Часть четвертая воображаемая жизнь 6 страница


 


280


281


характере сновидения. Поскольку сновидение внезапно вводит нас в некий временной мир, оно всегда предстает перед нами как некая история. (В случае появления лица Ага Хана эта история была сосредоточена в одном единственном видении и у нее еще не было времени для того, чтобы развернуться). Естественно, пространственно-временной универсум, в кото­ром разворачивается история, остается чисто воображаемым, он не является объектом какого-либо экзистенциального полагания. По правде говоря, он не является даже вообра­жаемым, в том смысле, в каком сознание воображает, когда оно презентифицирует что-либо посредством аналога. В ка­честве воображаемого мира он выступает коррелятом веры, спящий верит, что эта сцена развертывается в каком-то мире; это означает, что этот мир является объектом пустых интен­ций, которые устремляются к нему из центрального образа. Однако все эти замечания ничуть не противоречат главному закону воображения: воображаемого мира не существует. На самом деле, речь идет только о феномене веры. Мы не детализируем этот образный мир, мы не презентифицируем его детали, мы даже не пытаемся это сделать. В этом смысле образы остаются изолированными друг от друга, ограничен­ными своей сущностной скудостью, подчиненными феномену квази-наблюдения, остаются «.в пустоте»; они не поддержива­ют между собой никаких отношений, кроме тех, которые в каждый момент понятны для конституирующего их сознания. Тем не менее каждый образ предстает окруженным некоей недифференцированной сферой, которая полагается как вооб­ражаемый мир. Наверное, лучше было бы сказать, что всякий воображаемый предмет приносит с собой в сновидение некое особое и конститутивное для его природы качество — «атмос­феру мира». Выше мы видели, что пространство и время воображаемого даны как внутренние качества воображаемой вещи. Здесь следовало бы сделать аналогичное замечание: для увиденного во сне образа его «связанность с миром» (1а «mondanite») состоит не в бесконечном числе отношений, которые он будто бы поддерживает с другими образами. Речь идет лишь о некоем имманентном свойстве онейрического образа; «миров» существует столько, сколько и образов, даже если при переходе от   одного образа к другому спящему «снится», что он остается в одном и том же мире. Таким образом, следовало бы сказать: в сновидении каждый образ окружает себя атмосферой мира. Но для большего удобства


мы будем использовать выражение «мир сновидения», по­скольку оно уже устоялось, с той лишь оговоркой, что его не следует понимать буквально.

Теперь нам становится понятна ноэматическая модифика­ция сознания, которой оно подвергается при переходе от преонейрического состояния в состояние сновидения: гипна-гогический образ отличался той неожиданной убежденностью, которая внезапно охватывала сознание; я был непосредственно уверен в том, что это энтоптическое пятно есть рыба в образе. Теперь я вижу сон, и эта внезапная вера отягощается и обогащается одновременно: вдруг я оказываюсь убежден, что эта рыба имеет свою историю, что она была поймана в такой-то реке, что она будет подана к столу архиепископа и т. д. Река, рыба, архиепископ в равной мере суть продукты воображения, но они конституируют некий мир. Мое созна­ние, следовательно, есть сознание мира; все свое знание, все свои заботы, все свои воспоминания, вплоть до той необхо­димости бытия-в-мире, которая навязана человеческому су­ществу, я спроецировал в образ, конституируемый мною в настоящий момент, но я сделал это с помощью своего воображения. Что же при этом произошло, кроме того, что сознание было взято в полном своем объеме, целиком вступило в игру и само себя заставило породить все богатство синтезов, но только по способу воображения. Это возможно только в сновидении: даже шизофреник, состояние которого весьма близко к состоянию сновидца, сохраняет способность застигнуть себя «на пути к игре». Но здесь нет уже ни внимания, ни связанной с ним способности полагать объект трансцендентным, сознание оказывается зачаровано обилием впечатлений, оно схватывает их в качестве того или иного образного объекта, в качестве подходящего для той или иной цели, и вот оно уже целиком вступает в игру, оно схватывает эти переливающиеся всеми цветами радуги впечатления как подходящие для объекта, который находится в экстремальной точке мира, очертания которого теряются в тумане. Пока длится сновидение, сознание не может подвергнуть рефлексии самое себя, оно увлечено своим собственным падением и продолжает схватывать образы до бесконечности. Истинное объяснение онейрического символизма заключается в следую­щем: если сознание всегда схватывает свои собственные заботы, свои собственные желания только в символической форме, то вовсе не благодаря вытеснению (refoulement), — как


 


282


283


полагал Фрейд, — которое обязывало бы его как-то их прикрывать: это происходит потому, что оно неспособно схватить что бы то ни было реальное в реальной форме. Оно полностью утратило функцию реального и все то, что оно чувствует, все то, что оно мыслит, оно не может ни чувствовать, ни мыслить иначе, нежели в образной форме. По этой же самой причине, как показал Хальбвакс, мы ничего не можем припомнить в сновидении. И дело здесь не в социальных ограничениях. Просто малейшее воспоминание о реальном сразу же повлекло бы за собой кристаллизацию перед сознанием всей реальности, ибо в конечном итоге это реальное каким-то образом располагалось бы относительно той реальной спальни, той реальной кровати, в которой я сплю. Образ кристаллизации может послужить нам в двух отношениях: один-единственный преонейрический образ может привести к кристаллизации ноэм сознания в ноэмах воображаемых миров, и одна-един-ственная реальность, схваченная или воспринятая как таковая, способна повлечь за собой кристаллизацию перед сознанием реального мира — произойти может как одно, так и другое. Именно здесь стоит охарактеризовать степень веры со­знания в эти воображаемые миры, или, если угодно, «мас­сивность» (la «lourdeun>) этих миров. Вернемся к сновидению м-ль Б. Уже в силу одного лишь факта, что сновидение предстает тут как некая история, нам должно стать понятно, какого рода вера ему приписывается. Но еще лучше об этом говорит сама Б...: по ее собственным словам, она читает эту историю. Этим она хочет лишь сказать, что история представ­ляется ей интересной и правдоподобной в том самом смысле, в каком так говорят о прочитанной истории. Чтение в некотором роде зачаровывает нас, и, читая детективный роман, я верю прочитанному. Но это вовсе не значит, что я уже не считаю описываемые в детективе приключения лишь вообра­жаемыми. Просто за теми черточками, которые я вижу в книге, для меня вырисовывается целый образный мир (я уже показал, что слова могут служить аналогом1), и этот мир замыкается в моем сознании, я уже не могу от него освободиться, я зачарован им. Этот род зачарованности, которая не сопровож­дается экзистенциальным полаганием, я и называю верой. Сознание осознает не только свою скованность, но еще и свою беспомощность перед самим собой. Этот мир самодостаточен,

См. наст, кн., часть II, гл. I: Знание.


он не может быть ни рассеян, ни исправлен восприятием, так как не относится к области реального. Именно сама его ирреальность ставит его вне досягаемости и придает ему некую компактную непрозрачность и силу. Пока сознание пребывает в этой установке, оно не может ни предложить себе, ни даже воспринять какой-либо мотив для ее изменения, переход к восприятию может осуществиться лишь посредством некоей революции. Такова же, только с еще большей очевидностью, мощь того мира, который предстает во сне: ноэматически фиксируемая в объекте эта мощь является коррелятом не-те-тического сознания зачарованности. Вот почему мир сновиде­ния, как и мир чтения, выступает как совершенно магический мир; мы увлечены приключениями персонажей сновидения как похождениями героев романа. Это вовсе не означает, что не-тетическое сознание воображения уже не схватывает себя как спонтанность, но оно схватывает себя как спонтанность околдованную. Именно это обстоятельство придает сновиде­нию свойственный ему оттенок фатальности. События пред­стают как то, что не может не произойти, коррелируя с сознанием, которое не может сдержать себя и перестать воображать их. Образ сновидения, однако, по-прежнему обла­дает только теми характеристиками, которые ему придает сознание: феномен квази-наблюдения столь же действенен здесь, как и в любом другом месте. Но образ обладает в то же время и навязчивым характером, который обусловлен тем, что сознание благодаря собственной зачарованности само заставляет себя формировать его; он характеризуется «замут-ненностью», вытекающей из его логической природы и фатальностью, происхождение которой следует объяснить под­робнее.

В воображаемом мире нам не могут присниться никакие возможности, поскольку они предполагают наличие реального мира, отталкиваясь от которого их можно помыслить как возможности. Сознание не может начать попятное движение по отношению к продуктам своего собственного воображения, чтобы вообразить возможное продолжение истории, которую оно себе представляет: это привело бы к пробуждению. Именно этим мы занимаемся, к примеру, выдумывая при пробуждении утешительный конец того кошмара, который нам только что привиделся. Одним словом, сознание не может ничего предвидеть, ибо в данном случае это значило бы воображать на основе вторичной способности и, следователь-


 


284


285


но, уже обладать рефлексивным познанием воображения первой ступени. Всякое предвидение, исходящее из некоего данного момента истории, в силу своей явленности становится эпизодом этой истории. Я не могу задержаться, не могу представить себе, что конец мог бы оказаться иным; я обязан рассказать себе историю без всякой передышки и без чьей-либо помощи: ничто здесь не «проходит даром». Так, каждый момент истории предстает мне как имеющий некое вообража­емое будущее, но это будущее, которое я не могу предвидеть, которое в свое время само собой явится сознанию и о которое это сознание разобьется. Таким образом, вопреки тому, что можно было бы предположить, воображаемый мир — это мир, лишенный свободы: он не то что бы детерминирован, он представляет собой изнанку свободы, он — фатален. Поэтому спящий утешается и выпутывается из всевозможных затрудне­ний вовсе не благодаря измышлению иных возможных вари­антов. Это происходит благодаря непосредственному порождению неких утешительных событий в рамках самой истории. Он не говорит себе: у меня мог бы быть револьвер, а револьвер сам внезапно оказывается у него в руках. Но горе ему, если именно в этот момент ему в голову прийдет мысль, которая в состоянии бодрствования выразилась бы в форме: «а что если револьвер заклинит!». В сновидении не может быть никаких «если»: просто этот спасительный револьвер вдруг заклинивает в тот самый момент, когда им хотят воспользоваться.

Но мир сновидения не замыкается, пока сновидец сам не начинает играть в нем свою роль. Поэтому в сновидениях предстают, по большей части, похождения самого спящего. «Мне снилось, будто я... и т. д.» — этой фразой мы начинаем обычно рассказы о своих снах. Как нужно понимать появление самого спящего в этом воображаемом мире? Надо ли думать, что это в самом деле он сам, собственной персоной, как реальное сознание, проникает в среду онейрической образно­сти? По правде говоря, такое предположение кажется мне лишенным смысла. Ведь для того, чтобы сам спящий, как реальное сознание, проник в воображаемую драму, разыгры­вающуюся в сновидении, нужно, чтобы он сознавал самого себя реальным существом, то есть человеком, существующим в реальном мире, в реальном времени, отмеченном вехами реальных воспоминаний. Но как раз этими условиями и определяется состояние бодрствования. Введите в сновидение какого-нибудь реального человека, и оно треснет по швам,


будет восстановлена реальность. Впрочем, что, собственно, мы
хотим этим сказать? Безусловно, мое сознание во время
бодрствования характеризуется своим «бытием-в-мире», но как
раз потому, что это «бытие-в-мире» характеризует отношение
сознания с реальностью, оно, по-видимому, не может быть
применено к сознанию, которое видит сон. Сознание не может
«быть-в» воображаемом мире, если только оно само не
является воображаемым. Но что такое воображаемое сознание,
как не определенный объект реального сознания. В самом
деле, сознание, которое видит сон, всегда есть не-тетическое
сознание самого себя, поскольку оно зачаровано сновидением,
но оно утратило свое бытие-в-мире и вернет его себе лишь
при пробуждении.1                                                •

В действительности, для того чтобы понять, в чем состоит решение проблемы, достаточно вспомнить некоторые сно­видения, сцены которых поначалу безличны, но внезапно в них появляется личность спящего. Каждому случалось видеть во сне, что он оказывается свидетелем похождений воо­бражаемого персонажа (например, того раба, что снился м-ль Б...), а потом спящий вдруг замечает, что он и есть этот самый раб. По правде говоря, термин «замечать» («s'apercevoir») тут не очень уместен, ибо на протяжении всего сновидения мы, конечно же, имеем дело с феноменами квази-наблюдения; скорее, побуждаемый различными моти­вами, спящий вдруг начинает верить, что вот этот раб, убегающий от тигра, и есть он сам, подобно тому как на гипнагогической стадии его внезапно охватывала уверенность в том, что это светящееся пятно и есть человеческое лицо. Рассмотрим подробнее эту трансформацию: становясь мной, раб не лишается конститутивного для него ирреального характера. Напротив, это именно я, будучи спроецирован в раба, становлюсь воображаемым Я. Во многих случаях я продолжаю видеть бегущего раба как [и в начале сновидения. Но теперь тут присутствует]* особый оттенок, пронизываю­щий его целиком, особая конститутивная манера, которую,

1 Вопрос туг на самом деле гораздо сложнее, и сознание, по крайней мере в некотором смысле, даже в сновидении сохраняет свое «бытие-в-мире». Но мы можем пользоваться идеей утраченного «бытия-в-мире», хотя бы как неким метафорическим указанием.

* Уже в первом издании «Воображаемого» в тексте была выпущена одна строка. За неимением рукописи мы рискнули заполнить лакуну словами, за­ключенными в квадратные скобки (прим. редакторов французского текста).


 


286


287


отвлекаясь от первоначального смысла введенного Клапаредом неологизма, можно было бы назвать «мойностью». Консти­тутивный характер этого раба состоит в том, что он — это я. Но он является мной ирреально, под видом воображаемого. Для того чтобы лучше объяснить, что здесь происходит, нам следовало бы вновь прибегнуть к примеру чтения. Известно, что, читая роман, я в большей или меньшей степени отождествляю себя с его героем. Особенно часто это случа­ется, когда роман написан от первого лица и авторы умеют использовать это отождествление, чтобы сделать свою исто­рию более захватывающей и животрепещущей для читателей. Однако такое отождествление всегда не полно, и прежде всего потШу, что авторы очень часто прибегают к «эстети­ческим отступлениям», например пишут свою книгу «в про­шедшем времени» и т. д., что позволяет читателю ближе познакомиться с ее персонажем. Кроме того, всегда остается возможным вмешательство рефлексивного сознания. Это при­водит к тому состоянию, которое стоило бы описать само по себе и в котором я становлюсь героем ирреально, все еще чем-то отличаясь от него; я есмь и я сам, и другой. Но представим на минуту, что эти барьеры сломлены: я пребываю в уверенности, что тот человек, которому угрожают все эти романические опасности, в ирреальном, но абсолют­ном смысле — я сам. В этот самый момент меняется природа того интереса, который я испытываю к роману: теперь это мне угрожают, меня преследуют и т. д. Я присутствую при приключении, которое ирреально происходит со мной. До сих пор опасности, которым подвергался герой, оказывали на меня чарующее воздействие и вызывали во мне громадный интерес, но — несмотря на мое частичное отождествление с ним — этот интерес был еще основан на симпатии. Теперь же чувство, которое они у меня вызывают, есть чувство принадлежности; в этом воображаемом мире, войти в который можно только став ирреальным, некое ирреальное Я вопло­щает меня, страдает, находится в опасности, даже рискует умереть ирреальной смертью, которая положила бы конец и ему самому, и миру, который его окружает. Разыгрывается ирреальная партия, ставкой в которой выступает мое ирре­альное Я. Именно это состояние транса, которое не может быть полностью реализовано в чтении (и, кроме того, мешало бы эстетической оценке книги), и реализуется в личном сновидении. Как только ирреальное Я обнаруживает себя в


чарующем мире сновидения, воображаемый мир немедленно замыкается; это уже не воображаемый спектакль, который продолжал бы разыгрываться передо мной в силу того лишь факта, что я наблюдаю за ним; теперь я представлен в нем, я нахожусь в нем «в опасности», у меня в нем есть свое место, и он замыкается на мне. Он не просто предстает под видом ирреального, он также оказывается ирреально прожит, продействован, выстрадан. Одновременно изменяется его от­ношение к моему сознанию, ведь до сих пор оно было исключительно репрезентативным (да и какими еще могли быть аффективные впечатления, порождаемые этим миром). Начиная с того момента, когда воображаемое Я оказывается «внутри», все меняется: это Я связано с моим сознанием отношением эманации. Я не только вижу бегущего раба, я себя этим рабом ощущаю. И дело не в том, что я ощущаю себя им в интимной глубине своего сознания, подобно тому как в состоянии бодрствования я могу ощущать себя тем же, что и вчера, и т. д. Нет, я ощущаю себя им вовне, в нем самом, я схватываю в нем именно его действенное ирреальное качество (отчаяние Рене, злобу Менардье, доброту Жана Вальжана). Следовательно, с одной стороны, он трансцен-дентен и внеположен мне, поскольку я по-прежнему вижу его бегущим, а с другой — он трансцендентен мне без дистанции, поскольку я ирреально присутствую в нем. Но эту модификацию, претерпеваемую рабом, претерпевает и воображаемый мир, поскольку этот мир для него (а значит и для меня) исполнен страдания, ненависти, страха и т. д. Таким образом, он остается, с одной стороны, чисто репре­зентативным миром, а с другой стороны, становится миром, проживаемым непосредственно. Тем самым ему оказывается свойственно некое глухое присутствие, лишенное дистанции по отношению к моему сознанию. Я оказываюсь схвачен. Конечно, ради этого я не модифицирую тезис: я схвачен, потому что сам ввязываюсь в игру. Но бывают такие игры, за которые берутся вполне серьезно. В то же время я не могу разрушить очарование, я могу прекратить одно воображаемое приключение, только породив другое, я обязан до конца пережить зачарован-ность ирреальным. Отсюда мы можем получить совершенное и исчерпывающее представление о том, чем оказалось бы сознание, если бы для него вовсе не существовала категория реального.

Не следует думать, что в сновидениях, где он присутствует лично, спящий всегда начинает отождествлять себя с каким-


 


288


10 Ж-П. Сартр


289


либо персонажем, действовавшим в предшествующем снови­дении, в котором он лично не участвовал. Сновидение изначально может быть личным. Необходимо лишь, чтобы образное мышление сновидца произвело какой угодно объект, о котором он либо сразу, либо спустя некоторое время мог бы подумать, что это он сам, каким бы ни был этот объект во всех остальных отношениях. В самом деле, это единствен­ный способ, каким спящий может проникнуть в мир, которого не существует: нужно, чтобы он отождествил себя с одним из объектов этого мира; иначе говоря, чтобы получить впечатле­ние бытия-в-ирреальном-мире, ему нужен некий материаль­ный субстрат. Действительно, сам он, как мы уже отмечали, не может там находиться, но может быть исполнен уверен­ности в том, что некий воображаемый объект, который уже обладает бытием-в-ирреальном-мире, является им самим; и он может в одно и то же время продуцировать и этот объект, и веру в то, что сам и является этим объектом. Этим объясняется любопытная особенность тех сновидений, в которых все видится и ощущается одновременно и в некоем высшем понимании, которое является точкой зрения спящего, пред­ставляющего себе некий мир, — и с некоей относительной и ограниченной точки зрения, которая является точкой зрения воображаемого Я, погруженного в этот мир. В действитель­ности, это воображаемое Я не видит этого мира, а спящий не становится на место этого особенного существа, чтобы увидеть вещи такими, какими видит их он: он видит их всегда именно со своей точки зрения, с точки зрения творца. Однако в тот самый момент, когда он их видит, он видит их ориентирован­ными относительно того объективного Я, которое их претер­певает и проживает. Бешеная собака приближается с намере­нием укусить не к спящему, а к объективному Я, и спящий схватывает дистанцию, отделяющую ее от объективного Я, как абсолютно необратимую, подобно тому как в состоянии бодрствования я схватываю дистанцию, отделяющую собаку-которая-собирается-меня-укусить от меня самого, как абсо­лютным образом ориентированную в направлении от собаки ко мне. Здесь мы имеем дело с тем иссеченным векторами напряжения и силовыми линиями пространством, которое Левин называет одологическим. Только оно окружает не меня, оно окружает и давит на объект, который я воображаю среди других и который есть объективное Я. Поэтому сновидение никоим образом нельзя было бы представить в мире воспри-


ятия. Приведу в качестве примера сновидение, которое я видел в прошлом году. Меня преследовал какой-то фальшивомонет­чик. Я укрылся в бронированной комнате, а он с помощью кислородной горелки начал взрезать броню с внешней стороны стены. Итак, с одной стороны, я видел себя в комнате, цепенеющим от страха и ожидания и уверяющим себя, что нахожусь в безопасности, — а с другой стороны, я видел его занятым у внешней стены приготовлением к своей работе. Стало быть, я знал, что должно было произойти с объектив­ным Я, которое этого еще не знало, и все же толщина стены, которая отделяла фальшивомонетчика от объективного я' составляла некую абсолютную дистанцию, ориентированную в направлении от него к объективному Я. Позднее, в тот момент, когда фальшивомонетчик вот-вот должен был завершить свою работу, объективное Я вдруг почувствовало, что стена скоро будет взломана, то есть я вдруг вообразил его как знающее об этом, правда, не очень заботясь о том, чтобы как-то оправдать это новое знание, и объективное Я как раз вовремя удрало через окно.

Эти замечания позволят нам лучше понять то различие, которое каждый обязан проводить между воображаемыми и реальными чувствами, которые мы испытываем в сновидении. Бывают сны, в которых объективное Я охвачено ужасом, и тем не менее мы не называем их кошмарными, потому что спящий остается вполне спокоен. Стало быть, он ограничива­ется тем, что снабжает объективное Я теми чувствами, которые оно должно испытывать ради вящего правдоподобия ситуации. Эти воображаемые чувства «овладевают» спящим не в большей мере, чем те, которые принято называть «абстрактными эмоциями». Дело в том, что сновидение не всегда мотивирует реальные эмоции спящего; подобным образом и роман, даже если в нем излагаются ужасные события, не всегда оказывается способен нас взволновать. Я могу безучастно следить за приключениями объективного Я. И тем не менее они всегда происходят именно с этим ирреальным Я. Напротив, со­держание какого-нибудь кошмара не всегда выглядит ужасаю­щим. Дело в том, что реальная эффективность спящего по различным причинам, которые мы не будем здесь рассматри­вать, иногда предшествует сновидению, и сновидение словно «разыгрывает» ее на почве воображаемого. Иногда это приво­дит к ужасным приключениям, а иногда ничего страшного и не происходит; просто то, что происходит, интенционально


 


290


291


схватывается как нечто мрачное, поскольку порождающий эту образность сновидец сам в реальности мрачно настроен. И тогда кошмарной становится сама атмосфера увиденного во сне мира.

Подобным образом мы можем теперь объяснить и ту очевидную аномалию, о которой недавно было сказано в одном из примечаний: мне часто снилось, что я прогуливаюсь по Нью-Йорку и испытываю огромное удовольствие. Пробуж­дение каждый раз оборачивалось для меня не «разочаровани­ем», как обычно говорят, а, скорее, сожалением того рода, которое посещает нас по окончании спектакля. Поэтому иногда я говорил себе во сне: «Уж на этот-то раз я не сплю». Создается впечатление, что я совершал при этом рефлексив­ный акт и что этот рефлексивный акт вводил меня в заблуждение; тем самым под сомнение попадала бы сама ценность рефлексии. Но в действительности этот рефлексив­ный акт не был осуществлен реально: это был воображаемый рефлексивный акт, который совершало объективное Я, а не мое собственное сознание. Именно Я прогуливается среди высоких стен Нью-Йорка, именно оно вдруг говорит себе «я не сплю», именно ему мерещится достоверность бодрствова­ния, подобно тому как какой-нибудь романный герой может вдруг протереть глаза и заявить: «Разве я сплю? Конечно же нет». Сознанию, которое видит сон, раз и навсегда назначено производить только воображаемое, и мы видели, что его заботы, его хлопоты оказываются спроецированы перед ним в символической и ирреальной форме. Забота о том, чтобы сон оказался явью, чтобы избежать сожаления, которое последует по окончании представления, не могла бы выразиться реально, если бы спящий не проснулся, так же как и зритель не мог бы подумать: «хорошо если бы вся жизнь была как эта театральная пьеса», не отстранившись от представления, для того чтобы как-то разместиться на почве реальности {реальные чаяния, реальная личность и т. д.). Здесь это желание яви, которое остается лишь желанием, сознает самое себя вовне, в трансцендентности воображаемого — и именно в этой транс­цендентности воображаемого оно находит свое удовлетворение. Таким образом я воображаю, что объективное Я пожелало взаправду оказаться в Нью-Йорке, я воображаю это наряду с моим собственным желанием оказаться там, и фактически объективное Я — сообразно самим терминам вымысла — оказывается на улицах Нью-Йорка во плоти, а не в сновиде-


нии. Следовательно, тут нет никакой реальной рефлексии, и мы весьма далеки от пробуждения. Разумеется, так же дело обстоит и в отношении всех рефлексий, которые может порождать объективное Я, таких как «я боюсь», «я оскорблен» и т. д., — впрочем, сами по себе эти рефлексии встречаются довольно редко.

Напротив, единственное средство, которым располагает спящий, чтобы выйти из состояния сновидения, это рефлек­сивная констатация: я вижу сон. И для того чтобы достичь этой констатации, нужно всего-навсего продуцировать рефлек­сивное сознание. Только продуцировать это рефлексивное сознание едва ли возможно, поскольку мотивации, которые обычно могут вызвать его появление, таковы, каких уже не приемлет «очарованное» сознание спящего. В этом отношении нет ничего любопытнее тех отчаянных усилий, которые погруженный в кошмары спящий прилагает к тому, чтобы напомнить себе о возможности рефлексивного сознания. Чаще всего эти усилия бывают напрасны, потому что сама «очаро­ванность» сознания сновидца вынуждает его.придавать этим напоминаниям форму вымысла. Он пытается сопротивляться, но все ускользает в вымысел, вопреки его воле все трансфор­мируется в воображаемое. В конце концов сновидение может прерваться только по двум причинам. Первая — это настоя­тельное вторжение реального; например, реальный страх, спровоцировавший кошмарное сновидение, сам по себе «схва­тывается» в кошмаре и в конечном итоге становится столь сильным, что разрушает очарованность сознания и мотивирует рефлексию. Я сознаю, что боюсь, и тем самым, — что вижу сон. Настоятельным может стать и внешний стимул, либо в силу того, что он застает спящего врасплох и не может быть немедленно схвачен как аналог, либо в силу своей необуздан­ности, вызывающей реальный эмоциональный шок, который тут же становится объектом рефлексии, либо в силу опреде­ленных запретов, оказывающих свое беспрестанное воздейст­вие сквозь сон.1 Второй мотив, который может привести к прекращению сновидения, обнаруживается зачастую в самом сновидении: в самом деле, может случиться так, что развер­тывающаяся во сне история прийдет к такому событию,

1 Воздействие этих запретов само могло бы стать объектом обширного исследования, но мы не станем приступать к такому исследованию в настоя­щей работе.


 


292


293


которое само по себе окажется неким пределом, после которого дальнейшее продолжение немыслимо. Например, мне часто снится, что меня собираются гильотинировать, и сно­видение прекращается в тот самый момент, когда моя шея оказывается в круглом отверстии. Мотивом пробуждения здесь является не страх — ибо, сколь это ни покажется парадок­сальным, это сновидение не всегда принимает форму кошма­ра, — а, скорее, невозможность вообразить, что же будет после. Сознание колеблется, его нерешительность мотивирует рефлексию, а это и есть пробуждение.

















































Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: