Основные задачи воспитания

Все то, что мы доселе установили о духовно-здоровой семье, как бы предрешает вопрос об основных задачах воспитания.

Можно было бы просто сказать, что все воспитание ребенка или, во всяком случае, его основная задача сос­тоит в том, чтобы ребенок получил доступ ко, всем сферам духовного опыта; чтобы его духовное око открылось на все значительное и священное в жизни; чтобы его сердце, столь нежное и восприимчивое, научилось отзываться на всякое явление Божественного в мире и в людях. Надо как бы повести или сводить душу ребенка во все “места”, где можно найти и пережить нечто божественное***; по­степенно все должно стать ей доступным — и природа во всей ее красоте, в ее величии и таинственной внутрен­ней целесообразности, и та чудесная глубина, и та благородная радость, которую дает нам истинное искусство, и неподдельное сочувствие всему страдающему, и действен­ная любовь к ближнему, и блаженная сила совестного акта, и мужество национального героя, и творческая жизнь национального гения, с его одинокой борьбой и жертвенной ответственностью, и, главное: непосредствен­ное молитвенное обращение к Богу, который и слышит, и любит, и помогает. Надо, чтобы ребенок получил доступ всюду, где Дух Божий дышит, зовет и раскрывается — как в самом человеке, так и в окружающем его мире...

Душа ребенка должна научиться воспринимать сквозь весь земной шум и сквозь всю неиссякающую пошлость повседневной жизни священные следы и таинственные уроки Всевышнего, воспринимать их и следовать им, что­бы, внемля им, всю жизнь “обновляться духом ума своего” (Ефес. 4, 23). Подобно тому, как однажды выразил это Лафатер66. “Внимай тихому гласу, вещающего в тебе Господа”... Чтобы ребенок, вырастая и входя в пору зрелости, привык искать и находить во всем некий высший смысл; чтобы мир не лежал перед ним плоской, двумерной и скудной пустыней; чтобы он мог сказать миру вещей словами поэта:

Кругом обставшие меня

Всегда безмолвные предметы,

Лучами тайного огня

Вы осиянны и согреты*...

 

И мог закончить свою жизнь словами глубокомыслен­ного созерцателя Баратынского:

Велик Господь! Он милосерд, но прав,

Нет на земле ничтожного мгновенья...**

 

Духовно живой человек всегда внемлет Духу — ив событиях дня, и в невиданной грозе, и в мучительном не­дуге, и в крушении народа. И, вняв, отзывается не пас­сивно созерцательным пиетизмом, но и сердцем, и волею, и делом.

Итак, самое важное в воспитании — это духовно про­будить ребенка и указать ему перед лицом грядущих трудностей, а может быть, уже подстерегающих его опасностей и искушений жизни — источник силы и утешения в его собственной душе. Надо воспитать в его душе будущего победителя, который умел бы внутренне уважать самого себя и утверждать свое духовное достоинство и свою сво­боду — духовную личность, перед которой были бы бес­сильны все соблазны и искушения современного сата­низма.

Как бы странно и сомнительно ни прозвучало это ука­зание для педагогически неискушенного человека, но по существу оно остается непоколебимым: самое большое значение имеют первые пять-шесть лет детской жизни; а в следующее за ним десятилетие (с шестого по шестнадца­тый год жизни) многое, слишком многое, завершается в человеке чуть ли не на всю жизнь. В первые годы дет­ской жизни душа ребенка так нежна, так впечатлитель­на и беспомощна... Он как бы плывет в потоке наивной, непосредственной доверчивости и некоего как бы предмирного “всесмешения”: “свет и тьма”, “твердь и вода” еще не отделены друг от друга; и свод, имеющий потом от­делить дневное сознание от нашей бессознательной сферы, еще не создался в процессе вытеснения***. Этот свод, ко­торый будет потом всю жизнь обуздывать кипение страс­тей и замыкать томление аффектов, подчиняя их творчес­кой жизненной целесообразности, находится еще в стадии возникновения. В этот период жизни — впечатлениям от­крыта последняя глубина души; она вся всему доступна и не защищена никакой защитной броней; все может стать или уже становится ее судьбой, все может повредить ребенку или, как говорит народ, испортить ребенка. И действительно, все вредное, дурное, злобное, потрясаю­щее или мучительное, что ребенок воспринимает в этот первый, роковой период своей жизни, — все причиняет ему душевную рану (“травму”), последствия которой он потом влачит в себе через всю жизнь то в виде нервного подергивания, то в виде истерических припадков, то в виде уродливой склонности, извращения или прямой болезни. И обратно, все то светлое, духовное и любовное, что детская душа получает в эту первую эпоху, приносит потом, в течение всей жизни, обильный плод. В эти годы ребенка надо беречь, не терзать его никакими страхами и наказаниями, не будить в нем преждевременно элемен­тарные и дурные инстинкты. Однако упускать эти годы в смысле духовного воспитания было бы столь же недопусти­мо и непростительно. Надо сделать так, чтобы в душу ре­бенка проникало как можно больше лучей любви, ра­дости и Важней благодати. Здесь надо не баловать ребен­ка, не потакать его капризам, не изнеживать его и не топить его в физических ласках, но заботиться о том, чтобы ему нравилось, чтобы его умиляло и радовало все то, что есть в жизни божественного, — от солнечного луча до нежной мелодии, от жалости, сжимающей сердце, до прелестной бабочки, от первой, лепетом сказанной молит­вы до героической сказки и легенды... Родители могут быть твердо уверены: здесь ничто не пропадет, ничто не канет бесследно; все даст плоды, все принесет хвалу и совершение. Но пусть никогда ребенок не будет для роди­телей игрушкой и забавой; пусть он будет для них неж­ным цветком, который нуждается в солнце, но который так легко может быть незаметно надломлен. Именно в эти первые годы детства, когда ребенок считается “не­смышленышем”, родители должны помнить при всяком обхождении с ним, что дело не в их родительских вос­торгах, наслаждениях и забавах, а в состоянии детской души, абсолютно впечатлительной и (именно вследствие “несмыслия” своего) абсолютно беспомощной...

Итак, до пяти-шести лет, т.е. до самого “вытесняюще­го” перелома в детской душе, ребенка нужно душевно беречь, как нежный цветок, с тем, чтобы затем постепен­но изменить весь тон воспитания: ибо после периода душевной теплицы должен наступить период душевного закала; ребенок должен приучаться внутренне к само­обладанию и к высоким требованиям; и этот процесс дастся ему тем легче, чем меньше “травм” он вынесет из первого периода. В нежнейшую эпоху своей жизни ребенок должен привыкнуть к семье — к любви, а не к ненависти и зависти; к спокойному мужеству и самодисциплине, а не к страху, унижениям, доносам и предательству. Ибо воисти­ну — мир можно пересоздать, перевоспитать из детской, но в детской же можно его и погубить.

Духовная атмосфера здоровой семьи призвана привить ребенку потребность в чистой любви, склонить к мужест­венной искренности и способность к спокойной и достой­ной дисциплине.

Чистота любви, о которой здесь идет речь, имеет в виду эротическую сторону жизни.

Вряд ли есть что-нибудь более вредное для жизни и для всей судьбы ребенка, как слишком раннее эротическое пробуждение его души, в особенности, если это пробуж­дение происходит в той форме, что ребенок начинает воспринимать жизнь пола как что-то низменное и грязное, как предмет тайных мечтаний и постыдных забав, или еще — если это пробуждение вызывается неосторожностями или прямыми грубостями со стороны нянек, вос­питателей или родителей...

Вредность преждевременного эротического пробужде­ния состоит в том, что на юную душу возлагается непосильная задача, которую она не может ни разрешить, ни изжить, ни достойно понести или устранить. Тогда ребенок оказывается без вины виноватым и безысходно обремененным; начинается бесплодная и нечистая работа воображения, сопровождающаяся судорожными попыт­ками вытеснить весь этот непосильный заряд и в то же время — болезненными напряжениями нервной системы. Начинаются внутренние конфликты и страдания, с ко­торыми ребенок не может справиться; ему приходится отвечать за невольные настроения и поступки; и ответ­ственность эта превышает его душевные силы; в послед­ней родовой глубине инстинкта начинается болезненное смятение, о котором ребенок не может даже совсем высказаться, — и весь организм души и тела оказывается выведенным из равновесия. Большинство так называемых “дефективных” детей проходит этот страдальческий путь без всякой вины и очень редко встречает со стороны взрослых чуткое понимание и помощь...

Нередко бывает и хуже, именно, когда кто-нибудь из “товарищей” или взрослых, испорченных дурным опытом, начинает “просвещать” (т.е. портить) ребенка в вопросах половой жизни.Там, где для чистой и целомудренной души, собственно говоря, нет ничего “грязного” (“ибо вся­кое творение Божие хорошо”. Тимофею. I. 4. 4), несмотря на все человеческие несовершенства, заблуждения и болезни, — потому что “грязное”, чисто воспринятое, есть уже не “грязное”, а больное или трагическое — там, в душе такого несчастного ребенка, искажается жизнь во­ображения и развращается жизнь чувства, причем это искажение и развращение может излиться и в настоящее неисцелимое душевное уродство. Душевное восприятие такого ребенка становится пошлым или полуслепым — он как бы не видит чистого в жизни, а видит во всем дву­смысленное и грязное; с этой точки зрения он начинает воспринимать всю человеческую любовь, и притом не толь­ко ее чувственную сторону, но и духовную. Чистое осме­ивается; интимное и нежное забрасывается уличной грязью; здоровый половой инстинкт начинает тянуть к извращениям; все священное в любви, в браке и в семье оказывается вывернутым, оскверненным и утраченным. Там, где уместно благоговейное молчание, шепот или мо­литва, водворяется атмосфера двусмысленных улыбок и плоского подмигивания. Душевное целомудрие гибнет; воцаряется бесстыдство и бесцеремонность; все священ­ные удержи и запреты души колеблятся; ребенок ока­зывается душевно растленным и как бы проституированным. Человек переживает целое духовное опустошение: в его “любви” отмирает все священное и поэтическое, чем живет и строится человеческая культура; начинается разложение семьи. Можно было бы прямо сказать, что в процессе современного разложения семьи и связанной с ним большевизации нравов — вреднейшее и разрушитель­ное значение принадлежит непристойному анекдоту, вне­сенному в детскую. Порнография есть одно из величай­ших зол в деле воспитания; и чем скорее родители, вос­питатели и духовники объединятся между собою для того, чтобы повести против нее решительную и неутомимую борьбу, полную осторожного такта и психологического искусства, тем лучше будет для всего человечества.

Еще одна серьезная опасность грозит эротически чис­той любви ребенка — от неосторожных или грубых роди­тельских проявлений.

При этом я имею в виду прежде всего так называемую “обезьянью” любовь родителей, т.е. слишком чувствен­ную влюбленность их в ребенка, которого они то и дело; волнуют всевозможными и неумеренными физическими ласками, заигрываниями, щекоткой, возней, не постигая безрассудства и вредоносности всего этого; этим они, с одной стороны, вызывают в душе ребенка целый поток напрасного и неутолимого возбуждения и причиняют ему ненужные душевные “травмы”, с другой стороны — изба­ловывают и изнеживают его, подрывая его способность к выдержке и самообладанию*.

Наряду с этим надо поставить и всевозможные не­умеренные проявления взаимной любви родителей в при­сутствии детей. Супружеское ложе родителей должно быть прикрыто для детей целомудренной тайной, хранимой естественно и неподчеркнуто; пренебрежение этим вызы­вает в душах детей самые нежелательные последствия*, о которых следовало бы написать целое научное исследова­ние... Во всем и всегда есть некая правильная и драгоцен­ная мера, которую люди должны блюсти, а в данном случае эта мера может быть предсказана только живым чувством такта и в особенности врожденным женщине естественным и мудрым целомудрием.

Помимо всего этого, должны быть особо упомянуты те разрушительные для семейной жизни взаимные “супру­жеские измены” со стороны родителей, которые дети подмечают с таким ужасом и переживают так болезнен­но; иногда такие события переживаются детьми как настоящие душевные катастрофы. Родители всегда долж­ны помнить о том, что дети не просто “воспринимают” отца и мать или “подмечают” за ними, но что они в глубине души идеализируют их, мечтают о них и втайне жаждут видеть в них идеал совершенства**. Конечно, с самого начала ясно, что каждому ребенку предстоит пережить в этом вопросе некоторое разочарование, ибо совершенных людей нет, совершенство принадлежит одному Богу. Но это неизбежное разочарование не должно приходить слишком рано, оно не должно быть слишком острым и глубо­ким, оно не должно обрушиваться на ребенка в виде катастрофы. Тот час, когда ребенок утрачивает уважение к отцу или матери, — хотя бы никто не заметил этого крушения, хотя бы и сам ребенок пережил его в молча­ливом разочаровании или даже отчаянии, — этот час обозначает собою духовную катастрофу семьи; и редкой семье удается оправиться впоследствии от этой катаст­рофы.

Словом, счастливый ребенок наслаждается в счаст­ливой семье эротически чистой атмосферой. Для этого родителям необходимо искусство духовно-целомудренной любви.

Второй особенностью здоровой семьи является атмос­фера искренности.

Родители и воспитатели не должны лгать детям ни в каких важных, значительных обстоятельствах жизни. Вся­кую ложь, всякий обман, всякую симуляцию или диссимуляцию ребенок подмечает с чрезвычайной остротой и быстротой: и, подметив, впадает в смущение, соблазн и подозрительность. Если ребенку нельзя сообщить что-нибудь, то всегда лучше честно и прямо отказать ему в ответ или провести определенную границу в осведомле­нии, чем выдумывать вздор и потом запутываться в нем или чем лгать и обманывать, и потом быть изобличен­ным детской проницательностью. И не следует говорить так: “это тебе рано знать” или “этого ты все равно не поймешь”; такие ответы только раздражают в душе ре­бенка любопытство и самолюбие. Лучше отвечать так: “я не имею права сказать тебе это; каждый человек обязан хранить известные секреты, а допытываться о чужих секретах неделикатно и нескромно”. Этим не нару­шается прямота и искренность и дается конкретный урок долга, дисциплины и деликатности...

Родителям и воспитателям совершенно необходимо понять, чтo переживает ребенок, встречая с их стороны ложь или обман. Ребенок прежде всего теряет непосред­ственное доверие к родителям; он наталкивается на стену неправды в них, и чем холоднее, изворотливее, циничнее преподносится ему эта неправда, тем ядовитее она ока­зывается для детской души. Поколебавшись в доверии, ребенок становится подозрителен и ждет новой лжи и обмана; он колеблется и в своем уважении к родителям. В силу естественной подражательности он начинает от­вечать им тем же, постепенно замыкается от них и при­учается сам лгать и обманывать. Это переносится и на других людей; у ребенка появляется склонность к хитрости и неверности вообще. В нем исчезает ясность и прозрач­ность души; он начинает жить сначала мелкими, а потом и крупными самообманами. Кризис доверия вызывает (рано или поздно) и кризис веры, ибо вера требует душевной цельности и искренности. Итак, все основы духовного характера приходят у ребенка в состояние кризиса или оказываются просто подорванными. В душе водворяется та атмосфера лукавства, притворства и малодушия, к которой человек постепенно привыкает настолько, что перестает замечать ее, а из этой атмосфе­ры и вырастают потом все большие интриги и пре­дательства.

Никогда из лживой, пролганной семьи не выйдет искренний, верный и мужественный человек; разве только в порядке отвращения к своей семье и духовного преодоле­ния ее наследия. Ибо ложь растлевает человека не­заметно, незаметно проникая из невинных пустяков в глубину священных обстояний; и удержать ее дейст­вие на поверхности житейских пустяков могут только люди с уже сложившимся духовным характером, люди, уже утвердившиеся в Боге. И если в современном мире все кишит открытой ложью, обманом, неверностью, ин­тригой, предательством и изменой своей родине, то это несчастье имеет свои корни в двух явлениях: во всеоб­щем религиозном кризисе и в атмосфере семейной лжи­вости. Из семьи, где все построено на фальши и трусости, где сердце утратило искренность и мужество, в общество и в мир вступают только фальшивые люди. Но там, где в семье царит и ведет дух прямоты и искренности, там дети оказываются предрасположенными к честности и вер­ности. Лживость в детской ядовита тем, что она приучает человека к нечестности наедине с собою и к подлости с другими.

Есть особое искусство правдивости и искренности, которое нередко требует от человека больших совестных напряжений внутри и большого такта в обхождении с людьми и, сверх того, всегда — мужества. Это искусство дается нелегко, но в здоровых и счастливых семьях оно процветает всегда.

Наконец, особенностью здоровой и счастливой семьи является спокойная, достойная дисциплина.

Такая дисциплина не может возникнуть из атмосферы родительского террора, от кого бы он ни исходил — от отца или от матери. Такая система террора, поддержи­ваемая криками и угрозами, моральным гнетом или телесными наказаниями, вызывает у здорового ребенка чувство возмущения, легко переходящее в отвращение, ненависть и презрение. Ребенок чувствует себя унижае­мым и не может не возмущаться; эта система изливает на него поток оскорблений, и он не может не противостать им. Эти унижения и оскорбления он может, что называется, “проглатывать” и сносить молча; но его бессознательное никогда не изживет этих травм и не простит их родителям. Там, где семейная власть осуществляется угрозами и стра­хом, там на каждом шагу ощущается враждебная на­пряженность; там воцаряется система “защитного об­мана” и лукавства; там оба поколения остаются, быть может, еще в состоянии пространственного рядом-жительства, но семья как живое, органическое единство, дер­жащееся силою взаимной любви и доверия, оказывается разрушенной. Дети, униженные угрозами, наказаниями и вечным страхом, защищаются всеми средствами и посте­пенно приучаются, иногда сами того не замечая, к внутренней вседозволенности. И если эта атмосфера вседозволенности устанавливается в их отношении к роди­телям, то что же можно будет ждать от них в их отноше­нии к другим, посторонним людям? Восстание против родителей перевертывает в человеческом сердце все нормальные основы общежития — чувство ранга, идею свободно признанного авторитета, начала лояльности, вер­ности, дисциплины, чувство долга и правосознание; и семейный террор оказывается одним из главных источ­ников общественной деморализации и политической революционности. Семья становится школой вечного, несытого бунтарства; и проявления его могут стать фатальными в жизни народа и государства.

Настоящая, подлинная дисциплина есть по существу своему не что иное, как внутреннее самообладание, при­сущее самому дисциплинированному человеку. Она не есть ни душевный “механизм”, ни так называемый “услов­ный рефлекс”. Она присуща человеку изнутри, душевно, органически; так что если в ней есть элемент “механиз­ма” или “механичности”, то дисциплина все-таки орга­нически предписывается человеком самому себе. Поэтому настоящая дисциплина есть прежде всего проявление внутренней свободы, т.е. духовного самообладания и само­управления. Она принимается и поддерживается добро­вольно и сознательно. Труднейшая часть воспитания и состоит в том, чтобы укрепить в ребенке волю, способ­ную к автономному самообладанию. Способность эту надо понимать не только в том смысле, чтобы душа умела сдерживать и понуждать себя, но и в том смысле, чтобы это было ей нетрудно. Разнузданному человеку всякий запрет труден; дисциплинированному человеку всякая дисциплина легка: ибо, владея собой, он может уложить себя в любую, благую и осмысленную форму. И тогда владеющий собою способен повелевать и другими. Вот почему русская пословица говорит: “превысокоевладетельство — собою владеть”...

Однако эта способность владеть собою, которая дается человеку тем труднее, чем страстнее и разностороннее его душа, не должна превращать внутреннюю жизнь в какое-то подобие тюрьмы или каторги. Поистине настоящая дисциплина и организация имеются лишь там, где, образ­но выражаясь, последняя капля пота, вызванная дисцип­линирующим и организующим усилием и напряжением, стерта с чела или, еще лучше — где усилие было легко и напряжение совсем не вызвало ее. Дисциплина не должна становиться высшей или самодовлеющей целью: она не должна развиваться в ущерб свободе и искренности в семейной жизни; она должна быть духовным умением или даже искусством и не должна превращаться в тягост­ный догмат или в душевноекаменение; она не должна парализовывать любовь и духовное общение в семейной жизни*. Словом, чем незаметнее прививается детям дис­циплина и чем менее она при соблюдении ее бросается в глаза, тем удачнее протекает воспитание. И если это достигнуто, то дисциплина удалась и задача разрешена. И, может быть, для ее удачного разрешения лучше всего положить в основу самообладания свободный совестный акт.

Итак, есть особое искусство повеления и запрета, оно дается не легко. Но в здоровых и счастливых семьях оно цветет всегда.

Однажды Кант высказал о воспитании простое, но вер­ное слово: “Воспитание есть величайшая и труднейшая проблема, которая может быть поставлена человеку”. И вот эта проблема, действительно, раз навсегда поставлена огромному большинству людей. Разрешение этой проб­лемы, от которой всегда зависит будущность человечест­ва, начинается в лоне семьи, и заменить семью в этом деле ничто не может: ибо только в семье природа дарует необходимую для воспитания любовь, и притом с такою щедростью, как нигде более. Никакие “детские сады”, “детские дома”, “приюты” и тому подобные фальшивые замены семьи никогда не дадут ребенку необходимого: ибо главной силой воспитания является то взаимное чув­ство личной незаменимости, которое связывает родителей с ребенком и ребенка с родителями связью единствен­ной в своем роде — таинственной связью кровной любви. В семье и только в семье ребенок чувствует себя един­ственным и незаменимым, выстраданным и неотрывным, кровью от крови и костью от кости — существом, воз­никшим в сокровенной совместности двух других существ и обязанным им своей жизнью, личностью, раз навсегда приятною и милою во всем ее телесном — душевном — духовном своеобразии*. Это не может быть ничем заме­нено; и как бы трогательно ни воспитывался иной при­емыш, он всегда будет вздыхать про себя о своем кровном отце и о своей кровной матери...

Именно семья дарит человеку два священных перво­образа, которые он носит в себе всю жизнь и в живом отношении к которым растет его душа и крепнет его дух: первообраз чистой матери, несущей любовь, милость и защиту, и первообраз благого отца, дарующего питание, справедливость и разумение. Горе человеку, у которого в душе нет места для этих зиждительных и ведущих перво­образов, этих живых символов и в то же время творческих источников духовной любви и духовной веры! Ибо поддонные силы его души, не пробужденные и не взлелеян­ные этими благими, ангелоподобными образами, могут остаться в пожизненной скованности и мертвости.

Суровой и мрачной стала бы судьба человечества, если бы однажды в душах людей до конца иссякли эти священ­ные источники. Тогда жизнь превратилась бы в пустыню, деяния людей стали бы злодеяниями, а культура погибла бы в океане нового варварства.

Эту таинственную связь человека со священными силами, или “прообразами”, которые открываются ему в недрах его семьи и рода, с дивною силою почуял и выго­ворил Пушкин: один раз, в язычески-мифологической фор­ме, именуя эти прообразы “пенатами”, или “домаш­ними божествами”; другой раз — в обращении к тому, что знаменует жилище семьи и священный прах пред­ков.

 

...Еще единый гимн —

Внемлите мне, пенаты! вам пою

Ответный гимн. Советники Зевеса...

...............

Примите гимн, таинственные силы!..

...............

Так, я любил вас долго! Вас зову

В свидетели, с каким святым волненьем

Оставил я людское стадо наше,

Дабы стеречь ваш огнь уединенный,

Беседуя один с самим собою. <Да,>

Часы неизъяснимых наслаждений!

Они дают нам знать сердечну глубь,

В могуществе и в немощах сердечных

Они любить, лелеять научают

Не смертные, таинственные чувства,

И нас они науке первой учат:

Чтить самого себя. О, нет, вовек

Не преставал молить благоговейно

Вас, божества домашние*.

 

Так, из духа семьи и рода, из духовного и религиозно осмысленного приятия своих родителей и предков родится и утверждается в человеке чувство собственного духовногодостоинства, эта первая основа внутренней свободы, ду­ховного характера и здоровой гражданственности. Напро­тив, презрение к прошлому, к своим предкам и, следова­тельно, к истории своего народа, порождает в человеке безродную, безотечественную, рабскую психологию. А это означает, что семья есть первооснова родины.

Во втором отрывке Пушкин выражает эту мысль с еще большею точностью и страстностью.

 

Два чувства дивно близки нам,

В них обретает сердце пищу:

Любовь к родному пепелищу,

Любовь к отеческим гробам.

На них основано от века

По воле Бога самого

Самостоянье человека,—

Залог величия его.

Животворящая святыня!

Земля была б без них мертва,

Без них наш тесный мир — пустыня,

Душа — алтарь без божества.

 

Так, семья есть первичное лоно человеческой духовнос­ти, а потому и всей духовной культуры, и прежде всего — родины.

 

 



Глава шестая

О РОДИНЕ

ПРОБЛЕМА

 

Всудорогам бесплодного и разъедающего сомнения современный человек, пытаясь отвергнуть веру, свободу, совесть и семью, не останавливается и перед драгоцен­ным началом родины. И, странное дело, в этом вопросе, как и в некоторых других, соблазнительное сомнение, исходящее от врагов духа и христианства, встречает своеобразный отклик в пределах самого христианства. Старые, изжитые и отвергнутые христианскими испове­даниями идеи, идеи первых веков, оживают или всплывают на поверхность сознания и тем увеличивают современную смуту и шатание умов.

Кто эти сомневающиеся отрицатели родины и что мы должны им противопоставить?

Современный христианин, сомневающийся в “допус­тимости” родины, по-видимому, имеет в виду следующее.

Христианская любовь, говорит он себе, учит нас видеть брата в каждом человеке; все люди всех стран и народов имеют единого Небесного Отца и призваны, став пред его лицом, искренно и последовательно признавать свое все­ленское братство. А это означает, что христианин рожден быть гражданином вселенной; и высшее призвание его состоит в том, чтобы отвергнуть всякие условные деления людей — по сословиям, странам, классам, националь­ностям, расам и т.д. Все эти перегородки должны пасть в душе христианина, а в этом падении сокрушится и деле­ние человечества на различные “родины” и “отечества”. Разве дело не обстоит так, что каждый личный челове­ческий дух во вселенной есть как бы живое жилище Божие или некий алтарь для Его священного пламени? Разве человечество, с точки зрения христианской, не есть брат­ская община, каждый член которой рожден для веры и добрых дел и потому имеет неотъемлемое право получить внешнюю свободу и воспользоваться ею для внутрен­него самоосвобождения?* Словом — разве христианин не рожден для интернационализма? Разве он имеет основание серьезно и последовательно говорить о различных нацио­нальностях, причислять себя к одной из них и служить ей преимущественно или даже исключительно? Нет, патрио­тизм и национализм решительно несовместимы с духом христианства... Отечество христианина на земле — вселен­ная; и христианин не имеет права иметь сверх того или наряду с этим еще особую, земную родину, любить ее, строить ее и бороться за нее с решимостью и мужеством...

Наряду с такими христианами, которые, может быть, рассуждают искренно, хотя и поверхностно, и наряду с такими нехристианами, которые поддерживают первых из лицемерно-гуманных соображений, — в наши дни имеется еще неопределенное множество людей, которые подтачивают начала “родины” и “национализма” из по­буждений нигилистических. Современный мир все более пронизываются интернационалистическими организациями; одни из них считают принцип национал-патриотиз­ма “устаревшим” и “реакционным”, а потому не заслу­живающим поддержки; другие отвергают этот принцип последовательно и агрессивно, считая его по существу “вредным и нетерпимым предрассудком”. Замечательно, что такой интернационализм захватывал в течение 19 и 20 века все более широкие круги. Появились, напр., орга­низации, которые поставили себе задачу “преодолеть” и “устранить” национальные языки и заменить их единым, искусственно выдуманным “синтетическим” языком (“волапюк”68 и “эсперанто”). Разрослись и окрепли так на­зываемые “рабочие интернационалы”, утверждающие, что солидарность хозяйственно-производящих классов должна весить больше, чем национально-патриотическая или государственная сопринадлежность людей. Сложилось и крайнее, большевистское воззрение, согласно которому господство должно принадлежать “социально-револю­ционному” принципу, а этот принцип требует, чтобы сознательный пролетарий предавал свою “родину” и в мир­ное время, и особенно во время войны, работая на ее разложение и на победу рабочего интернационала*. И замечательно, что сторонникам большевистского ниги­лизма от времени до времени удается приобретать себе сторонников и в христианском лагере.

В противовес этим неверным и соблазнительным уче­ниям мы должны поставить основную проблему открыто и недвусмысленно и спросить себя: можно ли обосновать и оправдать начало родины духовно, перед лицом Божиим и перед лицом христианства?

С самого начала ясно, что жизнь человечества на земле подчинена пространственно-территориальной необ­ходимости: земля велика и человечество разбросано по ее лицу. Оно не может и никогда не сможет победить эту пространственную разъединенность и управляться из еди­ного мирового центра. Условия расстояний, климата, расы, хозяйства, государственного управления и законов, языка и обычая, вкусов и душевного уклада — действуют на людей различающе и обособляюще (дифференциация), и человечеству приходится просто принимать эти условия жизни и приспособляться к ним. Идея сделать всех людей одинаковыми во всех отношениях и подчинить их единой всеведущей и всеорганизующей власти есть идея бре­довая, больная, и потому она не заслуживает серьезного опровержения. Культурный человек должен жить и тру­диться оседло; и эта оседлость, с одной стороны, прикреп­ляет человека и отделяет его от далеко живущих, с дру­гой стороны, заставляет его войти в организованные воле­вые союзы местного характера. В результате этого мир распадается на пространственно раздельные государ­ства, которые не могли бы слиться в одно единое государ­ство даже при самом сильном и добром желании. Силою инстинкта самосохранения, подобия, пространства, взаим­ной защиты, географических рубежей и оружия — люди объединяются в правовые, властвующие союзы и сживают­ся друг с другом; подобие родит единение, а долгое еди­нение усиливает подобие; одинаковый климат, интерес, образ жизни и труда, наряд и обычай поддерживают это уподобление и завершают правовую и бытовую спайку. Государственная власть закрепляет все это единою сис­темою законов и общественной дисциплиной. Психологи­чески говоря, в основе всего этого лежит, конечно, инстинкт самосохранения и далее — краткость личной жизни и ограниченность личной силы в труде и твор­честве. Человеку нет времени для долгого выбора, на него давит суровая необходимость — он вынужден примкнуть к одной, единой и единственной, хорошо организованной группе и искать у нее, именно у нее и только у нее, оборо­ны, помощи и суда. А примкнуть к одной группе значит противопоставить себя остальным. Общественная соли­дарность и общественная противоположность связаны друг с другом и обусловлены друг другом, как, например, свет и тьма. Беда, опасность и страх научают человека солидаризироваться со своими ближними; из этой солидар­ности возникают первые проблески правосознания, “вер­ности” и “патриотического настроения”. И, таким обра­зом, “патриотизм” оказывается, по-видимому, неизбеж­ным, целесообразным и жизненно полезным...

Однако наша задача совсем не сводится к тому, чтобы установить инстинктивную необходимость и эмпирическую целесообразность “патриотического настроения”. Любовь к родине должна быть нами духовно оправдана и обоснова­на, а все то, что мы доселе установили, есть не более, чем ряд соображений о жизненно-бытовой пользе патриотиз­ма. Мы совсем еще не подошли к последнему и глубочай­шему источнику любви к родине, который действительно дает христианину основание и право поставить свой пат­риотизм на первое место, а вселенскому гражданству отвести второе, осуществляя это и чувством, и волею, и поступками. Дело не в том, что нам навязывает природа и история; они могут навязывать нам и духовно неприемле­мые вещи (напр., людоедство в эпоху голода, панику на тонущем корабле и т.п.). Дело в том, чтобы вскрыть духовную и религиозную правоту патриотизма. А для этого необходимо показать, что любовь к родине есть творческий акт духовного самоопределения, верный перед лицом Божиим и потому благодатный. Только при таком понимании патриотизм и национализм могут раскрыться в их священ­ном и непререкаемом значении; только при таком освеще­нии инстинктивная необходимость и историческая целе­сообразность — все эти соображения об опасности, соли­дарности и взаимной обороне — получат свое главное и последнее обоснование.

Есть на свете предметы, которые можно воспринять только глазом (напр., свет или цвет); есть такие предметы, которые доступны только уху и слуху (напр., звук, пение, музыка); подобно этому есть такие предметы, которые могут быть восприняты, пережиты и приобретены только любовью (будь то любовь чистого инстинкта или любовь, прокаленная духом). К таким предметам при­надлежит и родина. С человеком, у которого нет реаль­ного, живого опыта в этой сфере, который никогда не ощу­щал сердцем, что есть для него родина, трудно было бы даже беседовать на эту тему.

По-видимому, люди приобретают этот патриотический опыт без всяких поисков и исследований: он приходит как бы сам собою. Люди инстинктивно, естественно и не­заметно привыкают к окружающей их среде, к природе, к соседям и культуре своей страны, к быту своего народа. Но именно поэтому духовная сущность патриотизма остается почти всегда за порогом их сознания. Тогда любовь к родине живет в душах в виде неразумной, предметно неопределенной склонности, которая то совсем замирает и теряет свою силу, пока нет надлежащего раздражения (в мирные времена, в эпохи спокойного быта), то вспы­хивает слепою и противоразумною страстью, пожаром проснувшегося, испуганного и ожесточившегося инстинк­та, способного заглушить в душе и голос совести, и чувство меры и справедливости, и даже требования эле­ментарного смысла. Тогда патриотизм оказывается слепым аффектом, который разделяет участь всех слепых и духов­но непросветленных аффектов: он незаметно вырождается и становится злой и хищной страстью — презрительной гордыней, буйной и агрессивной ненавистью; и тогда оказывается, что сам “патриот” и “националист” пере­живает не творческий подъем, а временное ожесточение и, может быть, даже озверение. Оказывается, что в сердце человека живет не любовь к родине, а странная и опас­ная смесь из воинственного шовинизма и тупого нацио­нального самомнения или же из слепого пристрастия к бытовым пустякам и лицемерного “великодержавного” пафоса, за которым нередко скрывается личная или классовая корысть. Из такой атмосферы, подкрепленной чисто коммерческими интересами (сбыт товаров!), и воз­никает нередко та форма национализма, которая ре­шительно не желает считаться ни с правами, ни с достоин­ствами других народов и всегда готова возвеличить пороки своего собственного. Люди, болеющие таким “патриотиз­мом”, не знают и не постигают — ни того, что они “любят”, ни того, за что они это “любят”. Они следуют не духовно-политическим мотивам, из которых только и может родить­ся политика истинного великодержавия*, а стадному или массовому инстинкту во всей его слепоте; и жизнь их “патриотического” чувства колеблется, как у настоящего животного, между бесплодной апатией и хищным порывом. Конечно, надо признать, что патриотизм слепого инстинкта лучше, чем отсутствие какой бы то ни было любви к родине; и возражать против этого могли бы только фана­тики интернационализма. Однако ныне пришло время, когда такой, чисто инстинктивный патриотизм, сводящий­ся у некоторых народов к самой наивной националисти­ческой гордыне и к самой откровенной жажде завоева­ний, готовит человеку неизмеримые опасности и беды; ныне пришло время, когда человечество особенно нуждается в духовно осмысленном и христиански облагороженном патриотизме, который совмещал бы страстную любовь и жерт­венность с мудрым трезвением и чувством меры, ибо только такой патриотизм сумеет разрешить целый ряд ответствен­ных проблем, стоящих перед современным человечеством... Нам, ищущим путей духовного обновления, не может быть безразлично, какой патриотизм мы утверждаем и какой национализм мы насаждаем.

Но, противопоставляя “слепо-инстинктивный” патрио­тизм “духовному”, мы нисколько не отрицаем и не умаляем силу инстинкта в отношении к “родине” и “нации”. Напротив. Здесь осуждается отнюдь не “инстинкт” — это было бы беспочвенно и нелепо, а только слепой, духов­но не освященный, противодуховный инстинкт. Нельзя человеку жить на земле без инстинкта, без этой таин­ственно-целесообразной, органически-мудрой, бессмыс­ленно-страстной силы, от Бога дарованной и от природы нам присущей – силы, строящей и личное здоровье, и при­способление к природе, и хозяйственный труд, и брак, и жизнь семьи, и историю народа. В здоровой жизни че­ловека инстинкт и дух вообще не оторваны друг от друга: но степень их примиренности, взаимной согласо­ванности и взаимного проникновения бывает неодинакова. Инстинкт, не приемлющий духа, — слеп, самоволен, безу­держен и чаще всего порочен; он идет к крушению. Дух, не приемлющий инстинкта, — подорван в своей силе, тео­ретичен, бесплоден и чаще всего нежизненен; он идет к истощению. Инстинкт и дух призваны к взаимному прия­тию: так, чтобы инстинкт получил правоту и форму духовности, а дух получил творческую силу инстинктив­ности. Так и в патриотизме. Патриотизм есть любовь — не просто “предпочтение”, “склонность” или “привычка”. И если эта любовь не “пустое слово” и не “поза”, то она есть инстинктивная прилепленностьк родному. Поэтому патриотизм всегда инстинктивен. Но он не всегда духовен. И то, что должно быть достигнуто, есть взаимное про­никновение инстинкта и духа в обращении к родине. Инстинктивная страсть должна креститься огнем духа; духовное избрание, предпочтение и самоопределение долж­но получить всю силу инстинктивной страстности. Это бу­дет любовь зрячая и оформляющая; это будет духовность таинственно-целесообразная и страстно-мудрая: это будет истинный патриотизм...

Как же это достигается и осуществляется? Поучительно отметить, что человек может прожить всю жизнь в пределах своего государства и “не найти” своей родины, и не полюбить ее, так что душа его будет до конца патриотически пустынна и мертва; и эта неудача или личная неспособность приведет его к своеобразному духов­ному сиротству, к творческой беспочвенности и бесплод­ности. В современном мире есть множество таких несчастных безродных людей, которые не могут любить свою родину потому, что инстинкт их живет лично-эгоис­тическим или эгоистически-классовым интересом, а духов­ного органа они лишены. И вот идея родины ничего не говорит их душе. Идея родины предполагает в человеке живое начало духовности. Родина есть нечто от духа и для духа, а в них — духа нет: он или безмолвствует, или мертв. То, во что они верят, есть материя, тогда как начало духа отринуто или поругано; или то, чего они хотят, есть новое распределение материальных благ, а все духовное им безразлично или враждебно*. Орган духа атрофирован в них, как же они могут найти и полюбить родину? Ибо обретение родины есть акт духовного (хотя бы смутно-духовного, хотя бы духовно-инстинктивного) самоопреде­ления, предполагающий, что сам человек живет духом и что духовный орган в нем не атрофирован; и этот акт самоопределения указывает ему его собственные духовные истоки и тем самым развязывает и оплодотворяет его собственное духовное творчество. Итак, духовно мертвый человек не будет любить свою родину и будет готов предать ее потому, что ему нечем воспринять ее и найти ее он не может. Бремя этой неспособности и этого духовного бессилия такие несчастные люди обычно несут в тече­ние всей своей жизни.

Но бывает и так, что человек, в действительности не нашедший свою родину и не сумевший ее полюбить, все-таки всю жизнь ошибочно принимает и выдает себя за патриота. Это означает, что он прилепился своею любовью не к родине, а к какому-то “суррогату” ее, который он по ошибке принимает за родину. Таким “суррогатом” мо­жет быть любое из перечисленных нами естественных и исторических условий, составляющих обстановку народ­ной жизни: стоит только взять это эмпирическое условие жизни как нечто самостоятельное, оторвать его от духов­ного смысла и священного значения — и заблуждение возникает само собой. Нечто, взятое само по себе, в отрыве от духа, — ни территория, ни климат, ни географическая обстановка, ни пространственное рядом-жительство лю­дей, ни расовое происхождение, ни привычный быт, ни хозяйственный уклад, ни язык, ни формальное поддан­ство — ничто не составляет Родину, не заменяет ее и не любится патриотической любовью. Ибо все это, взятое в отдельности, подобно телу без души или колыбели без ребенка, или раме без картины; все это есть не более, чем жилище родины, ее орудие, ее средство, ее материал, но не она сама. Все это необходимо ей; все это через нее и через ее жизнь получает высший смысл и священное значе­ние, но она сама больше всего этого; она этим не исчерпы­вается и к этому не сводится; и потому она может жить и осуществляться — и при известных изменениях в ее жи­лище или в ее материале. Родина нуждается в террито­рии, но территория не есть родина. Родине необходима географическая и климатическая обстановка, но похожие условия климата и географической обстановки можно най­ти и в другой стране и т.п. Ни одно из этих условий жизни, взятое само по себе, не может указать человеку его родину: ибо родина есть нечто от духа и для духа. И обратно: патриотизм может сложиться при отсутствии любого из этих содержаний. Есть люди, никогда не бывавшие в Рос­сии и еле говорящие по-русски, но сердцем поющие и трепещущие вместе с Россией; и обратно: есть люди, русские по крови, происхождению, месту пребывания, бы­ту, языку и государственной принадлежности — и предаю­щие Россию, ее судьбу, ее жилище, ее тело, ее колыбель и ее самое во славу материализма и интернационализма.

И вот, чтобы постигнуть сущность родины, необходимо уйти в глубь своего сердца, проверяя и удостоверяясь, и обнять взором весь объем человеческого духовного опыта.

Долгая жизнь на чужбине не делает ее родиной, не­смотря на сложившуюся привычку к чужому быту и при­роде и даже на принятие нового подданства, — все это остается бессильным, пока человек не сольется духом с дотоле чужим ему народом. Признак расы и крови не разрешает вопроса о родине: напр., армянин может быть русским патриотом, а может быть и турецким патриотом, но может быть и армянским сепаратистом, революцион­ным агитатором и в России, и в Турции. А в великую войну за Россию патриотически дрались на фронте представи­тели многих десятков российских национальностей*. У людей смешанной крови происхождение бессильно разре­шить вопрос о родине. Формальная принадлежность к какому-нибудь государству не только не обеспечивает патриотическое настроение у граждан, а, наоборот, в случае завоевания или произвольного проведения границ создает недобровольное подданство и вызывает в душах упорное антипатриотическое напряжение...

Все это означает, что родина не определяется и не исчерпывается этими содержаниями; она больше и глубже, чем каждое из них, взятое в отдельности, и чем все они вместе.

Французский аристократ, граф Шамиссо де Бонкур*70, родом из Шампани, братья которого были лейб-пажами Людовика XVI, спасается со своей семьей в 1790 году от революционного террора в Германию, срастается с нею духовно и становится одним из глубочайших немецких лирических и патриотических поэтов. Швейцарские патриоты говорят на четырех различных языках: не­мецком, французском, итальянском и лодинском. Лорд Биконсфильд (д'Израэли)71 был евреем и английским пат­риотом. Э. Ст. Чемберлен72 был англичанином и патрио­том германской родины. Славный русский генерал 1812 года, Бенигсен73, был немцем по крови и русским патрио­том. А ныне, в эпоху русского эмигрантского рассея­ния, во всех государствах мира найдутся полноправные граждане, духовно верные России... И именно в этой связи осмысливается поступок английского индепендента Род­жера Вильямса74, который, видя себя религиозно теснимым в Англии, порывает со всем, что обычно считается роди­ной, и отправляется за океан создавать себе новую ро­дину — где английский дух сочетался бы со свободой вероисповедания...

Чем же определяется родина и как находит ее человек?

ОБРЕТЕНИЕ РОДИНЫ

Человек находит родину не просто инстинктом, но инстинктивно укорененным духом, и имеет ее любовью. А это означает, что вопрос о родине разрешается в по­рядке самопознания и добровольного избрания.

Можно принудительно и формально причислить челове­ка или целое множество людей к какому-нибудь государ­ству. Можно наказывать и казнить людей за формаль­но совершенную измену. Но заставить человека любить какую-нибудь “страну”, как свою родину, или быть националистом чужой ему нации — невозможно. Любовь возникает сама, а если она сама не возникает, то ее не будет; она не вынудима, она есть дело свободы, внут­ренней свободы человеческого самоопределения.

Но этого мало. Она есть дело его духовной свободы, добровольного, духовного самоопределения. Как это понимать?

Установим прежде всего, что природные, исторические, кровные и бытовые связи, которые сами по себе могут и не указывать человеку его родину, могут и должны при­обретать то духовное значение, которое делает их достой­ным предметом патриотической любви. Тогда они на­полняются внутренним, священным значением, ибо человек воспринимает через них как бы тело или жилище, или колыбель, или орудие и средство, или материал для духа, для своего духа, но не только для своего: для духа своих предков и своего народа. Все перечисленные нами внеш­ние условия жизни становятся тогда верным знаком национального духа и необходимым ему материалом. Вот почему русскому сердцу не милы степи Пампасов и тундры Канады, но малороссийские степи и архангельские тундры могут заставить его сердце забиться. Не кровь сама по себе решает вопрос о родине, а кровь как воплотительница и носительница духовной традиции. Не территория священна и неприкосновенна, ибо императорская Россия уступила добровольно Аляску и никто не видел в этом позора, но территория, необходимая для расцвета русской национальной духовной культуры, всегда будет испытываться русскими патриотами как священная и неприкосновенная.

Итак, вопрос решается инстинктивно укорененными духом и любовью: духовной любовью* или, точнее и полнее, — любовью к национальному духу.

Так, для истинного патриотизма характерна не простая приверженность к внешней обстановке и к формальным признакам быта, но любовь к духу, укрывающемуся в них и являющемуся через них, к духу, который их соз­дал, выработал, выстрадал или наложил на них свою печать. Важно не “внешнее”, само по себе, а “внутрен­нее”, не видимость, а сокровенная и явленная сущность. Важно то, что именно любится в любимом и за что оно любится. И вот, истинным патриотом будет гот, кто обретет для своего чувства предмет действительно стоящий само­отверженной любви и служения, предмет, который прежде всего “по хорошу мил”, а потом уже и “по милу хорош”.

Это можно выразить так, что истинный патриот любит свое отечество не обычным сильным пристрастием, мотиви­рованным чисто субъективно и придающим своему пред­мету мнимую ценность (“по милу хорош”): “мне нравится моя родина, значит, она для меня и хороша”... Он любит ее духовною, зрячею любовью; не только любит, но еще ут­верждает совершенство любимого: “моя родина прекрасна, на самом деле прекраснаперед лицом Божиим; как же мне не любить ее?!” Это значит, что истинный патриот исходит из признания действительного, не мнимого, объек­тивного достоинства, присущего его родине; иными слова­ми: он любит ее духовною любовью, в которой инстинкт и дух суть едино.

Любить родину значит любить нечто такое, что на самом деле заслуживает любви; так что любящий ее — прав в своей любви и служащий ей — прав в своем служении; и в любви этой, и в служении этом—он на­ходит свое жизненное самоопределение и свое счастье. Предмет, именуемый родиною, настолько сам по себе, объективно и безусловно прекрасен, что душа, нашедшая его, обретшая свою родину, не может не любить ее...

Человек не может не любить свою родину; если он не любит ее, то это означает, что он ее не нашел и не имеет. Ибо родина обретается именно духом, духовным гладом, волею к божественному на земле. Кто не голодает духом (срав. у Пушкина “Духовной жаждою томим”...), кто не ищет божественного в земном, тот может и не найти своей родины: ибо у него может не оказаться органа для нее. Но кто увидит и узнает свою родину, тот не может не полюбить ее. Родина есть духовная реальность. Чтобы най­ти ее и узнать, человеку нужна личная духовность. Это просто и ясно: родина воспринимается именно живым и непосредственным духовным опытом; человек, совсем лишенный его, будет лишен и патриотизма.

Духовный опыт у людей сложен и по строению своему многоразличен; он захватывает и сознание человека и бессознательно-инстинктивную глубину души: одному говорит природа или искусство родной страны; другому — религиозная вера его народа; третьему — стихия нацио­нальной нравственности; четвертому — величие государ­ственных судеб родного народа; пятому — энергия его благородной воли; шестому — свобода и глубина его мыс­ли и т.д. Есть патриотизм, исходящий от семейного и ро­дового чувства с тем, чтобы отсюда покрыть всю ширину и глубину, и энергию национального духа и национального бытия*. Но есть патриотизм, исходящий от религиозного и нравственного облика родного народа, от его духовной красоты и гармонии с тем, чтобы отсюда покрыть все дис­гармонии его духовного смятения. Так у Тютчева.

 

Эти бедные селенья,

Эта скудная природа —

Край родной долготерпенья,

Край ты русского народа!

Не поймет и не заметит

Гордый взор иноплеменный,

Что сквозит и тайно светит

В наготе твоей смиренной.

Удрученный ношей крестной,

Всю тебя, земля родная,

В рабском виде Царь Небесный

Исходил, благословляя*75.

 

Есть патриотизм, исходящий от природы и от быта, презирающий в них некий единый духовный уклад и лишь затем уходящий к проблемам всенародного размаха и глубины. Так, у Лермонтова (“Отчизна”).

 

Люблю отчизну я, но странною любовью,

Не победит ее рассудок мой!

Ни слава, купленная кровью,

Ни полный гордого доверия покой,

Ни темной старины заветные преданья —

Не шевелят во мне отрадного мечтанья.

Но я люблю — за что, не знаю сам —

Ее полей холодное молчанье,

Ее лесов дремучих колыханье,

Разливы рек ее, подобные морям;

Проселочным путем люблю скакать в телеге

И, взором медленно пронзая ночи тень,

Встречать по сторонам, вздыхая о ночлеге,

Дрожащие огни печальных деревень;

Люблю дымок спаленной жнивы,

В степи ночующий обоз,

И на холме, средь желтой нивы,

Чету белеющих берез.

С отрадой, многим незнакомой,

Я вижу полное гумно,

Избу, покрытую соломой,

С резными ставнями окно;

И в праздник, вечером росистым,

Смотреть до полночи готов

На пляску с топаньем и свистом,

Под говор пьяных мужичков**76.

 

Но есть иной патриотизм, исходящий от духовной от­чизны, сокровенной и “таинственной”, внемлющий “иному гласу”, созерцающий “грань высокого призванья” и “окончательную цель” с тем, чтобы постигать и любить быт своего народа с этой живой, метафизической высоты. Таков граф А. К. Толстой (“И.С. Аксакову”).

 

Судя меня довольно строго,

В моих стихах находишь ты,

Что в них торжественности много

И слишком мало простоты.

Так. В беспредельное влекома,

Душа незримый чует мир,

И я не раз под голое грома,

Быть может, строил мой псалтырь.

Но я не чужд и здешней жизни;

Служа таинственной отчизне,

Я и в пылу душевных сил

О том, что близко, не забыл.

Поверь, и мне мила природа

И быт родного нам народа;

Его стремленья я делю

И все земное я люблю,

Все ежедневные картины,

Поля, и села, и равнины,

И шум колеблемых лесов,

И звон косы в лугу росистом,

И пляску с топаньем и свистом

Под говор пьяных мужичков;

В степи чумацкие ночлеги,

И рек безбережный разлив,

И скрип кочующей телеги,

И вид волнующихся нив;

Люблю я тройку удалую,

И свист саней на всем бегу,

На славу кованную сбрую,

И золоченую дугу;

Люблю тот край, где зимы долги,

Но где весна так молода,

Где вниз по матушке по Волге

Идут бурлацкие суда;

И все мне дороги явленья,

Тобой описанные, друг,

Твои гражданские стремленья

И честной речи трезвый звук.

Но все, что чисто и достойно,

Что на земле сложилось стройно,

Для человека то ужель,

В тревоге вечной мирозданья,

Есть грань высокого призванья

И окончательная цель?

Нет, в каждом шорохе растенья

И в каждом трепете листа

Иное слышится значенье,

Видна иная красота!

Я в них иному гласу внемлю

И, жизнью смертною дыша,

Гляжу с любовию на землю,

Но выше просится душа;

И что ее, всегда чаруя,

Зовет и манит вдалеке,

О том поведать не могу я

На ежедневном языке.

 

И нет сомнения, что око, привыкшее к созерцанию непреходящего, легче обретет вечные красоты и глубины в душе своего народа.

Итак, нет единого, для всех людей одинакового пути к родине. Один идет из глубины инстинкта, от той священ­ной купины77 духовной, которая горит и не сгорает в его бессознательном; другой идет от сознательно-духовных созерцаний, за которыми следует, радуясь и печалясь, его инстинкт. Один начинает от голоса “крови” и кончает религиозной верой; другой начинает с изучения и кончает воинским подвигом. Но все духовные пути, как бы велико ни было их различие, ведут к ней. Патриотизм у человека науки будет иной, чем у крестьянина, у священника, у художника; имея единую родину, все они будут иметь ее — и инстинктом, и духом, и любовью и все же — каждый по-своему. Но человек, духовно мертвый, не будет иметь ее совсем. Душа, религиозно-пустынная и государственно-безразличная, бесплодная в познании, мертвая в творчест­ве добра, бессильная в созерцании красоты, с совершен­но неодухотворенным инстинктом, душа, так сказать, “духовного идиота” — не имеет духовного опыта; и все, что есть дух, и все, что есть от духа, остается для нее пустым словом, бессмысленным выражением; такая душа не найдет и родины, но, в лучшем случае, будет пожизнен­но довольствоваться ее суррогатами, а патриотизм ее останется личным пристрастием, от которого она, при пер­вой же опасности, легко отречется.

Иметь родину значит любить ее, но не тою любовью, ко­торая знает о негодности своего предмета и потому, не веря в свою правоту и в себя, стыдится и себя, и его, и вдруг выдыхается от “разочарования” или же под напором нового пристрастия. Патриотизм может жить и будет жить лишь в той душе, для которой есть на земле нечто священ­ное; которая живым опытом (может быть, вполне “ирра­циональным”) испытала объективное и безусловное достоинство этого священного — и узнала его в святынях своего народа. Такой человек реально знает, что люби­мое им есть нечто прекрасное перед лицом Божиим, что оно живет в душе его народа и творится в ней; и огонь любви загорается в таком человеке от одного простого, но подлинного касания к этому прекрасному. Найти роди­ну значит реально испытать это касание и унести в душе загоревшийся огонь этого чувства; это значит пережить своего рода духовное обращение, которое обязывает к открытому исповеданию; это значит открыть в предмете безусловное достоинство, действительно и объективно ему присущее, и прилепиться к нему волею и чувством, и в то же время открыть в самом себе беззаветную преданность этому предмету и способность — бескорыстно радоваться его совершенству, любить его и служить ему. Иными слова­ми, это значит — соединить свою жизнь с его жизнью и свою судьбу с его судьбою, а для этого необходимо, чтобы инстинкт человека приобрел духовную глубину и дар духовной любви*.

Вот этот процесс я и обозначаю словами: в основе патриотизма лежит акт духовного самоопределения.

Человек вообще определяет свою жизнь тем, что находит себе любимый предмет; тогда им овладевает но­вое состояние, в котором его жизнь заполняется любимыми содержаниями, а он сам прилепляется к их источнику и проникается тем, что этот источник ему несет. При этом истинная любовь дает всегда способность к самоотвер­жению, ибо она заставляет человека любить свой предмет больше себя.

И вот, когда человек так воспринимает духовную жизнь и духовное достояние своего народа, то он обретает свою родину и сам становится настоящим патриотом: он совершает акт духовного самоопределения, которым он отождествляет в целостном и творческом состоянии души свою судьбу с духовной судьбою своего народа, свой инстинкт с инстинктом всенародного самосохранения.

Духовное сокровище, именуемое родиною, не исчерпы­вается душевными состояниями людей; и все же оно преж­де всего живет в них, в душах, и там должно быть найдено. Тот, кто чувствует себя в вопросе о родине неопределен­но и беспомощно, тот должен обратиться прежде всего к своему собственному духу и узнать в своем собствен­ном духовном опыте — духовное лоно своего народа (акт патриотического самопознания). Тогда он, подобно сказочному герою, припавшему к земле ухом, услышит свою родину; он услышит, как она в его собственной душе вздыхает и стонет, поет, плачет и ликует; как она определяет и направляет, и оплодотворяет его собствен­ную личную жизнь. Он вдруг постигнет, что его личная жизнь и жизнь его родины суть в последней глубине нечто единое и что он не может не принять судьбу сво­ей родины, ибо она так же неотрывна от него, как он от нее: и в инстинкте, и в духе.

Однако родина живет не только в душах ее сынов. Родина есть духовная жизнь моего народа; в то же время она есть совокупность творческих созданий этой жизни; и, наконец, она объемлет и все необходимые условия этой жизни — и культурные, и политические, и материаль­ные (и хозяйство, и территорию, и природу). То, что любит настоящий патриот, есть не просто самый “народ” его, но именно народ, ведущий духовную жизнь, ибо народ, духовно разложившийся, павший и наслаждающийся не­чистью, не есть сама родина, но лишь ее живая воз­можность (“потенция”). И родина моя действительно (“актуально”) осуществляется только тогда, когда мой народ духовно цветет; достаточно вспомнить праведный, гневный пафос иудейских пророков-обличителей. Истин­ному патриоту драгоценна не просто самая “жизнь наро­да” и не просто “жизнь его в довольстве”, но именно жизнь подлинно духовная и духовно-творческая; и по­этому, если он когда-нибудь увидит, что народ его утоп в сытости, погряз в служении мамону78 и от земного обилия утратил вкус к духу, волю и способность к нему, то он со скорбью и негодованием будет помышлять о том, как вызвать духовный голод в этих сытых толпах павших лю­дей. Вот почему и все условия национальной жизни важны и драгоценны истинному патриоту — не сами по себе: и земля, и природа, и хозяйство, и организация, и власть — но как данные для духа, созданные духом и существующие ради духа.

Вот в чем состоит это священное сокровище — роди­на, за которое стоит бороться и ради которого можно и должно идти и на смерть*. Здесь все определяется не просто инстинктом, но глубже всего и прочнее всего— духовною жизнью, и через нее все получает свое истин­ное значение и свою подлинную ценность. И если когда-нибудь начнется выбор между частью территории и про­буждением народа к свободе и духовной жизни, то истин­ный патриот не будет колебаться, ибо нельзя делать из территории или хозяйства, или богатства, или даже прос­той жизни многих людей некий фетиш и отрекаться ради него от главного и священного — от духовной жизни народа.

Именно духовная жизнь есть то, за что и ради чего можно и должно любить свой народ, бороться за него и погибнуть за него. В ней сущность родины, та сущность, которую стоит любить больше себя, которою стоит жить именно потому, что за нее стоит и умереть. С нею действи­тельно стоит слить и свою жизнь, и свою судьбу, потому что она верна и драгоценна перед лицом Божиим. Духов­ная жизнь моего народа и создания ее суть не что иное, как подлинное и живое Богу служение (богослужение!), которое должны чтить и охранять и все другие народы. Это живое Богу служение священно и оправданно само по себе и для меня; но не только для меня и для всего моего народа, но не только для моего народа, для всех и навеки, для всех людей и народов, которые живут теперь и когда-нибудь будут жить. И если бы кто-нибудь захотел убедиться на историческом примере, что духовная жизнь иных народов действительно чтится всеми людьми через века, то ему следовало бы только подумать о “ветхом завете”, о греческой философии и греческом искусстве, о римском праве, об итальянской живописи, о германской музыке, о Шекспире и о русской изящной литературе 19-го века...

Соединяя свою судьбу с судьбою своего народа — в его достижениях и в его падении, в часы опасности и в эпо­хи благоденствия, — истинный патриот “отождествляет себя инстинктом и духом не с множеством различных и неизвестных ему “человечков”, среди которых, наверное, есть и злые, и жадные, и ничтожные, и предатели; он не сливается и с жизнью темной массы, которая в дни бунта бывает, по бессмер


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow