Речь при вручении премии «Фонда Свободы»

Многоуважаемые господа, руководители и представители «Фонда Свободы»!

Я живо тронут вашим решением присудить мне вашу премию. Принимаю ее с благодарностью и с сознанием долга перед тем высоким человеческим понятием, которое звучит, содержится, заключено в названии вашей организации, в символе, соединившем нас сегодня здесь. Этого символа естествен­но коснуться и в моем ответном слове.

В такой ситуации, как сегодня, легче всего поддаться декламации о мрачных пропастях тоталитаризма и восхвалению светлых твердынь западной свободы. Гораздо трудней, но и плодотворней посмотреть критически на самих себя. Если область свободных общественных систем на Земле все сужается и огромные континенты, недавно как будто получавшие свободу, утягива­ются в область тираний, то в этом виноват не только тоталитаризм, для которого проглатывать свободу есть функция естественного роста, но, очевидно, и сами свободные системы, что-то утерявшие в своей внутренней силе и устойчивости.

Наши с вами представления о многих событиях и явлениях опираются на несходный жизненный опыт, поэтому могут заметно разниться, однако именно этот угол между лучами зрения и может помочь нам объемнее воспринять предмет. Я осмелюсь обратить ваше внимание на некоторые аспекты свободы, о которых не модно говорить, но от этого они не перестают быть, значит, и влиять.

Понятие свободы нельзя верно охватить без оценки жизненных задач нашего земного существования. Я сторонник того взгляда, что жизненная цель каждого из нас - не бескрайнее наслаждение материальными благами, но: покинуть Землю лучшим, чем пришел на нее, чем это было определено наши­ми наследственными задатками, то есть за время нашей жизни пройти некий путь духовного усовершенствования. (Сумма таких процессов только и может назваться духовным прогрессом человечества.) Если так, то внешняя свобода оказывается не самодовлеющей целью людей и обществ, а лишь подсобным средством нашего неискаженного развития; только возможностью для нас – прожить не животным, а человеческим существом; только условием, чтобы человек лучше выполнил свое земное назначение. И свобода – не единствен­ное такое условие. Никак не меньше внешней свободы нуждается человек – в незагрязненном просторе для души, в возможностях душевного сосредоточе­ния.

Увы, современная цивилизованная свобода именно этого простора не хочет оставить нам. Увы, именно за последние десятилетия само наше пред­ставление о свободе снизилось и измельчилось по сравнению с предыдущими веками, оно свелось почти исключительно к свободе от наружного давления, к свободе от государственного насилия. К свободе, понятой всего лишь на юри­дическом уровне – и не выше.

Свобода! – принудительно засорять коммерческим мусором почтовые ящики, глаза, уши, мозги людей, телевизионные передачи, так чтоб ни одну нельзя было посмотреть со связным смыслом. Свобода! – навязывать ин­формацию, не считаясь с правом человека не получать ее, с правом человека на душевный покой. Свобода! – плевать в глаза и души прохожих и проезжих рекламой. Свобода! – издателей и кинопродюсеров отравлять молодое по­коление растительной мерзостью. Свобода! – подростков 14–18 лет упи­ваться досугом и наслажденьями вместо усиленных занятий и духовного роста. Свобода! ~ взрослых молодых людей искать безделья и жить за счет общества. Свобода! – забастовщиков, доведенная до свободы лишать всех остальных граждан нормальной жизни, работы, передвижения, воды и еды. Свобода! – оправдательных речей, когда сам адвокат знает о виновности подсудимого. Свобода! – так вознести юридическое право страхования, чтобы даже мило­сердие могло быть сведено к вымогательству. Свобода! – случайных пошлых перьев безответственно скользить по поверхности любого вопроса, спеша сформовать общественное мнение. Свобода! – сбора сплетен, когда журна­лист для своих интересов не пожалеет ни отца родного, ни родного Отечества. Свобода! – разглашать оборонные секреты своей страны для личных полити­ческих целей. Свобода! – бизнесмена на любую коммерческую сделку, сколь­ко б людей она ни обратила в несчастье или предала бы собственную страну. Свобода! – для террористов уходить от наказания, жалость к ним как смерт­ный приговор всему остальному обществу. Свобода! – целых государств иж­дивенчески вымогать помощь со стороны, а не трудиться построить свою эко­номику. Свобода! – как безразличие к попираемой дальней чужой свободе. Свобода! – даже не защищать и собственную свободу, пусть рискует жизнью кто-нибудь другой.

Все эти свободы юридически часто безупречны, но нравственно – все порочны. На их примере мы видим, что совокупность всех прав свободы – далеко еще не есть Свобода человека и общества, это только воз м о ясность, она обращаема по-разному. Все это – невысокий тип свободы. Не та свобода, которая возвышает человеческий род. Но – истерическая свобода, которая достоверно может его погубить.

Подлинно человеческая свобода – есть от Бога нам данная свобода внутренняя, свобода определения своих поступков, но и духовная ответствен­ность за них. И истинно понимает свободу не тот, кто спешит корыстно ис­пользовать свои юридические права, а тот, кто имеет совесть ограничить само­го себя и при юридической правоте. Не тот, кто спешит выиграть бла­гоприятный судебный процесс, но кто имеет благородство отказаться от него, – напротив: публично открыть свои промахи или проступки. То, что называ­лось стародавним и теперь уже странным словом – честь.

Ядумаю, не будет излишней скромностью признать, что в некоторых славных странах Западного мира в XX в. свобода под видом «развития» дегра­дировала от своих первоначальных высоких форм. Что ни в одной стране на Земле сегодня нет той высшей формы свободы одухотворенных человеческих существ, которая состоит не в лавировке между статьями законов, но в добро­вольном самоограничении и в полном сознании ответственности – как эти свободы задуманы были нашими предками.

Однако я глубоко верю в неповрежденность, здоровость корней ве­ликодушной мощной американской нации, с требовательной честностью ее молодежи и недремлющим нравственным чувством. Я своими глазами видел американскую провинцию – и именно поэтому с твердой надеждой сегодня высказываю здесь это все.

 

Спасович В.Д.

Дело о студенте Мечиславе Стравинском и редакторе «С-Петербургских ведомостей» А. Сомове, преданных суду за напечатание в «С-Петербургских ведомостях» статьи Стравинского, оскорбительной для местных властей Эстляндской губернии.

 

Господа члены Судебной палаты!

Мой клиент сказал, что не признает себя виновным не потому, что он считает себя совершенно правым в этом деле, но потому, что он не мог согласиться на применение к нему тех статей закона, которые приводит господин прокурор. Он не считает себя виновным во всем том, в чем его обвиняют, но он сознает, что, действительно, не во всем прав; он ничего не скрывает, а просто и ясно представляет объяснение своих поступков. Вина его заключается не в том, что смолоду он начал писать и стал корреспондентом газеты, не в том, что он внес в статью, которую написал, известную долю увлечения и страсти – только то нравится, во что вносится известная доля увлечения и страсти,– но он виноват в том, что, коснувшись общественного вопроса, довольно жгучего, он отнесся недовольно к этому вопросу, остановился только на суждениях и мнениях, которые он собрал и передал их, ничего не прибавляя; но так как он основывался на чужих непроверенных суж­дениях, не обращаясь к источнику за справками, то и вышла в статье его некоторая неточность, за которую он и привлечен к суду. Обвине­ние представило целую кипу документов, мы же являемся здесь почти, можно сказать, с голыми руками. Итак, вина Стравинского за­ключается в неточности выражения. Чтобы доказать, что тут только есть неточность, но нет злоумышленноcти, да будет мне позволено объяснить, при каких обстоятельствах и под каким в особенности впе­чатлением написана эта статья. Прежде всего да будет мне позволено высказать факт общеизвестный тем, кто знаком с литературой вопро­са, что вообще Остзейская губерния – не Аркадия для крестьян и быт их не есть возможно наилучший. Не вхожу в причину – тут разные причины: климат, почва, может быть, малое пространство, разнопле­менность слоев населения, может быть, исторические причины – все это создало такое положение, при котором латыши и эсты весьма же­лали бы, чтобы в том крае водворился вполне порядок, который из­вестен как славная Реформа 19 февраля 1861 года. Другой факт, тоже общеизвестный, что с 1863 года возбудился в жизни великого организ­ма Российского государства вопрос о так называемых национальностях, т. е. вопрос о том, чтобы изгладить по возможности пестроту, ко­торая замечается по окраинам России, и водворить однообразие в этой пестроте во всех возможных отношениях: в учреждениях, в языке, в нравах, в речах, даже в костюмах. Борьба эта, почти незаметная в центре государства, выражающаяся в словах, статьях, общих распо­ряжениях, на месте высказывается гораздо резче в столкновении ма­териальных интересов. На этих пестрых окраинах сплошная масса на­селения не совсем русского, среди которого есть небольшие кружки русского общества, малочисленные, но деятельные, которые заимст­вуют свое значение от сочувствия к ним общественного мнения и от­того, что за ними стоят с своим трезвоном великие колокола русской печати. Таким образом, дух национальный возбужден, он должен чем-нибудь питаться и преимущественно питается вопросами религии, искусства, наконец, социальным, великим антагонизмом между бога­тыми и бедными, историческим антагонизмом между туземным насе­лением– крестьянами и помещиками, властвующим и богатым дво­рянством. Понятно, что всякий факт жизни, каков бы он ни был, тот­час разбирается этими двумя факторами со всех возможных сторон; суждения эти, конечно, не всегда справедливы, но большей частью односторонни, потому что дух партий всегда односторонен и пристрас­тен. Таким образом, человеку, который хочет сохранить возможное беспристрастие, надо поступать весьма осторожно, выслушивать одну и другую сторону, надо перебрать и обсудить все доказательства, представленные обеими сторонами, надо видеть в жизни многое, на что потребно известное количество времени, известная зрелость, на что нужен и критический такт. Вот в такую среду, где поднят на­циональный вопрос, страсти возбуждены и где в прошлом году насе­ление весьма сильно страдало вследствие голода, приехал Стравин­ский. По происхождению чистый славянин, он более всего сблизился с русским кружком, там слышал рассказы, толки, суждения о том, как голодали крестьяне и как раздавались им пособия; были критики до­вольно резкие, говорилось, что не всем тем, которые страдают, розда­ны деньги. Стравинский слышал подобные суждения от одного, дру­гого, третьего, собрал все это и напечатал в «С.-Петербургских ведо­мостях». Он не упомянул даже в статье, кто тут виноват, может быть, он и не знал, что печатаются какие-то отчеты о раздаче пособий в местных губернских ведомостях. Что касается того, действительно ли все деньги, предназначенные для голодных, дошли по назначению, я полагаю, этот вопрос нельзя и тронуть, потому что он даже не поднят ни относительно тех 25 тыс. руб., которые выданы Высочайше учреж­денной комиссией, ни относительно 25 тыс. руб., которые собраны из частных пожертвований, но возбуждено преследование только по ста­тье о 60 тыс. руб., данных заимообразно, без процентов, нуждающим­ся. Относительно этих 60 тыс. руб. Стравинского угораздило затронуть неловко и определить неточно способ раздачи их. Он выразился, что деньги розданы помещикам. Кто прочитал внимательно и беспри­страстно статью, тот, конечно, понимает, что у Стравинского и мысли не было уверять, что деньги прямо поступили в карманы помещиков, присвоены ими; мысль Стравинского заключалась в том, что деньги раздавались помещикам для дальнейшей раздачи крестьянам, что деньги эти пошли ненастоящим путем. Может быть, они и дойдут до крестьян, но помещики при раздаче их могут иметь личные цели, по­стараются увеличить свое влияние на крестьян, может быть, раздадут деньги не наиболее нуждающимся лицам. Вот в каком смысле я пони­маю фразу, за которую обрушилось на Стравинского преследование; но если растолковать эту фразу, как я ее понимаю и как, кажется, следует ее понимать, то в таком случае заявление Стравинского со стороны формальной несостоятельности и опровергается массой доку­ментов, которые разбирались здесь с такой подробностью в речи гос­подина прокурора. Действительно, я преклоняюсь пред этими доку­ментами, действительно, я допускаю, что по этим документам 60 тыс. роздано таким образом, что 52 тыс. употреблены на крестьянские об­щества, а 8 тыс.– на городские; что списки нуждающихся составля­лись на сходах; что они представлялись волостными старшинами при­ходским судьям и что судьи представляли их губернатору. Все это я допускаю. Стравинский виноват совершенно со стороны формальной; что же касается материальной стороны, то, опять повторяю, вопрос этот даже не разобран, т. е. я полагаю, что ежели были частые толки относительно того, что деньги разделяются не так, как следует, то, по всей вероятности, не утверждаю; конечно, могла быть в этом извест­ная доля истины. Если бы Стравинский ближе изучил этот предмет, прочел все, что ни писали о раздаче денег, то он мог бы вполне спра­ведливо отнестись к предмету следующим образом: он мог бы задать­ся вопросом: конечно, раздают деньги мировые судьи и волостные старшины, но, спрашивается, кто это, не те ли же самые помещики, бароны и князья? Действительно ли те крестьянские сходы, о кото­рых упоминается в бумагах, не мираж; действительно ли есть там крестьянское самоуправление в силе? Я не утверждаю, что это так; но если бы Стравинский отнесся к предмету таким образом и разъ­яснил этот вопрос, то он принес бы большую пользу людям, для которых писал: тогда он не ограничился бы простым заявлением, не собрав документов, чем, во-первых, навлек на себя судебное пресле­дование и, во-вторых, сделал ошибку, дав возможность людям про­тивного направления одержать над ним довольно легкую победу. Та­ково оправдание Стравинского или, лучше сказать, простое объясне­ние его поступка; он не стыдится своего поступка, но, как человек совершенно правдивый, считает долгом сознаться, в чем он ошибся, сделал промах.

Затем перехожу к другой части защиты.

Если Стравинский виновен, т. е. сделал этот промах, то может ли он быть подведен под те статьи Уложения о наказаниях, которые к нему обвинение старается применить? Полагаю, что нет. Полагаю, что прежде всего надо безусловно устранить 1039 ст. Уложения о нака­заниях, в которой говорится об оглашении в печати о частном или должностном лице или обществе, или установлении такого обстоя­тельства, которое может повредить их чести, достоинству или добро­му имени. Мне кажется, что для применения 1039 ст. необходимо, чтобы в статье было сказано, какое это лицо, затем, что о нем было что-нибудь оглашено; но как в настоящей статье не сказано, кого автор обвиняет, не упомянуто губернское правление, то полагаю, что тут оглашение предосудительного обстоятельства об известном лице или установлении немыслимо. Затем остается 1035 ст. о напечатании отзывов, направленных к колебанию общественного доверия, о рас­поряжениях правительственных и судебных установлений. Я полагаю опять, что в обвиняемой статье необходимо должно быть прямое ука­зание: какое распоряжение какого именно правительственного уста­новления подвергается порицанию, а этого в статье не сказано. Таким образом, я полагаю, что в статье Стравинского нет самого существен­ного элемента для применения 1039 ст.; но если даже допустить, что она может быть применена, то и в этом случае я просил бы при оп­ределении взыскания обратить внимание на следующие обстоятель­ства: 1) что со стороны Стравинского не было злоумышленного наме­рения клеветать, а было только легкое, непрактическое отношение к предмету, юношеское увлечение, которое так легко простить; 2) ука­занное господином прокурором несовершеннолетие (20 лет); 3) что статья Стравинского не имела ровно никаких вредных последствий; вероятно, ее даже не читал тот народ, о котором она толкует, потому что он не читает газет; кроме того, статья Стравинского тотчас была опровергнута самым подробным образом в «С.-Петербургских ведо­мостях» в статье Жерара де Сукантона и Икскуля, в которой об­стоятельно объяснено, каким образом и кому раздавались посо­бия. Таким образом, «С.-Петербургские ведомости», напечатав статью Стравинского, помещением возражения уничтожили то впечатление, которое она могла произвесть. Наконец, последнее соображение, ко­торое должно располагать, по моему мнению, к совершенному оправ­данию Стравинского, заключается в том, что в процессах о печати всегда более или менее судятся не только сами действия, а направ­ление; что ответственность, которая будет возложена на подсудимых по настоящему делу, даст тон отношениям суда вообще к статьям, появляющимся в печати и касающимся жгучих вопросов, относящих­ся до Остзейских губерний. Действительно, строгое взыскание может иметь то последствие, что даст острастку другим и они перестанут касаться тех вопросов и водворится полное молчание по поводу этих вопросов, что было бы очень спокойно, только не знаю, удобно ли и полезно ли. Напротив того, умеренное взыскание докажет, что суд на­блюдает, чтобы каждая партия сражалась равным оружием, чтобы полемика велась серьезно и хорошо. Если господа судьи находят, что газетные статьи полезны в том отношении, что могут быть употреб­лены как рычаг для того, чтобы произвести что-нибудь полезное на окраинах России, если они могут содействовать, согласно с видами правительства и целями общества, улучшению сколько-нибудь быта ливов, эстов и латышей, то я полагаю, что самым лучшим исходом в настоящем деле будет самое умеренное взыскание обвиняемых, и в том числе Стравинского.

Палата нашла подсудимых виновными и приговорила А. Сомова к 25, а М. Стравинского к 50 рублям штрафа.

Столыпин П.А.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: