Т. Манн как критик русской литературы

Вне всяких сомнений, на творчество Томаса Манна как художника и публициста огромное влияние оказала русская литература. Если быть точным, то без нее он оказался бы несостоявшимся писателем, в чем немецкий классик неоднократно признавался в своих статьях и эссе («Толстой», «Искусство романа», «Воспитание чувства слова», «Гёте и Толстой. Фрагменты к проблеме гуманизма», «Достоевский – но в меру», «Слово о Чехове» и др.).

Т. Манн не раз перечислял среди своих литературных настав­ников русских писателей. Например, в письме от 11 мая 1937 года он отмечал: «...во времена «Будденброков» великие скандинав­ские и русские писатели Хьеланн, Ли, Якобсон, Гамсун, Тол­стой, Тургенев, Пушкин, Гоголь, несколько меньше Достоевский были моими учителями».

В письме от 15 ноября 1951 года он снова подчеркивает: «Я не
знаю ни слова по-русски, а немецкие переводы, в которых я мо­лодым человеком читал великих русских авторов XIX века, были
очень слабыми. И все-таки я должен причислить это чтение
к моим величайшим духовным переживаниям. Если в книге есть
главнее (Substanz), то, поверьте мне, даже в плохих переводах
многое сохранится».

Т. Манн продолжает реалистические традиции XIX в., традиции классической русской литературы, о которой он с благодарностью писал на протяжении всей жизни, особенно выделяя Толстого, а вслед за ним Тургенева, Достоевского, Чехова. «Чтение этих великих русских эпиков XIX столетия, — замечал он, — явилось главным элементом в моем литературном образовании и осталось им и сегодня. Когда я в возрасте около двадцати трех лет писал «Будденброков» — эпическое предприятие, превосходившее мои молодые силы, от которого я временами хотел отказаться, — именно каждодневное чтение Толстого придавало мне силы для того, чтобы продолжить работу над тяжелым романом».[23.C.290] Широкая эпичность романов Толстого, их мощь — вот то, что прежде всего вдохновляло Т. Манна.

Уже в своей первой статье «Бильзе и я», где молодой писатель коснулся вопроса о назначении искусства и очертил проблемы собственного творчества, он ссылается на И. Тургенева, чтобы защитить свой роман «Будденброки» от несправедливых упреков любекских читателей и свое писательское право на претворение собственной художественной действительности в книгу. В этом «своего рода маленьком манифесте» (так Т. Манн охарактеризовал свою статью) молодой писатель приводит признание русского классика в подтверждение правильности своей авторской позиции художника-реалиста: «Не обладая большою долей изобретательности, я всегда нуждался в данной почве, по которой я мог бы твердо ступать ногами. Почти то же самое произошло и с “Отцами и детьми”; в основание главной фигуры, Базарова, легла одна поразившая личность молодого провинциального врача».[23.C.305]

В Тургеневе Т. Манн очень ценил высокую степень художест­венного мастерства, много раз в письмах цитировал особенно» запомнившиеся ему выражения, вспоминал отдельные произве­дения русского писателя, который годами принадлежал к самым любимым писателям Т. Манна и упоминается почти всюду, где Т. Манн пишет о русской литературе. Еще в 1914 году он меч­тал написать о Тургеневе: «Я читаю теперь снова, Тургенева с тем же пылом и тем же восхищением, как 20 лет назад. И я мечтаю написать о нем большую статью — поздно или рано — главным образом потому, что его явно в наше время неподобаю­щим и неблагодарным образом недооценивают, даже презирают к пользе Достоевского. Я заранее радуюсь выступлению в его защиту». Этот план так и не был осуществлен, но в написан­ной в 1930 году статье о Шторме Т. Манн дал, наконец, выр­ваться своей любви к И. Тургеневу. С «благоговейной призна­тельностью» вспоминает Т. Манн, что в юности он не знал кому из этих двух поэтов — Шторму или Тургеневу — отдать предпочтение, и его радовало, что они были знакомы и.ценили друг друга: «...их роднило между собой не только их время, но и то, что оба они, творя в различных сферах, походили друг на друга чувством и формой, искусством настроения и грустью воспоми­наний» (10, 14—15). По мнению Т. Манна, они «оба» Шторм и Тур­генев, подняли «новеллу девятнадцатого века на высшую сту­пень совершенства» (10, 15). Но Шторм не сумел бы написать такой роман, как «Отцы и дети», - «шедевр европейской лите­ратуры... где был выведен психологический и политический тип нигилиста». И прежде чем перейти к рассмотрению творчества Т. Шторма, Т. Манн высказывает свое высокое мнение о своем любимом романе, отличающемся «точностью, виртуозностью и прозрачностью, овеянном дыханием совершенства» (10, 16).

Подобное нетрудно заметить во многих публицистических произведениях Т. Манна, который, как верно подметил Н. Вильмонт, в речах и эссе приводит высказывания русских писателей с той самой целью, чтобы отождествить все это с собою и непосредственно со своим творчеством. Т. Манн «подчеркивает в творчестве и в высказываниях других крупных и крупнейших писателей преимущественно то, что сродни ему и его искусству, благодаря чему их литературные портреты, в известном смысле, становятся автопортретами» [6.C.159]. При этом в «автопортретировании» без труда можно увидеть стремление художника установить «здоровую традицию» немецкой и русской культуры. Поэтому нельзя не обратить внимания на толстовский ёмкий, размеренный стиль, чеховскую поэтическую и одновременно прозаическую природу слова, достоевское пресловутое описание человеческой страдальческой души и мережковское мистическое видение мира в его художественных и публицистических текстах.






Т. Манн о Толстом

Гете и Толстой»

Совершенно особое место в ряду критико-теоретических ра­бот Манна, написанных в 20-е годы, занимает исследование «Гете и Толстой». Оно насыщено весьма разнообразным содер­жанием. В плане общефилософском «Гете и Толстой» знаменует разрыв с шопенгауэровски-декадентским воззрением на искус­ство, литературу и духовную культуру вообще. ХХ век для Манна – эпоха упадка, современное искусство развивается под знаком «болезни и смерти». Гете и Толстой, как и Шиллер и Достоевский, по Манну, напротив, утверждают жизнь. По Шиллеру, «сентиментальный» поэт отобщен от при­роды; но он тоскует по ней, по былой непосредственности чело­века, и в силу этой высокой тоски приближается к типу «наивного» поэта.

Томас Манн не отрицает этого деления, но на примере двух «безусловно наивных литературных великанов», Гете и Толстого (которым противопоставляются «великаны духа» Шиллер и Достоевский), показывает, как оба они, Толстой и Гете, автор «Воскресения» и автор «Фауста» из «верности жизни» поднимаются в «область духа», размышлений о жизнен­ном «идеале». Отсюда — вывод, что искусство зависит не только от прирожденной «непосредственности» дарования или от при­рожденной же «склонности к рефлексии», а от сложности исто­рической жизни, ее требования: уразуметь открывшиеся перед нею исторические пути. В этом — смысл манновского. плодотворного пересмотра шиллеровского трактата, его «типологии» писателей и творческих методов. Иными словами: любые творческие силы должны служить высокой цели гуманизма, поискам истин­ной человечности — жизни, достойной Человека.

В этом пафос и в этом содержание многочисленных статей Томаса Манна о великих писателях прошлого — Гете, Толстом, Шиллере. Всем этим работам о «великих» присуща замечательная сила психологического и художественного постижения, вполне обнаружившаяся уже в исследовании «Гете и Толстой».

В этом исследовании Томас Манн широко пользуется кни­гой Максима Горького о великом русском писателе, которую считает лучшей из когда-либо написанных о Льве Толстом. Она его поразила удивительной глубиной и свободой постижения и была для него весьма плодотворна. Ранее знакомившийся с русской литературой, которую почитал «святой», как и его Тонио Крегер, главным образом по работам рус­ского писателя Мережковского и Льва Шестова, он теперь услышал другой голос. Впрочем, Мережковский был для не­мецкого писателя скорее поставщиком фактических сведений и конкретных оценок русской литературы; его концепциями он никогда не увлекался, проходил мимо них. Многое из написан­ного Т. Манном о Толстом принадлежит к лучшему, что было написано за рубежом о русской литературе.

В Толстом, как и в других русских писателях, Т.. Манна при­влекает особая моральная сила. Он отмечает, например, что Толстой угадывал наступление «эпохи, когда искусство одного только воспевания жизни кажется недостаточно правдивым и когда ведущей, определяющей, просветляющей силой стано­вится дух, связавший себя общественными интересами, отдаю­щий себя на служение обществу...» (9,626). В этих словах слы­шится личное, исповедальное: Т. Манн прославляет Толстого за то, что он «ради вечного стремления к истине, ради потребности открыть ее людям» отдает все свое богатство художника — вопреки собственной природе —на службу идее.

Анна Каренина»

Эти мысли Т. Манн подробно развивает в своем предисло­вии к американскому изданию «Анны Карениной» (1939 г.), на­писанном уже в годы эмиграции, через десятилетие после цити­рованной выше статьи; оно сохраняет в основных чертах тот портрет Толстого, какой сложился в предыдущих работах Т. Ман­на. Многое почти дословно повторяется.

«Вряд ли найдется более подходящее место, чтобы написать то, что я задумал: размышления о великой книге, название которой я поставил в начале этих строк. И ход моих мыслей, и сама окружающая об­становка, — все воскрешает передо мной старую, я сказал бы, с детства привычную ассоциацию пред­ставлений, — духовное родство двух начал, близость восприятия двух стихий, одна из которых есть образ и подобие другой: моря и эпоса.»

Для Т. Манна великая сила эпических произведений Толстого «сродни морю, как море сродни ей!». Манн имеет здесь в виду гомеровскую стихию, древнее, как мир, искусство повествования, тесно слитое с природой, во всем его наивном величии, во всей его телесности и предметности, непреходящее здоровое начало, непреходящий реализм. В этом, говорит Т. Манн сила Толстого, сила, которой не обладал в такой мере ни один эпический художник нового времени, сила, которая отличает его гений, — если не по мас­штабу, то во всяком случае по самой сути, — от болезненного величия Достоевского с его надрывом, с его гротескно-апокалиптическими картинами. Т. Манн восхищается чисто эпической мощью его творений, которая не знает себе равных, и, общаясь с ними, всякий художник, подчеркивает Манн — если он только чуток и воспри­имчив (а иначе он не художник) — всегда будет чер­пать в них — даже там, где Толстой вовсе нестремился быть поэтом, где он отрицал и отвергал ис­кусство, прибегая к нему лишь по привычке, как к средству моральной проповеди — все новые и новые силы, свежесть, чистую радость созидания и бодрость духа.

Немецкий романист не устает подчеркивать, что он считает титанической художест­венную силу Толстого и готов вслед за русским гением повто­рить его слова о том, что все, им самим написанное, «это как Илиада» (10, 251). По-прежнему восхищает Т. Манна, писателя с ярко выраженной склонностью к рефлексии, «редкое свойство» произведений Толстого: они непосредственны, как природа» (10, 251).

Т.Манн в статье приводит высказывание Тургенева: «Все мы вышли из гоголевской «Шинели». Это, по мнению Т. Манна, остроумное замечание, на­глядно, хотя и в мрачно-фантастической форме от­ражающее необыкновенное внутреннее единство и целостность русской литературы, тесную сплочен­ность ее рядов, непрерывность ее традиций. Ведь, в сущности, говорит Т. Манн «все ее великие мастера и корифеи пришли в мир почти одновременно, как бы ведя друг друга за руку; их жизненные пути совпадают на протяжении многих лет».

В своей статье Т. Манн упоминает, что уже не раз доводилось Толстому начинать и победоносно завершать начатое. Толстой был прославленным творцом «Войны и мира», «этой величественной панорамы, этого русского национального эпоса в форме совре­менного романа». А теперь он вынашивает замысел произведения, которому суждено будет достигнуть еще большего совершенства формы и затмить по мастерству исполнения даже «этот монумент, воздвиг­нутый молодым богатырем в расцвете сил, когда ему было всего лишь тридцать пять лет»;  Т. Манн без колебаний называет «Анну Каренину» «вели­чайшим социальным романом во всей мировой литературе, но этот роман из жизни светского общества направлен против него» (16,264).  

 Т. Манн вслед за Мережковским, на которого он в этой статье неоднократно ссылается, упрощает эволюцию взглядов Толстого, сводя ее к некоей прямой линии: по Т. Манну, Тол­стой шел от «эстетического, чисто художественного, объективно-изображательского, антиморального принципа» к «обремененно­му ответственностью самосознанию художника-критика, худож­ника-моралиста» (10,254—255). Этот путь привел Толстого, к трагическим конфликтам невиданной силы и к отрицанию ис­кусства и своего собственного творчества во имя морали. Дели­катно излагая взгляды позднего Толстого, поставившего «миссис Бичер-Стоу, автора „Хижины дяди Тома", намного выше Шек­спира», Манн пытается разобраться в них, исходя не столько из социальной обусловленности трагедии Толстого, сколько из его психологических "особенностей: «Толстой ненавидел в Шекс­пире самого себя, ибо и сам он был наделен от природы такой же богатырской жизненной силой, первоначально столь же зем­ной..» (10,257)

Рассуждая о Толстом «как художнике и сыне своего вре­мени, то есть девятнадцатого века», Т. Манн называет русского писателя на­туралистом, и в этом отношении, в смысле своей «принадлежности к определенному направлению»,Толстой для Манна действительно представлял новое в литературе. Однако, подчеркивает Манн, как мыслитель он перешагнул или, во вся­ком случае, стремился — в муках и в борьбе — перешагнуть через это новое и найти для себя нечто другое, что лежало уже по ту сторону его века, века натурализма.

Т. Манн проводит творческий путь Толстого: он шел к такой концепции искусства, по ко­торой оно оказывалось гораздо ближе к разуму, к познанию, к «критике», чем к природе.

Возвращаясь к роману Толстого, Т. Манн подчеркивает, что ранние критики и рецензенты, находившиеся под сильным - впечатлением от первых выпусков «Анны Карени­ной», даже и не подозревали, что уже тогда, в 1875 году, взгляды Толстого неот­вратимо развивались в направлении к неприятию искусства, к его полному отрицанию и что это уже стало серьезной помехой в работе писателя над своим последним шедевром и угрожает его успешному за­вершению.

Говоря о взглядах Толстого на искусство, Т. Манн подчеркивает: «Встав на этот путь, Толстой пойдет по нему все дальше и дальше, не останавливаясь в своей исступленной последовательности ни. перед чем: не только перед глумлением над культурными ценностями, — у него хватит духу и на это, — но и перед самыми неле­пыми и смехотворными утверждениями».

Не может Т. Манн в своей статье не затронуть и тему отношения Толстого к Шекспиру.

 Ненависть Толстого к английскому драматургу — это не что иное, как «бунт против вездесущей и всеутверждающей природы, зависть терзающегося нравственными муками страстотерпца к творцу, который не знает ничего, кроме своего творчества, счастлив тем, что живет в этом мире, и взирает на его несовершенства с легкой иронией; не что иное, как бегство от при­роды к духу (в морально-критическом смысле этого слова), — от наивной непосредственности и мораль­ного индифферентизма к нравственной оценке дей­ствительности и к проповеди совершенствования».

Т. Манн понимает, что Тол­стой ненавидел в Шекспире самого себя, ведь, напоминает Манн, и сам он был наделен от природы такой же богатырской жизненной силой, первоначально столь же земной, чисто художнической по своей направленности и по­этому безнравственной, и все его позднейшие мучи­тельно трудные искания добра, истины и справедли­вости, поиски смысла жизни, учения, указующего путь к спасению души, тоже были лишь аскетиче­ской формой проявления этой богатырской силы. Поэтому, констатирует Манн,  в его титанических усилиях есть величавая не­уклюжесть, которая порой невольно вызывает благо­говейную улыбку.

В завершении своей статьи Т. Манн не может не вернуться к теме искусства в творчестве Толстого, который знал, который перебо­лел и так много выстрадал из-за искусства и во имя искусства, что свершил в области искусства такое, о чем мы, подчеркивает Манн, простые смертные, и мечтать не смеем, и, быть может, артистичность натуры Толстого, перевешивав­шая в нем все остальное, как раз лучше всего объ­ясняет, почему он не видел, что «желание познать добро никак не может быть доводом в пользу отрицания искусства, ибо этот довод доказывает обратное».

Ведь искусство, резюмирует Т. Манн — самый прекрасный, самый строгий, са­мый радостный и благой символ извечного, непод­властного рассудку стремления человека к добру, к истине и совершенству, «дыхание мерно катящего свои валы океана эпического искусства не вливало бы в нашу грудь столь радостного ощущения полноты жизни, если бы в этом дыхании не было терпкого и живительного привкуса одухотворенности и устрем­ленности в область божественного».

 


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: