: родом из Архангельска и уже год учится в консерватории на скрипичном отделении оркестрового факультета. К середине месяца у нее заканчиваются деньги на жизнь, телефон и транспорт, и она «подрабатывает массажисткой в гостиницах». Так она это назвала.
— Это в определенном смысле полезно, — заметила она с иронией, — я тренирую пальцы. У моих коллег всегда много заказов, причем чаще от мужчин, — добавила она.
Я хорошо знал Московскую консерваторию, одну из лучших в Европе, с многолетними традициями. Она была основана в середине девятнадцатого века, там изучал теорию музыки сам Чайковский. Многие из моих друзей-музыкантов, особенно американцы, мечтали работать или хотя бы стажироваться в этом учебном заведении.
Я попросил, чтобы она, не прерывая массажа, напела мне свой любимый скрипичный концерт. Она громко расхохоталась в ответ и замолчала. Несколько мгновений я слышал только шуршание ее пальцев по моей коже. И вдруг она стала напевать. Сначала очень тихо, потом все громче и громче. Перевернула меня на спину, села у меня в головах и, не прерывая пения, массировала мне грудь. Потом встала на колени и массировала живот, потом опустилась ниже. Я смотрел на ее ягодицы, поднимающиеся и опускающиеся груди, чувствовал свою эрекцию и знал, что она ее видит. В какой-то момент я стал ей подпевать.
— Мендельсон, концерт ми минор, опус 64, не так ли? — спросил я, приподнявшись на локтях и набрав в легкие воздуха, усилил звук.
— Да! — воскликнула она. Села передо мной, поджав колени к груди и обхватив их руками, смотрела мне в глаза и слушала. Когда я смолк, она прошептала:
— Я не хотела. Это был обычный заказ, простите меня. Извините.
Я видел, что она плачет. Торопливо встав с кровати, она подобрала с пола лифчик и юбку и скрылась в ванной. А потом выбежала из номера. Я услышал только хлопок двери.
Я лежал и думал о том, что произошло. Все случилось так неожиданно. Правда, у меня было ощущение, что все происходящее со мной в Москве неожиданно, а значит, и это событие не выходит за пределы нормы. А потом я подумал о том, что последний раз слушал этот концерт Мендельсона в Нюрнберге, через две недели после рождения Добруси. Я только что стал отцом и любил Изабеллу безумно. Помню, как меня мучили угрызения совести, ведь я оставил их на целый день и целую ночь одних, но работа есть работа, и присутствовать в концертном зале Нюрнберга я был обязан. Интересно, если бы тогда в нюрнбергскую гостиницу ко мне, влюбленному в жену и обожающему новорожденную дочку, пришла молоденькая полуголая девушка, похожая на модель с канала МTV, разделась и стала массировать меня так, как делала эта русская Лолита минуту назад, стал бы я напевать ей скрипичный концерт?! Нынешние обстоятельства скорее благоприятствовали нашему сближению. Кроме этических соображений, которые в конце концов и сыграли свою роль. И все по моей вине, из-за злосчастного Мендельсона. Девушка получила задание ублажить важного постояльца всеми возможными способами. Я как нормальный гетеросексуальный мужчина, по мнению директора, не должен был иметь ничего против. Расчет был на присущую мужчинам склонность к прелюбодеянию. Оставалось ответить себе на самый важный вопрос: хотел ли я этого несколько минут тому назад? И захотел бы, чисто теоретически, тогда, в Нюрнберге? С точки зрения физиологии все говорило о том, что только что я точно этого хотел. Трудно не возбудиться, когда молодая красивая женщина массирует тебе чресла. Особенно, когда у нее сильные руки скрипачки. Дальнейшее было предопределено. Она должна была склониться над моим торчащим членом, взять его в рот либо сесть сверху. Я ни на минуту не перестал бы любить Изабеллу, девушке и в голову не пришло бы забыть про своего парня, каковой у нее наверняка есть. Потом, когда все закончилось бы, мы с ней еще некоторое время скрывали бы смущение, прижимаясь друг к другу, а затем наша так называемая близость забылась бы как незначительный эпизод.
Было бы это изменой? Да. Но стоит ли на это смотреть трагически? Разочаровываться в любви или даже расставаться? Если речь идет о нарушении права на интимные контакты исключительно с постоянным партнером, однозначно да. Если же об исключительном праве на любовь, решительно нет! Но стоит ли ради нескольких минут «преобладания похоти над здравым смыслом» разрушать чувство уважения, доверия и безопасности? Я не перестал бы любить и уважать Изабеллу, разрядив свое сексуальное напряжение в рот или вагину абсолютно чужой мне девушки. Но у Изабеллы было право считать, что это не так.
Если бы все это произошло, следовало ли признать мое поведение неэтичным? Ведь большинство людей связывают слово «этика» с моралью и сексуальной гармонией. Распутника считают аморальным. И поминают десять заповедей. Но если принять во внимание только шестую и девятую заповеди из десяти, придется признать, что представления о морали у людей разнятся. То, что одним представляется аморальным, для других таковым не является. У меня есть друг, известный швейцарский пианист, который не скрывает своих любовных похождений ни от кого, в том числе от жены. Мне довелось бывать в их доме в Базеле. Они замечательная, счастливая пара. Живут вместе уже около двадцати лет. Для них понятие верности заключается в другом, и их этика не вписывается в общепринятые нормы. Так, может, в этом вопросе не стоит руководствоваться догмами? Может, приверженность им свидетельствует о косности? И нет такого свода правил, соблюдение которых дает любому право считать себя приличным человеком?
Верность, низведенная до моногамии, является несбыточной мечтой, а моногамия как таковая абсолютно противоречит физиологии. То, что около пятидесяти процентов пар хранят верность друг другу в течение всей жизни, не что иное, как акт самоотречения. С обеих сторон. И встречается только у Homo sapiens и еще у плоских червей под названием «Спайник парадоксальный» (Diplozoon paradoxum), паразитирующих на жабрах пресноводных карповых рыб. Уже само название вида указывает на то, что это — парадокс природы. Самка и самец встречаются в раннем периоде жизни, и с момента встречи их тела срастаются. Так что по чисто техническим, так сказать, причинам они не имеют возможности поддаться искушению. Все остальные живые существа не хранят верность партнерам. А знаменитая лебединая верность — всего лишь легенда. Когда появились тесты ДНК, выяснилось, что в гнездах лебедей много яиц, зачатых вовсе не партнером самки. У некоторых других видов птиц, традиционно считавшихся моногамными, число таких яиц доходит до 70 процентов. А у млекопитающих, за исключением человека, моногамии вообще не существует. Да и сам человек по своей природе не моногамен и становится таким через сознательное отречение от своих инстинктов. Такое удается лишь половине популяции. Остальные рано или поздно поддаются искушению. Отношения Пенелопы и Одиссея, Ромео и Джульетты, Орфея и Эвридики — плод творческого вымысла, и в реальной жизни остаются недостижимым идеалом.
С другой стороны, если бы эта девушка не пришла в мой номер, я не столкнулся бы с искушением. Только гей или слепой устояли бы против нее — обнаженной, прекрасной, свежей, как первая клубника! А может, взаимная верность и состоит в том, чтобы уметь преодолевать искушения? Сегодня, здесь, минуту назад, правда, не без помощи Мендельсона, мне это удалось. Значит ли это, что я смог бы преодолевать их ради кого-то?
Если бы кто-нибудь услышал сейчас этот мой внутренний монолог, вероятно, он подумал бы, что имеет дело с испорченным до мозга костей мачо-гедонистом, который, в зависимости от ситуации и соображений собственной выгоды, делает относительным то, что должно быть абсолютным. Соблюдение обетов не зависит от системы отсчета, сказал бы священник. И был бы прав. История о близнецах из известного парадокса Эйнштейна либо верна, либо неверна, и релятивистское замедление времени не имеет с этим ничего общего. Хотя, с другой стороны, светский человек сказал бы, что тому брату-близнецу, который старел медленно, было все-таки легче. И тоже оказался бы прав.
— А проще всего просто не открывать дверь! — сказал я, громко рассмеявшись.
И именно в этот момент услышал громкий стук в дверь. За порогом стояла скрипачка из Архангельска.
— Извините, я выскочила босиком, забыла туфли, — с улыбкой сказала она.
— О чем речь, заходите! — ответил я, широко распахивая дверь.
Одна туфелька лежала на письменном столе, вторую она искала, ползая по полу. Я стоял голый в прихожей, придерживая спиной дверь, и смотрел на ее ягодицы. Она нашла туфлю под кроватью, обулась и принялась поправлять прическу у зеркала над письменным столом. Потом краем глаза глянула на меня, стукнула кулачками по столешнице, сняла туфли, растрепала волосы и подошла ко мне. Нежно прикоснулась к моему лбу губами и, склонив голову мне на плечо, прошептала:
— Вы все мои планы разрушили, а у меня всё было так замечательно продумано. Блядям не напевают скрипичных концертов! А вернулась я потому, что эти туфли не мои. Мне нужно их вернуть. Я правда пришла… за туфлями. Вы мне верите?
Я погладил ее по голове.
— А почему вы помните именно этот концерт? — спросила она, прикоснувшись пальцами к моим губам.
— Это длинная и печальная история. Не думаю, что вы захотите ее выслушать. К тому же этот концерт не шедевр. Просто один из многих. Мендельсон не чувствовал скрипку. Его инструмент скорее фортепиано. Ваш Петр Ильич сочинял гораздо, гораздо лучше. Вам напеть что-нибудь?
— Нет! Умоляю, не нужно! Не сейчас! — воскликнула она и выбежала из номера.
Я вернулся в постель и забрался под одеяло, потому что озяб. Но вскоре мне стало жарко. Я не мог заснуть. Москва встретила меня мордобоем, разбудила и ошеломила. Мне нужно было успокоиться, я нуждался в музыке. Включил телевизор и стал переключать каналы. Повсюду были какие-то крики, «говорящие головы», реклама никому не нужных товаров, сообщения о катастрофах, несчастьях и трагедиях, прогноз погоды на фоне разноцветных карт, биржевые сводки с таблицами. Было еще несколько порнографических каналов. Потные, накачанные стероидами мужчины со слоновьими членами, силиконовые женщины, размазывающие сперму по губам, похожим на выкрашенные в розовый цвет автомобильные покрышки…
Я протянул руку к телефону и набрал номер Джошуа. В Берлине было около одиннадцати вечера.