double arrow

Часть четвертая ВООБРАЖАЕМАЯ ЖИЗНЬ 4 страница



ными на войне травмами. Например, солдат Кривелли, на первый взгляд, будто бы принимает в расчет предметы обстановки комнаты, в которой он находится, чтобы соорудить декорации своего бреда, но фактически, когда врач изменяет внешний вид комнаты, эти изменения не оказывают никакого влияния на течение бреда. Если же профессор Дюма, находясь совсем близко от него, громко приказывает ему высморкаться, то больной на мгновение прекращает бредить и покорно высмаркивается. Все здесь, кажется, свидетельствует о том, что бред и восприятие чередуются. Конечно, нам могут возразить, что онейрическая путаница ближе к сновидению, чем к галлюцинации. Мы не станем этого отрицать. Но для нас здесь наиболее важно распознать те характерные черты, которые могли бы быть общими у обеих этих патологических форм. Одним словом, нам кажется, что галлюцинация сопровожда­ется резким исчезновением воспринимаемой реальности. Она не имеет места в реальном мире: она исключает его. Именно об этом г-н Лагаш, комментируя опыты Жане,1 очень верно говорит в своей недавно вышедшей книге:

«В отличие от слухового восприятия, слуховая галлюцина­ция не сопряжена с окружающими обстоятельствами и, в частности, с наличным характером восприятия; больной, одержимый манией преследования, редко считает себя оскор­бленным, если собеседник вежливо разговаривает с ним; позднее это различие между «оскорблять» и «быть оскорблен­ным» становится более тонким, и потому редко присутствует в слуховых галлюцинациях...».




Однако нам не кажется, что мы обязательно должны сводить галлюцинации к тому, что о них рассказывает больной, и верить этому рассказу, как, по всей видимости, попытался поступить Жане (по крайней мере, в отношении слуховых галлюцинаций; речедвигательных галлюцинаций он не касается). По нашему мнению, галлюцинаторный акт действительно имеет место; но этот акт есть чистое событие, происходящее с больным, в то время как его восприятия исчезают. Как бы то ни было, рассказывая о своих сенсорных галлюцинациях, больной сразу же локализует их в простран­стве восприятия. Но прежде всего, как ясно показал Лагаш, это справедливо в отношении вербальных галлюцинаций:


 


См. наст, кн., часть I, раздел I, гл. V. См. наст, кн., часть IV, гл. V.


1 Lagache. Les Hallucinations verbales et la Parole. Alcan, 1934. См. также: Janet. L'Hallucination dans le delire de persecution // Revue de Philo., 1932.


 


256


9 Ж.-П. Сартр


257


«...Пространственность не является первичным качеством слуховой галлюцинации, но, с одной стороны, зависит от интеллектуальных данных, а с другой — от моторных устано­вок. Так, например, расстояние может меняться до бесконеч­ности, и больной, в зависимости от ситуации, локализует свои голоса в отдаленном городе или за стеной, под потолком, под полом или под подушкой».1



Вероятно, этих нескольких замечаний достаточно, чтобы указать на ирреальный характер локализации. Короче говоря, пространственная локализация галлюцинации весьма напоминает локализацию образа. Слово может быть произнесено в каком-ни­будь далеком городе. И тем не менее его слышат. Впрочем, его ли именно слышат? Ведь и Пьер в образе не виден. По этому поводу Лагаш делает несколько ценных замечаний:

«Любая вербальная галлюцинация подразумевает некую рецептивную установку относительно идеовербального или вербального содержания, которое галлюцинирующий считает изначально инородным. Однако находиться в рецептивной установке относительно слов — это и значит слышать. Следо­вательно, любую вербальную галлюцинацию мы в некотором смысле слышим и можем сделать вывод, что она является слуховой, если под этим понимать лишь определенную рецеп­тивную установку, не имея в виду сенсорный, акустический характер слышимых нами слов».2

Иначе говоря, оскорбительное слово «является» субъекту. Оно присутствует, и субъект испытывает его воздействие, будучи восприимчивым по отношению к нему. Но такая восприимчивость не обязательно сенсорна по своей природе.

Кроме того, даже в тех случаях, когда галлюцинация локализуется в реальном пространстве (например, в комнате больного), нужно иметь в виду, что такая локализация совершается постфактум. По нашему мнению, зрительные или слуховые галлюцинации сопровождаются временным разруше­нием восприятия. Но когда галлюцинаторный шок проходит, мир появляется снова.3 Таким образом, кажется естественным,



1 Ibid. P. 164.

2 Op. cit. P. 89.

3 Доктор Т... специалист по нервным болезням, рассказывал нам об одном
больном, который после перенесенного им энцефалита способен был правиль­
но адаптироваться к социальной ситуации (например, к разговору со своим
врачом), но как только его оставляли одного, снова впадал в сонливость,
сопровождаемую галлюцинациями.


что больной, рассказывая о только что посетившем его видении, описывает его как часть окружающего мира: фраза «я нахожусь здесь и только что видел дьявола» легко превра­щается во фразу «я только что видел здесь дьявола».

А впрочем, что означает быть здесь для галлюцинирующего? Разве из того, что он правильно называет предметы обстановки комнаты, нам следует делать вывод, что он воспринимает их так же, как и мы? Кроме того, не будем забывать о любопытных случаях галлюцинаций, в которых больному являются некие абсолютные феномены, лишенные каких бы то ни было пространственно-временных характеристик, а именно о психических галлюцинациях.

Таким образом, с какой стороны ни посмотреть, локали­зация галлюцинаций не составляет для нас принципиальной трудности и оказывается второстепенной проблемой, которая, по-видимому, зависит от решения гораздо более важного вопроса: почему больной верит в реальность образа, который по существу дан ему как ирреальное!

Сама формулировка проблемы показывает нам, что речь идет о некотором изменении веры или, если предпочтительнее будет так выразиться, полагания. Но здесь нам не следует заблуждаться: конститутивное полагание образа не может быть изменено; вне зависимости от того, является сознание «больным» или нет, существенная необходимость состоит в том, что ирре­альный объект конституируется как ирреальный; спонтанность сознания, как мы не раз говорили, неотделима от сознания этой спонтанности и, стало быть, мы не можем разрушить одно, не разрушая другого. Вот почему те превосходные объяснения, ко­торые Лагаш дает речедвигательным галлюцинациям, не могут нас удовлетворить, когда речь заходит о слуховых галлюцина­циях (если, конечно, среди них найдется хотя бы одна такая, которая действительно не зависит от вербальных галлюцина­ций), а также о зрительных и психических галлюцинациях. Здесь нужно снова обратиться к картезианскому различению: можно говорить, не зная о том, что говоришь, можно дышать, не зная о том, что дышишь. Но я не могу думать, что говорю, не зная, что я думаю, что говорю. Стало быть, применение так называемой интроспекции, под которой Лагаш понимает «ори­ентированность» субъекта на определенную психологическую проблему и те усилия, которые он предпринимает для ее разрешения, к чувствам (сила воздействия галлюцинации, ее навязчивый характер), к утрате бдительности, по всей види-


 


258


259


мости, не затрагивает того факта, что порождение- ирреального объекта совпадает с сознанием его ирреальности. В случае же речедвигательных галлюцинаций, напротив, не требуется иного объяснения, для того чтобы представить речь как отделяющи­еся от субъекта и противопоставляемые ему движения.

Так мы приходим к первому выводу: по-видимому, в галлюцинациях и в сновидении ирреальность объекта в образе как коррелята образного сознания ничем не может быть разрушена. Таким образом, кажется, что эта первая попытка привела нас в тупик и нам следует что-либо изменить в нашей теории или отказаться от какого-либо из наших требований.

Но, быть может, изменение первоначальной структуры образа вовсе не характерно для галлюцинаций; быть может, они возникают, скорее, вследствие радикального расстройства установки сознания в отношении ирреального. Одним словом, не идет ли речь о радикальном изменении сознания в целом и не является ли изменение установки перед лицом ирреаль­ного лишь обратной стороной ослабления чувства реальности. Одно простое замечание будто бы позволяет нам догадаться об этом. Лагаш указывает, что «в некоторых случаях никакие феноменологические данные, судя по всему, не позволяют отличить измененную речь от нормальной; больной с самого начала сознает, что говорил не он, он словно принимает такое решение, хотя невозможно указать какие-либо конкретные данные, которые бы его решение определяли и мотивировали».

Он приводит случай Поля Л., голос которого «остается тем же, когда им говорят другие, но (который) знает, когда именно говорят они, а когда он». Конечно, речь здесь идет о моторных галлюцинациях, которые, по многим причинам, интересуют нас в меньшей степени. Но в связи с ними можно поставить такой вопрос: если Поль Л., не изменяя голоса и «словно приняв такое решение», непосредственно знает, что говорить будет не он, а кто-то другой, если он с такой легкостью может практиковать ту «социальную интенциональную объективацию», о которой говорит Жане, то не происходит ли это потому, что в тот самый момент, когда его восприятие, как нам кажется, протекает нормально, на самомделе он воспринимает вовсе не так, как мы.1 Мы поражены


тем, что в начале диалога он определяет для себя: это говорю именно я. А поскольку в этот момент и в самом деле говорит он, мы склоняемся к выводу, что эти психические действия осуществляются корректно. Когда же, минуту спустя, он про­должает говорить, утверждая при этом, что произносимые сло­ва принадлежат кому-то другому, мы полагаем, что имеем дело с патологическим процессом. Но как можно не заметить, что существенное условие того диалога, в котором он, по собст­венному его утверждению, участвует, состоит в том, что голос, который, по его словам, принадлежит ему, звучит в той же плоскости, что и голос, который он будто бы слышит. Ведь если один голос дан нам как галлюцинация, то мы будем вынуждены, как бы парадоксально это ни показалось на пер­вый взгляд, счесть галлюцинацией и другой; когда больной объявляет, что издаваемые им звуки произведены им самим, он галлюцинирует в не меньшей степени, чем когда приписы­вает их другому. Фактически, для того чтобы какая-либо фраза представилась больному сразу и как связанная с предшествую­щей фразой, и как произнесенная кем-то другим, нужно, чтобы весь диалог имел галлюцинаторный характер, нужно, чтобы больной не знал, а, скорее, как бы грезил (qu'il rive) о том, что фразы, которые он приписывает себе, — это его фразы; в противном случае переход от одного участника диалога к дру­гому сопровождался бы столь резкими скачками, что общение стало бы невозможным.1 Но что мы должны под этим пони­мать, если не то, что он подобен знаменитому дурачку, возве­щавшему, если верить стоикам, «что среди бела дня рассвета­ет», и что фактически в этой беседе нет ничего воспринимае­мого. Все эти замечания применимы к зрительным и слуховым галлюцинациям. Несомненно, иногда кажется, что больной, разговаривая с врачом, корректен в своем восприятии; но в этот момент у него как раз и нет галлюцинаций. Галлюцини­руя, он пребывает наедине с собой, действует на свой страх и риск: так не выступает ли галлюцинаторное событие в собст­венном смысле слова как некое положительное расстройство на фоне перцептивной апатии, при которой объекты являются


 


1 Это следует уже из того, что в тот самый момент, когда он, по его собственному утверждению, говорит сам, он утверждает также, что разговари­вает с отсутствующим X. Этого достаточно для того, чтобы увидеть здесь некую аномалию.


1 Не следует также полагать, что в воображаемой беседе собеседник ши­зофреника ирреален, тогда как сам он сохраняет некоторую долю реальности: ирреальны они оба, ирреальны и фразы, произносимые тем и другим (хотя они и могут быть произнесены на деле). См. также далее, о роли Я в снови­дении.


 


260


261


как ирреальные? По нашему мнению, если галлюцинация и связывается с миром восприятия, то лишь постольку, посколь­ку последний уже не воспринимается больным, а грезится ему; поскольку он становится ирреальным миром.

Наверное, мы сможем лучше уловить следствия из этой идеи, если сравним галлюцинацию с феноменом, имеющим, как нам кажется, аналогичную структуру, а именно с фено­меном навязчивости.

Конечно, долгое время здесь довольствовались противо­поставлением стереотипного характера навязчивой идеи не­исчерпаемому потоку галлюцинаторных образов. Но это оз­начало, что рассказы больных принимались за чистую монету. В действительности психиатры сегодня почти сходятся в том мнении, что галлюцинаторный материал весьма скуден. Если мы оставим в стороне речедвигательные галлюцинации, то в случае слуховых чаще всего обнаружим обмен весьма баналь­ными ругательствами, типа «корова», «вор», «пьяница» и т. д., а в случае зрительных — несколько все время повторяющихся форм и персонажей. Таким образом, галлюцинации представ­ляют собой периодическое воспроизведение некоторых (зву­ковых и визуальных) объектов. Этим они очень напоминают навязчивую идею, которая тоже может быть понята как периодическое явление более или менее стереотипных сцен. Различие состоит не в том, что объект навязчивой идеи имеет, по-видимому, субъективный характер, в то время как объект галлюцинаций, по-видимому, вынесен вовне. Вполне очевидно, например, что сцена осквернения облатки, пред­ставляющаяся одной из пациенток Жане,1 как раз подвер­гается экстериоризации (то есть проецируется в ирреаль­ное пространство). Это следует из самого понятия об образе. В то же время, если верить большинству психологов, галлю­цинация и навязчивая идея навязываются разуму. Но, спра­ведливости ради, именно здесь нам необходимо сделать оговорку и выяснить, что же в точности означает это «навязывание».

После знакомства с работами Жане стало ясно, что навязчивая идея — это не инородное тело, которое, как камни в печени, заполняет сознание помимо его воли. На самом деле навязчивая идея есть некое сознание и, стало быть,

1 См.: La Psychasthenic. T. I.


обладает той же спонтанностью и автономностью, которая характеризует и все прочие сознания. В большинстве случаев на образное сознание накладывается запрет, то есть психа­стеник запрещает себе его формировать. Именно по этой причине он его и формирует. В сущности, содержание навяз­чивой идеи довольно малозначительно (настолько, что иногда содержания и вовсе нет, как в случае, когда больной одержим идеей какого-то ужасного преступления, но не может даже вообразить себе, в чем это преступление могло бы состоять); а что действительно важно, так это своеобразное голово­кружение, провоцирующее больного на само наложение за­прета. Оно осознается в той же мере, что и сновидение, но другим способом: именно страх перед навязчивой идеей вновь и вновь порождает ее; любое усилие «не думать об этом» спонтанно трансформируется в преследующую больного мысль; если хоть на одно мгновение он забывает о ней, то вдруг начинает себя спрашивать: «Но как я спокоен! Почему я так спокоен? Это потому, что я забыл... и т. д.», и в результате этого головокружения воспроизводит навязчивый объект. Сознание, образующее что-то вроде порочного круга, как бы становится своей собственной жертвой, и усилия, прилагаемые к тому, чтобы избавиться от навязчивой мысли, оказываются наиболее эффективным средством для того, чтобы ее возродить. Больной прекрасно сознает этот пороч­ный круг, и многочисленные замечания пациентов Жане показывают, что им было вполне привычно чувствовать себя одновременно жертвой и палачом. В этом и только в этом смысле навязчивая идея «навязывает себя» сознанию. Психастеник ни на секунду не теряет сознания спонтанности своих действий или, по крайней мере, формального впечат­ления о своей личности; ни на секунду он не принимает объекты в образе за реальные объекты. Если кто-нибудь утверждает, что его навязчивые идеи имеют галлюцинаторный характер, то это ложь, которую Жане четко выявил. Сооб­разно этому, чувство реальности вовсе не притупляется: даже в случаях деперсонализации восприятие протекает весьма корректно. Однако что-то все-таки исчезает, а именно ощу­щение, что все это принадлежит мне, то, что Клапаред называет «мойностью» (moiite). Привязка феноменов к Я и не-Я осуществляется корректно, но, если можно так сказать, на нейтральном фоне. Жесткое противопоставление Я и не-Я, столь характерное для нормального человека, смягчается. Дело


 


262


263


в том, что в Я гармонически уже не синтезируются действия, направленные на внешний мир. Есть какие-то судороги Я, какая-то высвобождающаяся спонтанность; Я как бы начинает оказывать сопротивление самому себе.1

Если мы перейдем теперь к галлюцинирующим больным, то, прежде всего, вновь обнаружим те потуги сознания, из-за которых образное сознание вдруг начинает казаться «слухо­вым» или «визуальным». Без всякого сомнения, эти сознания вполне спонтанны; ведь иным и не может оказаться сознание. Без сомнения, речь идет также о некоем стереотипе, причи­ной которого является некое навязчивое головокружение. В самом деле, галлюцинации подчиняются принципу квази-на-блюдения. Больной, страдающий речедвигательными галлю­цинациями, знает, кто говорит его устами, притом что голос его не изменяется.2 Следовательно, он подчинен этому зна­нию; он не пытается разобраться в содержании своих гал­люцинаций, но его основная установка внезапно трансфор­мируется: это говорит уже не он, а X или Y. Естественно, то же самое происходит и при слуховых или зрительных, а с еще большим основанием — при психических галлюцина­циях, когда больной, которого не сбивает с толку квази-чув-ственный характер явлений, сам настаивает на таком их характере. Стало быть, больной обладает некоей интенцией в направлении образа, которая может предшествовать консти-туированию образного объекта, неким способом перехода от интенционального знания к образному сознанию. Больной не удивляется своей галлюцинации и не разглядывает ее — он ее осуществляет. И, конечно же, в своей одержимости он осуществляет ее именно потому, что хочет избежать этого. Довольно часто мы сомневаемся даже, уж не знает ли больной заранее, в какое время суток у него возникнут галлюцинации: ему приходится ожидать их, и они прихо­дят потому, что он их ожидает. Значит, галлюцинации в какой-то мере можно сравнить с навязчивыми явлениями: и в том, и в другом случае сознание увлечено той идеей, что оно могло бы произвести некоторый объект, с той лишь разницей, что в случае галлюцинирующего больного имеет

1 Однако в особых условиях психоастеники могут иногда обнаруживать
симптомы мании влияния.

2 Голос может и меняться, например от высокого тембра переходить к
низкому, но это необязательно.


место очень важная модификация, а именно — дезинтегра­ция сознания.

Без сомнения, единство сознания, то есть синтетическая связь между следующими друг за другом психическими мо­ментами, сохраняется. Такое единство сознания является условием как нормального функционирования мысли, так и различных душевных расстройств. Но оно образует тот недиф­ференцированный фон, на котором в случае галлюцинаторно­го психоза начинает бесчинствовать спонтанность. Высшие формы психической интеграции исчезают. Это означает, что нет уже гармоничного и непрерывного развития мысли, реализуемого благодаря личностному синтезу, — развития, в ходе которого другие мысли могли бы полагаться как возмож­ные, то есть на какой-то момент возникающие перед нами, но при этом не реализуемые. Теперь ход мысли, хотя он и претендует еще на связное развитие, ежеминутно нарушается случайно возникающими побочными мыслями, которые уже не могут быть удержаны в состоянии возможности, но реализуются во встречном течении. Речь все еще идет о приступах головокружения, но теперь в борьбу с самой собой вступает уже не личность в целом — теперь это отдельные системы, уже не способные оставаться в состоянии простой возможности; едва зародившись, они вовлекают сознание в деятельность по их реализации. Здесь нам более, чем где бы то ни было, следует остерегаться механической интерпретации: патологическое сознание остается сознанием, то есть некоей безусловной спонтанностью. Все эти феномены были хорошо описаны Клерамбо под именем «малого ментального автома­тизма».1

«Слуховая галлюцинация в собственном смысле слова и психомоторная галлюцинация представляют собой более позд­ние феномены в развертывании ментального автоматизма... Интуиция, предвосхищенная мысль и отголосок мысли, а также нонсенс — это начальные феномены ментального авто­матизма... Некоторые факты ментального автоматизма хорошо известны (см., например, Сегла). Другие феномены менталь­ного автоматизма оставались в тени: с одной стороны, это вербальные феномены — неожиданно вырвавшиеся слова, взаимовлияние слогов, поток слов, бессмыслица и нонсенс; с

1 Clerambault. Psychose a base d'automatisme et syndromes d'automatisme // Annales medico-psychologiques. 1927. P. 193.


 


264


265


другой — чисто психические феномены, абстрактные интуи­ции, заминки в развитии отвлеченной мысли, воспоминания без слов. Таковы, по общему мнению, начальные формы ментального автоматизма. Идеовербальные процессы — ком­ментарии к действиям и воспоминаниям, вопросы, перекли­кающиеся мысли — в общем и целом представляют собой более поздние феномены».1

Эти психические расстройства способствуют развитию у галлюцинирующего таких самоощущения и поведения, кото­рыми он в корне отличается от психастеника, — так называ­емого синдрома влияния. Больной полагает, что находится под влиянием одного или нескольких человек. Но до сих пор редко обращали внимание на то, что эта уверенность в чьем-либо «влиянии» предоставляет больному способ еще раз утвердить спонтанный характер своих мыслей и всех своих психических актов. Когда больной заявляет, что ему «внушают дурные мысли, навязывают всяческие непристойности», не надо пола­гать, будто он чувствует, как эти дурные мысли скапливаются в нем или плывут по воде деревянными обломками. Он сознает их спонтанность и не думает отрицать ее. Но он обнаруживает, что эта спонтанность манифестируется отдельно от других, во встречном течении, и нарушает единство, если не сознания, то, по крайней мере, его личной жизни. Глубокий смысл идеи влияния состоит в следующем: больной сознает, что именно он, как живая спонтанность, порождает эти мысли, и сознает в то же время, что они вовсе не желанны для него. Отсюда и выражение «мне внушают ту или иную мысль...».  Итак, синдром влияния есть не что иное, как процесс, в ходе которого больной узнает о существовании встречной спонтан­ности. Чистый и невыразимый опыт больного (тот, что соответствует cogito) всегда выдает ему эту абсурдную или неуместную мысль, как то, относительно чего можно осущест­вить это cogito; но в то же время эта мысль его избегает, cogito не отвечает за нее и не может ее распознать.

Именно на почве синдрома влияния появляются первые галлюцинации. Но можно ли на этой стадии назвать их «галлюцинациями»? «Мне внушают видение...», — так говорят, имея в виду зрительные галлюцинации. Здесь еще нет отказа от спонтанной интуиции. Формируется образ, который дан как таковой и сохраняет свой ирреальный характер. Просто он

1 Цит. по: Lagache. P. 119.


полагается ради себя самого, он вызывает заминку в ходе мысли. Но больной не упускает из виду, что его преследова­тели могут внушить ему то или иное «видение», то или иное «слышание» лишь при посредничестве его собственной твор­ческой активности. Впрочем, на этом уровне личность, по-ви­димому, претерпевает лишь легкие и мимолетные изменения. Возможно, имело место лишь высвобождение побочных, мар­гинальных спонтанностей в связи с повышенной сосредоточен­ностью субъекта. В результате инъекции мескалины, которую я попросил себе сделать, мне удалось наблюдать непродолжи­тельный галлюцинаторный феномен. В нем отразился как раз этот побочный характер: кто-то пел в соседней комнате и, когда я стал прислушиваться, чтобы разобрать звуки, — полностью перестав из-за этого смотреть перед собой, — передо мной параллельно друг другу появились три облачка. Разумеется, этот феномен исчез, как только я попытался его зафиксировать. Он оказался не совместим с наполненным и ясным визуальным сознанием. Он мог существовать лишь тайком, впрочем, таким образом он и был дан; в том, как эти три маленькие туманности сразу же после их исчезновения доверились моему воспоминанию, было что-то неустойчивое и таинственное одновременно, что-то, что, как мне кажется, лишь свидетельствовало о существовании этих высвобожден­ных спонтанностей на границах сознания.

Когда мы переходим к подлинным галлюцинациям (голоса, видения и т. д.), дезинтеграция становится намного более обширной. Конечно, единство сознания сохраняется как то, что делает возможной бессмыслицу, противоречивость и т. д.1 Но эти новые формы синтетической связи не совместимы с личностным синтезом и ориентированной мыслью. Нам ка­жется, что первым условием галлюцинации является своеоб­разная расшатанность личностного сознания. Больной пребы­вает наедине с собой, и вдруг его мысли начинают заплетаться, разбегаться по сторонам; на смену синтетической связи, достигаемой сосредоточением, приходит диффузная и вырож­денная связь, осуществляемая через причастность; это падение напряжения влечет за собой своеобразную нивелировку созна­ния; в то же время восприятие затемняется и запутывается соответствующим образом: исчезает и объект, и субъект.

1 Поскольку противоречие тоже представляет собой синтез, оно предпола^ гает некую общую форму унификации.


 


266


267


Можно представить себе, что эта сумеречная жизнь, несовмес­тимая с возможностью сосредоточения внимания и постиже­ния как такового, какое-то время продолжается без дальней­ших модификаций. Можно также допустить наличие феноме­нов зачарованности и самовнушения. Но в занимающем нас случае просто-напросто внезапно формируется частная и абсурдная психическая система. Эта система с необходимостью оказывается частной, поскольку не может стать объектом, на котором могло бы сосредоточиться сознание. Нет уже ни сознающего центра, ни тематического единства, и именно поэтому формируется такая система. По самой своей структуре она выступает как антитематическая, то есть не способная предложить тему для сосредоточения сознания. Поясним: всякое восприятие выступает как то, что можно наблюдать, всякая мысль — как то, о чем можно медитировать, то есть что можно держать на дистанции и рассматривать. Эти же системы, напротив, никоим образом не доступны наблюдению, ибо они соответствуют определенной нивелировке сознания; они возникают лишь в сознании, которое лишено структуры, поскольку именно они и представляют собой отрицание всякой структуры. Поэтому их данности всегда присуща характерная «скрытность», конститутивная для их бытия: их сущность состоит в их неуловимости, то есть в том, чтобы никогда не становиться лицом к лицу с личностным сознанием. Это слова, которые мы слышим, но к которым не можем прислушаться, лица, которые видим, но к которым не можем присмотреться. Потому сами больные столь часто характери­зуют их следующим образом: «Мне что-то нашептывали, со мной говорили по телефону и т. д.».

Второй характерной чертой этих систем является, как мы сказали, их абсурдность. Они предстают как простой вздор, словесная игра и каламбур, как внезапно вырвавшееся руга­тельство и т. д. Сама эта абсурдность и дает нам ключ к их строению. В самом деле, все, что существует в сознании, должно для нас выражаться в терминах сознания, и мы, по всей видимости, не можем допустить наличие спонтанности, которая, даже достигнув его надстройки, била бы ключом из некоей затененной зоны, не будучи осознана сама по себе. Такая трактовка спонтанности представляет собой лишь неяв­ное допущение существования бессознательного. Таким обра­зом, нам кажется, что посредством этих абсурдных систем сознание мыслит свое наличное состояние, то есть состояние


этой сумеречной нивелировки. Речь не идет ни об обычной мысли, полагающей объект перед субъектом, ни о мысли об этом сумеречном состоянии. Но в каком-то участке этого сознания, не способного к сосредоточению, на его границах, в изолированном и скрытом виде возникает некая частная система, которая и есть мысль об этом сумеречном состоянии или, если угодно, само это сумеречное состояние. Речь идет о некоей символической образной системе,1 коррелятом кото­рой является ирреальный объект — бессмысленная фраза, каламбур, неуместное видение. Она предстает и выступает как спонтанность, но, прежде всего, как спонтанность безличная. В самом деле, мы весьма далеки от того, чтобы проводить различие между субъективным и объективным. Оба этих мира рухнули: здесь мы имеем дело с третьим типом существования, для характеристики которого не хватает слов. Может быть, проще всего было бы назвать эти явления побочными ирреальными явлениями, коррелятивными безличному созна­нию.



















































Сейчас читают про: