double arrow

Любовь и поэзия: Петроград, 1914–1917

 

Жадное, необузданное воображение Мартына не могло бы ладить с целомудрием.

«Подвиг»

 

…во всякой книге, где описывалось постепенное развитие определенной человеческой личности, следовало как-нибудь упомянуть о войне… С революцией было и того хуже. По общему мнению, она повлияла на ход жизни всякого русского; через нее нельзя было пропустить героя, не обжигая его, избежать ее было невозможно.

«Защита Лужина»1

 

I

 

В то время как Набоков знойным летом 1914 года входил в роль поэта, надвигалась война, которая позднее привела Россию к революции и навсегда изменила ход жизни юного стихотворца.

28 июня 1914 года в Сараеве сербский террорист застрелил австрийского эрцгерцога Франца Фердинанда. Австрия, видевшая в Балканах желанную добычу, обвинила в убийстве сербское правительство и потребовала предоставить ей фактический протекторат над своим соседом. Россия, которая сама была не прочь вонзить зубы в Балканы, воспылала негодованием по поводу того, что другая страна столь грубо потянулась через Европу за лакомым кусочком. В течение июля 1914 года, когда в Санкт-Петербурге все сильнее ощущалось приближение войны, министры Николая II все с большим неодобрением читали редакторские статьи Павла Милюкова в «Речи», где он предостерегал Россию от участия в европейском конфликте. Владимира Дмитриевича Набокова вызвали из Выры в столицу: «Речь» была в опасности. 17 (30) июля — в день объявления войны — газету закрыли2.

Но лишь на три дня. Националистический угар быстро свел на нет радикальные настроения, которые неуклонно набирали силу в России начиная с 1910 года. Рабочие, еще в июле готовые начать всеобщую стачку, теперь открыто признали свою верность царю. Патриоты, среди которых был дядя Набокова Василий Иванович Рукавишников, провели демонстрацию у немецкого посольства, всего в нескольких шагах от набоковского особняка. Некоторые из демонстрантов ворвались внутрь, сломали декоративную решетку над фасадом, выбросили из окон бумаги и мебель и подожгли их; один из служащих посольства был убит. Хотя в целом кадеты и те, кто стоял слева от них, были противниками подобного грубого шовинизма и обозначали свою позицию, продолжая по-прежнему называть столицу Петербургом, а не Петроградом, как это теперь было официально принято, Милюков вскоре возглавил кампанию, раздувающую милитаристские настроения3. Появившийся повод для волнений, легко возбудимая толпа, с готовностью откликающаяся на призывы к насилию, переход на империалистические позиции виднейшего российского либерального политика — такое сочетание служило недобрым предзнаменованием для страны.

Как прапорщик запаса Владимир Дмитриевич был мобилизован 21 июля (3 августа). Облачившись в серую пехотную шинель, он отправился со своим полком на север, в Выборг, а его семья вернулась в Петербург. По примеру других светских дам Елена Ивановна занялась тыловой работой, добросовестно, но довольно неумело соорудив собственный лазарет для раненых, надела ненавистную ей серую с белым форму сестры и при этом до слез расстраивалась из-за неэффективности досужего милосердия4.

Когда начался учебный год, в голове у Владимира была одна поэзия. Не проходило и дня, чтобы он что-нибудь не сочинял. Одно короткое и «чудовищное» стихотворение о «первом из залитых лунным светом садов с эпиграфом из „Ромео и Джульетты“» было переплетено в нарядную лиловую обложку и подарено нескольким друзьям и знакомым. Судя по единственной строчке, запомнившейся Набокову («Над рододендроном вьется она»), лепидоптерология проникла в его стихи уже в ту раннюю весну его длинной литературной карьеры5.

Возможно, именно весной 1915 года Владимир после экзаменов принял участие в недельной поездке в Финляндию, организованной училищем. Каждый год в мае тенишевцы участвовали в подобных тщательно подготовленных экскурсиях, которыми славилось училище. Пока война не ограничила географию поездок, один класс, бывало, отправлялся на Волгу, другой — в Новгород, а третий, младший, мог просто посетить какой-нибудь из петербургских музеев. В тот год пришла очередь Набокову увидеть Финляндию; группа, составленная из учеников двух классов, на поезде доехала из Петрограда до Иматры, где вода в озере словно бы поднимается до уровня глаз, а потом по рыжевато-серым скалам выливается водопадами, прокладывая себе путь к Ладожскому озеру. Пешком и на пароходе мальчики добрались до самого центра озерного края Саймаа, где на фоне озер и лесов выслушали познавательный рассказ о жизни и обычаях финнов. Набокову групповой духовный подъем мало понравился: «Это было чудовищное, чудовищное путешествие. Поистине чудовищное. Помнится, впервые за свою более или менее сознательную жизнь я провел целый день без ванны. Это было ужасно. Мне казалось, что я весь в грязи. Судя по всему, никого, кроме меня, это не заботило». Еще больше волновало его то, что рампетка, захваченная им, оказалась практически бесполезной в это время года далеко на севере. Хотя возглавлял поход учитель естествознания, его раздражал интерес юного Набокова к лепидоптерологии: «Ему бы радоваться, что есть в его группе мальчик, знавший все о бабочках. Но он был недоволен. Все было бы ничего, если бы я был группой ребят, собирающих бабочек. Один же подросток, одержимый коллекционированием бабочек, — нет, это ненормально»6.

 

II

 

В мае полк В.Д. Набокова перевели в Гайнаш на Рижском заливе. Тяжесть разлуки с мужем Елене Ивановне немного облегчала компания Евгении Гофельд, к концу 1914 года сменившей мисс Гринвуд, последнюю из английских гувернанток Ольги и Елены. Евгения Гофельд будет рядом с Набоковыми в Петрограде, Ялте, Фалероне, Лондоне, Берлине и Праге, станет ближайшей подругой Елены Ивановны и главной ее опорой в нищете и одиночестве эмиграции. Даже в это первое лето у Набоковых она продемонстрировала преданность семье, ежедневно поджидая почтальона на крутом берегу возле мельницы и самых старых в парке кустов сирени, чтобы как можно быстрее доставить Елене Ивановне письма от мужа7.

В жизни Владимира лету 1915 года суждено было стать переломным, но началось оно довольно неудачно. Он заметил, что шофер оставил красный автомобиль с невыключенным мотором у гаража, который находился под одной крышей с огромной вырской конюшней. Через минуту юный искатель приключений вместе с машиной оказался в ближайшей канаве. Набоков уже начал лысеть и ему исполнилось пятьдесят, когда он предпринял вторую попытку сесть за руль, которая окончилась почти столь же плачевно, как и первая8.

Кроме того, он провел часть лета в постели, в тифу, при нем неотлучно находилась сиделка, выписанная из Петербурга. Постепенное выздоравливание было для него воздушной, медленно-дремотной негой. Лежа в постели и слушая щебетанье птиц, далекий лай собак, скрип водокачки, он погружался в сладкий туман грез, представляя себя влюбленным. В то лето его мечты сбылись9.

Он еще не встретил ее, но она уже высмотрела его, высокого, худого юношу с темно-русыми волосами и быстрой летящей походкой, со своего древа познания. В начале лета к Набоковым зашел восемнадцатилетний Вадим Шульгин: он предложил Владимиру войти в футбольную команду, которая организовывалась в Рождествено, и просил разрешения провести дружеский матч с командой из Сиверской на набоковском лугу. Владимир вместе со своим учителем Сахаровым ездил на дачу Шульгиных, чтобы передать согласие родителей на проведение матча, но сам участвовать в нем отказался. Он не знал, что высоко на яблоне сидела пятнадцатилетняя сестра Вадима, Валентина, и подглядывала за красивым шестнадцатилетним юношей10.

Она была Валентиной Евгеньевной Шульгиной на пунктире бланков, «Тамарой» — в его автобиографии, «Машенькой» — в его первом романе, а у него на устах — всегда «Люсей»11. Набоков запечатлел свою первую любовь с нежнейшими деталями: сначала только ее имя, появлявшееся на стенах и заборах Выры и Рождествено (она писала или вырезала его сама), которое он находил в разных местах, словно сама судьба предупреждала его о ее появлении, затем первая встреча с ней в березовой роще — она была в компании с двумя другими — не столь прелестными — грациями, подругой и сестрой, благотворительный концерт в риге, где оперный бас из Петрограда лишь изредка отвлекал его от созерцания ее горящего татарского глаза, смуглоты щек, обнаженной шеи, темного блеска волос, те вечера, когда он, выследив, где она живет, кружил у ее дачи верхом или на велосипеде.

И вот, «9 августа 1915 года, если быть по-петрарковски точным, в половине пятого часа прекраснейшего из вечеров этого месяца», он, увидев, как она с подругами входит в радужную беседку старинного вырского парка, последовал за ними и впервые решился заговорить с ней. Он проводил ее и ее подруг до села и условился с ними, что на следующий день повезет их всех на лодке. Люсины спутницы тактично ретировались, — она явилась одна, и любовная лодка была спущена на воду12.

Осень в тот год наступила рано. Гуляя с ней по аллеям вырских парков, бросая шляпки грибов в каменные вазы, окаймлявшие тропинки Рождественской усадьбы, Владимир упивался ее юмором, ее беспечным смехом, ее быстрой речью, ее веселостью, ее картавостью, ее любимыми словечками, ее прибаутками, ее огромным запасом второстепенных стихов. Его собственные стихи обрели наконец свой предмет. Валяясь на диване дождливыми августовскими днями, когда в соседней комнате затапливали печь, он сочинял стихи с клятвами в вечной верности, а потом, показав их Люсе, читал матери, которая переписывала их в красивый альбом, ласково качая головой13.

То лето Люся проводила на даче, которую ее мать снимала в Рождествено, — между церковью и яблоневым садом, и где кроме нее с матерью отдыхали еще шестеро ее братьев и сестер. Отец Люси служил управляющим у богатого полтавского помещика и жил отдельно от семьи. «Что ж, мы мещаночки, мы ничего, значит, и не знаем», — говорила она с щелкающей усмешечкой, но, глядя назад на свое прошлое, Набоков считал, что она была тоньше, и лучше, и умнее его. Когда он твердил Люсе, что они женятся, как только он кончит училище, она отвечала спокойно, что он либо ошибается, либо нарочно говорит глупости14.

В заветных уголках среди лесов Выры и Рождествено они открыли радости плотской любви. Это не осталось незамеченным. Старый бесстыдник Евсей, садовник дяди Василия, однажды увидел, как Сахаров, спрятавшись в кустах с телескопом, пытается следить за юными любовниками. Евсей почтительно доложил об этом Владимиру, который пожаловался на Сахарова матери. Ее оскорбила слежка, и она, скрыв материнское беспокойство, встала на сторону сына. В августе и сентябре Владимир обычно каждую ночь заряжал велосипедный фонарь и катил через дождь, через парк, через мост и шоссе к Рождественской усадьбе (дядя Василий Иванович в тот год не приехал) и в одном из приютных углов под аркадой встречался с Люсей. Мать не вмешивалась — лишь велела лакею каждую ночь оставлять на освещенной веранде фрукты для сына15.

 

III

 

В сентябре Елена Ивановна с детьми возвратилась в Петербург, куда только что перевели с фронта и Владимира Дмитриевича16. В отличие от жены, он задал Владимиру несколько щекотливых вопросов, которые у него возникли во время чтения стихов, воспевающих последовательно ночь, велосипедный фонарь, приютный угол под аркадой и шуршание платья. «Ты случайно не обрюхатил девушку?» Затем последовала короткая лекция о средствах, с помощью которых предусмотрительный джентльмен оберегает женщину от неприятностей17. Владимир Дмитриевич работал теперь в Азиатском департаменте Главного штаба, помещавшемся прямо за углом от Тенишевского училища, в здании на Караванной улице, мимо которого теоретически его сын должен был ежедневно проходить. Но в ту зиму у Владимира были занятия поважнее школы. Люся с семьей вернулась в свою петроградскую квартиру на солидной Сергиевской улице. Пропуская — иногда по три дня подряд — школу, Владимир встречался с ней в Таврическом саду в конце Сергиевской. Лишенные тайных убежищ Выры, они нашли мучительной новую, снеговую, эпоху своей любви. Они и думать не хотели о встречах под посторонним наблюдением у него или у нее дома, не дерзали снять меблированные комнаты и страдали, скитаясь по улицам, а последние ряды кинематографа и отдаленные зальца музеев давали весьма ограниченный выход их «тайной страсти». В ретроспекции Набоков будет вспоминать постоянные искания приюта как предисловие к позднейшему изгнанию. Эта бесприютность внесла напряжение в их отношения, проявившееся в его стихах, в которых он укорял ее за то, что она любит его меньше, чем он ее, и не помнит так, как он (едва ли выполнимая задача), мгновения, которые они вместе пережили. И все же, судя по одной из многих, по-видимому автобиографических, деталей «Машеньки», в те дни, когда они не встречались, они писали друг другу пронзительно нежные письма, вспоминая «о тропинках парка, о запахе листопада как о чем-то немыслимо дорогом и уже невозвратимом»18.

 

IV

 

Частые пропуски Набоковым уроков не улучшали отношения к нему учителей. Его праздный блеск и щегольская независимость особенно раздражали одного из них — Владимира Гиппиуса, преподававшего Набокову русскую литературу в двух последних классах. Когда Гиппиус звонил Набоковым, чтобы узнать, почему мальчика не было в школе, швейцар Устин с готовностью отвечал, что у хозяйского сына болит горло. Прежде чем пойти на свидание с Люсей, Владимир всегда щедро платил Устану19.

Однажды в просторной рекреационной зале, где школьники зимой выпускали пары, Набоков метнул отломанное от стула сиденье, заменявшее им в соревнованиях с приятелем диск, прямо в живот Гиппиусу, когда тот в неподходящий момент вывернул из-за угла. Острые углы в их отношениях сохранились навсегда. Однако, несмотря на все разногласия, Набоков вспоминал его как самого доброго и доброжелательного из всех своих учителей, относившегося к ученикам как ко взрослым, а Гиппиус, в свою очередь, разглядел оригинальность под напускным мальчишеским безразличием. Однажды он задал ученикам сочинение на тему «Лень». Набоков сдал ему пустой лист — и получил хорошую отметку20.

Темпераментный господин, которому было тогда под сорок, невысокий, рыжеволосый, с острыми плечами, Гиппиус произвел сильное впечатление еще на одного тенишевца — поэта Осипа Мандельштама, проучившегося в училище с 1900 по 1907 год. Страсть к литературе, по воспоминаниям Мандельштама, сочеталась у Гиппиуса со страстной литературной злостью, от которой, как иногда утверждают, берет свое происхождение яд в критическом сосуде самого Набокова. Но поскольку набоковские суждения о науке, политике или психологии столь же решительны и провокационны, как и его суждения о литературе, и поскольку они естественно вытекают из его фактически врожденного нежелания признать чью бы то ни было точку зрения на мир или смягчить свое отличие от кого бы то ни было, то, кажется, у нас нет оснований не соглашаться с Набоковым, когда он отрицает влияние Гиппиуса. У Набокова вызвала раздражение попытка биографа Эндрю Филда приписать Гиппиусу важную роль в его литературном развитии: «Если Тенишевское училище навязало мне Гиппиуса, то это не значит, что вы должны проделывать то же самое»21.

Случалось, Гиппиус выплевывал пушкинский стих, чтобы продемонстрировать фальшивый спондей в ямбической строке, но его износившиеся представления о просодии не могли заинтересовать его ученика, в котором начинал пробуждаться поэт. Лишь через год после окончания Тенишевского, открыв новые метрические теории Андрея Белого, Набоков испытал острый интерес к просодии и начал решать новые технические задачи. Гиппиус тоже был поэтом и выпустил к 1916 году четыре книги стихов, и Набоков до конца жизни считал своего бывшего учителя намного более талантливым, чем его знаменитая кузина Зинаида Гиппиус: быть может, его стихи были туманными и высокопарными, но иногда в них вспыхивало подлинное вдохновение22.

Однако больше всего запомнилось Набокову стремление Гиппиуса воспитать из учеников сознательных граждан. Юноша приводил Гиппиуса в бешенство, решительно отказываясь

 

участвовать в каких-то кружках, где избиралось «правление» и читались исторические рефераты, а впоследствии происходили даже дискуссии на политические темы. Напряженное положение, создавшееся вследствие моего сопротивления этой скуке, этим бесплатным добавлениям к школьному дню, усугублялось тем, что мои общественно настроенные наставники — несомненно прекраснейшие благонамеренные люди — с каким-то изуверским упорством ставили мне в пример деятельность моего отца23.

 

Политическая активность Владимира Дмитриевича не только не побуждала сына заняться политикой, но и, наоборот, возможно, объясняет его политическую индифферентность. Владимир полностью полагался на отца и с раннего детства считал, что отец всегда прав, — значит, политика — это его дело. Мотивы, которыми Набоков руководствовался в школе, легко объяснимы. Ему просто-напросто не нравились ни групповая деятельность, ни политика, ни тем более всякие «бесплатные добавления» к школьному дню. С любопытством наблюдая за учителями, которые, как он понимал, из самых лучших побуждений с фанатическим упорством травили его, он, наверное, закалился в своем неприятии каких бы то ни было идеологических установок. Если же он нуждался в поддержке, то он мог обратиться к Чехову («Великие художники и писатели должны заниматься политикой лишь постольку, поскольку нужно держать оборону против политики. И без того на свете предостаточно прокуроров и жандармов, чтобы множить их ряды») или к самому Пушкину, на которого, по определению зрелого Набокова, нападали как справа, так и слева: «Притеснения и угнетения могут быть вызваны не только полицейскими законами тиранического правительства, но и… группой политически просвещенных радикальных умов с развитым чувством гражданского долга»24.

Гиппиус был одним из тех, кто каждую минуту ожидает апокалипсиса. В своих публичных лекциях и статьях он пытался пробудить религиозное чувство в современных писателях и противопоставлял радость жизни молодого поколения, непостижимо неуместную в «эти трудные дни» (шел 1913 год), суровости и твердой ответственности поколения старшего. Не удивительно, что он был не в ладах с таким человеком, как Набоков, y которого молодая энергия била через край. Однажды, например, поспорив на десять рублей со своим другом Самуилом Кянджунцевым, что он перепрыгнет через замерзший бассейн в неотапливаемой галерее второго этажа, соединявшей классы и зал, Набоков разбежался, прыгнул и, проломив корку льда, провалился в воду, к удивлению мертвенно-бледной золотой рыбки. Как раз в этот момент и появился Гиппиус. Набоков заявил, что он упал в бассейн совершенно случайно, но Гиппиус, зная, что Набоков неплохо катался на лыжах, сделал логическое заключение, что тот не мог случайно поскользнуться, и немедленно отослал его домой25.

Теперь у Гиппиуса, который хотел, чтобы юноши оценили серьезность настоящего момента, по крайней мере, были на это некоторые основания. После унизительных военных поражений в начале 1915 года в России появились подозрения, что царь и его министры не способны выиграть войну. Катастрофа в том или ином виде казалась неизбежной. Однако Набоков по-прежнему игнорировал мир политики и оставался равнодушен к нему, несмотря на все призывы Гиппиуса, даже в течение большей части 1917 года. Он не допускал никакого посягательства на свою свободу и свои интересы. Правда, его позиция изменилась, когда его разбудил большевистский переворот и он обнаружил, как легко мир политики может ущемить личную свободу. И после октября 1917 года он в основном оставался безразличен к политике, но была одна политическая проблема, которая заставляла его снова и снова в течение шестидесяти лет браться за перо. В Крыму, полуизгнанником, юный Набоков писал одно стихотворение за другим об утраченной свободе России и кровавых бесчинствах большевистского террора. Зрелым писателем-эмигрантом он в последних двух русских романах со всей страстью обрушился на идеологические установки и принудительный характер советской власти. Стареющим американцем он попытался довести до сознания более широкой аудитории, что не Сталин похоронил Ленина и свободу, которую тот якобы принес, но Ленин сокрушил свободу, завоеванную Россией в феврале 1917 года.

 

V

 

Другие тенишевцы не оставались столь безразличными к проповедям Гиппиуса. В конце 1915 года группа учащихся возродила печатавшийся с помощью мимеографа журнал «Юная мысль». В шестом номере журнала, открывавшем новую серию, была напечатана передовая статья за подписью четырех редакторов, двое из которых учились в тринадцатом семестре, а двое — Кянджунцев и Набоков — в двенадцатом.

 

Тяжелое время переживает Россия. В страшной борьбе напрягла она все свои силы… Все те, кто верит… что на местах недавних битв взойдут богатые урожаи, что будет победа и за ней расцвет всех сил России, расцвет общественности, кто остро чувствует необходимость сплочения, необходимость единения.

Тенишевцы почувствовали то же самое. Будущей России нужны общественные силы, эти силы должны дать мы, растущее поколение; мы должны войти в жизнь честными гражданами, и в этом нам может и должно помочь товарищеское объединение. Нет у нас этого товарищеского единения… Мы думаем, это объединение, во имя лучших идеалов, возродит позабытые традиции Тенишевского училища, подготовит нас к будущей работе для Великой России, разовьет в нас общественную дисциплину. «Юная мысль» начинает работу объединения. Тенишевцы, кому еще дорого имя Училища, поддержите его! Помогите общему органу Тенишевского училища стать знаменем, объединяющим Тенишевцев… Осуществление этих надежд — работа каждого из нас и всех нас вместе.

 

В риторике этой статьи явственно слышен голос Гиппиуса. Очевидно, ученики тринадцатого семестра, в котором русский начинал преподавать Гиппиус, попали под его влияние; в отчаянии от апатии учеников более старшего класса, они обратились к тем, кто был на семестр младше и с кем они вместе занимались немецким, предложив Кянджунцеву и Набокову, лучшим в гуманитарных дисциплинах, войти в редакцию литературного журнала[41].

Однако, хотя имя Набокова и появилось под передовой статьей, у него на все были свои резоны и свой собственный голос, который невозможно было спутать с другими. В шестом номере, который вышел примерно в ноябре 1915 года, появилась первая его публикация — стихотворение под названием «Осень». Другим доказательством его исключительности даже в общем деле служит сообщение в том же номере журнала о футбольном матче между школами, после которого Набоков, выступавший в обычной своей роли одинокого голкипера, был назван наиболее перспективным из новых игроков тенишевской команды. В следующем номере, вышедшем в январе 1916 года, появился первый критический отклик на его работу: будущий философ Сергей Гессен отметил «Осень» как единственное произведение предыдущего номера, заслуживающее особой похвалы. В том же седьмом номере появился набоковский перевод «Декабрьской ночи» Альфреда де Мюссе, сделанный им в декабре 1915 года и посвященный Люсе Шульгиной (гораздо лучший вариант перевода того же стихотворения он опубликует спустя более чем десятилетие). В восьмом номере, выпущенном в феврале 1916 года тем же редакторским составом, было напечатано еще одно стихотворение Набокова — «Цветные стекла»26.

В начале 1916 года Владимир учился уже в тринадцатом семестре, и русский у него преподавал Гиппиус. Вероятно, именно на него, как на редактора школьного журнала и самого многообещающего автора, Гиппиус изливал весь свой горячий энтузиазм и возлагал самые большие надежды. Однако на восьмом номере «Юная мысль» прекратила свое существование, и Набоков, который никогда больше не подписывал ни одну редакционную статью или коллективное письмо, не только отказывался участвовать в укреплении школьного единства, но то и дело прогуливал занятия ради свиданий с Люсей. К этому времени он стал, как и мать, заядлым курильщиком. В школе — когда он там появлялся — ему позволялось как старшекласснику курить в читальном зале, и часто он выкуривал до шестидесяти папирос в день. Другие старшеклассники лучше использовали помещения школы, устраивая в ней чтения стихов петербургских поэтов. Владимир, поглощенный собственным сочинительством, посетил только одно из них — выступление Александра Блока27.

Стихам юного поэта предстояло вскоре обрести своих слушателей. Стихотворение о пионах, положенное на музыку военным врачом из лазарета Елены Ивановны, исполнила в 1916 году на большом концерте в Петрограде певица Вронская. Однажды, когда Сергей наигрывал этот романс на рояле в музыкальной гостиной набоковского дома, Владимир, разговаривавший по телефону с Люсей из кабинета матери, дал ей послушать мелодию через трубку. Продолжая писать стихи, посвященные Люсе, неизменно страстные и очень личные, временами стилизованные, временами до неловкости откровенные, он решил, что заслуживает более широкой аудитории, чем его школа:

 

Ощущение, что я целиком отдал себя искусству, зародилось шестьдесят лет назад, когда личный библиотекарь моего отца перепечатал для меня и послал в лучший литературный журнал («Вестник Европы») мое первое стихотворение, которое, хотя оно и было столь же банальным, как голубая лужа в марте, немедленно приняли к печати. Получив книжку журнала со своими стихами, я испытал гораздо меньше волнения, чем на предварительной стадии, — когда увидел, как машинистка ровно засеяла моими живыми строчками листы бумаги, и их лиловый второй экземпляр я сохранял много лет, как хранят локон или трещотку гремучей змеи28.

 

Напечататься в одном из весьма уважаемых «толстых журналов» России для шестнадцатилетнего юноши было честью, хотя, вероятно, и не столь высокой, как это могло показаться: «Вестник Европы», известный своим политическим либерализмом, был достаточно консервативным в сфере искусства и отдавал предпочтение традиционному стихотворчеству.

Возможно, именно радостное возбуждение, которое ощутил Набоков, когда «Вестник Европы» принял его стихи, и побудило его издать первую книгу — шестьдесят восемь стихотворений, написанных в период между августом 1915 и апрелем 1916 года исключительно к Валентине Шульгиной и для Валентины Шульгиной, так что их автор позднее ошибочно вспоминал, что он опубликовал их под именем «Валентин Набоков». Когда Владимир Дмитриевич с гордостью сказал своему коллеге Иосифу Гессену, что его сын пишет стихи, и неплохие, тот не придал значения этому так же, как раньше не придавал значения горделивым рассказам об увлечении мальчика лепидоптерологией. Узнав же, что Владимир собирается опубликовать свои стихи, он стал так сильно возражать против этого, что В.Д. Набоков заколебался, прежде чем ответить: «Ведь у него свое состояние. Как же я могу помешать его намерению?» Владимир осуществил свои планы и за свой счет напечатал 500 экземпляров сборника в той же типографии, которая только что выпустила книгу его отца «Из воюющей Англии». Эта была маленькая белая книжка в белой бумажной обложке, элегантно набранная, с тиснением на титульной странице: «Стихи. В.В. Набоков». Эпиграф из Мюссе задавал ей тон: «Un souvenir heureux est peut-être sur terre / Plus vrai que le bonheur»[42].

По оценке зрелого Набокова, с точки зрения версификации стихи в книге были сносны, но оригинальность в них напрочь отсутствовала29.

Когда остались позади опасения, что Люсина мать решит в целях экономии остаться на лето в городе и не снимать дачу в Рождествено, весна засияла для юных любовников восторгом и надеждой: на Масленицу они отправились на ярмарку и бродили по пестрой от конфетти слякоти; как-то в воскресенье она пришла на футбольный матч между школами и следила за тем, как он раз за разом спасал свои ворота. И вот наконец долгожданное лето и Выра, которая никогда не была столь желанной и столь упоительной. Владимир и Люся сразу же забрались глубоко в чащу, где поклялись друг другу в вечной любви. Однако она обратила внимание на зловещее предзнаменование в стихах своего возлюбленного, когда в конце июня он показал ей пахнувшую типографской краской книжку30, которую она вдохновила: «…банальная гулкая нота, бойкая мысль о том, что наша любовь обречена, потому что ей никогда не вернуть чуда первых мгновений»31.

В редкие минуты уныния она тоже говорила, что их чувства не справились с трудной зимой. В «Других берегах» Набоков решил возродить очарование их первой любви и лишь вскользь упомянул о разладе, возникшем между ними летом 1916 года. Кажется, что, хотя их и радовала возможность снова быть вместе, вновь обретенная летняя свобода принесла также разочарование, признаки невозможности пережить заново прошлые восторги — подобно тому как долгожданное повторение счастливого прошлого приводит к столь явному разочарованию в «Машеньке», во второй мотельной одиссее «Лолиты», во втором «Адином» лете в Ардисе. Творец Гумберта Гумберта и Вана Вина был ревнивым любовником. Особенно расстраивала его Люсина

 

привычка прятаться за спиной какой-нибудь из своих подруг, которой она приписывала детали романтического любовного опыта — очевидно, более богатого, чем мой собственный… Я был более или менее уверен, что она не встречается с другими молодыми людьми, но ее игривые заверения в верности были рассчитаны на то, чтобы скорее распалить мою ревность, чем рассеять ее32.

 

Одно несомненное отличие от предыдущего года состояло в том, что дядя Василий вернулся в Рождествено, и приютные углы под аркадой больше не могли служить безопасным убежищем33. На неделю заехал Юрий, надевший форму кадетского училища. Владимир догнал брата в стихотворчестве, приближался к нему в любовных подвигах, но теперь, когда Юрий стал солдатом, Набокову нужно было снова доказывать, что он не уступает брату в смелости. Новое испытание подлило масла в огонь их дружеского соперничества. Они забавлялись тем, что

 

каждый по очереди ложился навзничь на землю под низкую доску качелей, на которых другой мощно реял, проскальзывая над самым носом лежащего, и покусывали в затылок муравьи34.

 

Словно бы в подтверждение того, что испытание выдержано, Владимир поменялся с Юрием одеждой и прошел в его форме по селу. Когда тремя годами позже Юрий, облачившись в военную форму, на скаку встретил свою героическую, хотя и безрассудную гибель, молодой Набоков как раз предпринимал попытки записаться в его полк, и он не мог не содрогнуться при страшной мысли, что растерзанное тело в гробу вполне могло бы оказаться его телом — ведь они так часто менялись местами в испытаниях на храбрость.

 

В то лето Набоков слишком часто, после множества свиданий, репетировал расставание с Люсей, чтобы запомнить, как именно они попрощались в последний раз. В начале осени она переехала в город и устроилась работать, выполнив условие, поставленное ее матерью, прежде чем та согласилась снять дачу35. По возвращении в Петроград Владимир почувствовал, что их любовь прошла.

В городе ему также пришлось пережить критические нападки на книжку стихов, которую он «имел несчастие издать». Владимир Гиппиус принес как-то сборник в класс и привел учеников в безумное веселье, изливая свой сарказм на самые романтические из набоковских стихов. Стихи заслуживали этого, но Гиппиусу, наверное, особое удовольствие доставляла возможность высмеять романтическую причину прошлогодних прогулов В. Набокова. Когда Корней Чуковский получил от Владимира Дмитриевича книгу его сына, он написал юному поэту вежливое письмо с похвалой, но, словно бы по ошибке, вложил в конверт черновик, содержащий более честную оценку. Зинаида Гиппиус, один из ведущих символистских поэтов и язвительная хозяйка главного литературного салона столицы, встретившись с В.Д. Набоковым на заседании Литературного фонда, любезно попросила его передать Владимиру, что он никогда, никогда не будет писателем. Льстивый журналист Л., у которого были основания для благодарности отцу Набокова,

 

написал восторженную статью о моих дрянных стишках, строк пятьсот, сочившихся приторными похвалами; отец успел перехватить ее и воспрепятствовать ее напечатанию, и я живо помню, как мы читали писарским почерком написанный манускрипт и производили звуки — смесь зубовного скрежета и тонкого стона — которым у нас в семье полагалось частным образом реагировать на безвкусицу, неловкость, пошлый промах. Эта история навсегда излечила меня от всякого интереса к единовременной литературной славе и была, вероятно, причиной того почти патологического равнодушия к «рецензиям» дурным и хорошим, умным и глупым, которое в дальнейшем лишило меня многих острых переживаний, свойственных, говорят, авторским натурам36.

 

 

VI

 

Осенью 1916 года дядя Владимира, Василий Рукавишников, умер в полном одиночестве в лечебнице «Сан-Мандэ» под Парижем. Никто почему-то не принял всерьез его болезнь — грудную жабу, и двадцать лет спустя в финале своего первого английского романа Набоков странным образом отдал ему последний долг, заставив Себастьяна Найта также умереть в одиночестве и тоже от грудной жабы в больнице «Сан-Домье» под Парижем. Перейдя на английский, Набоков постепенно вернет себе материальное благополучие. В свои семнадцать лет он получил в наследство от дяди миллионное состояние и в придачу имение Рождествено с двумя тысячами акров земли и вековой усадьбой в классическом стиле. Хотя Василий Иванович, имевший гомосексуальные наклонности, обожал своего красивого племянника, порядок наследования семейной собственности был установлен задолго до его смерти — когда родились первые трое детей Набоковых — и не был связан с личными привязанностями: Рождествено отходило Владимиру, петербургский особняк — Сергею, Выра — Ольге. Владимир Дмитриевич был против того, чтобы его сын столь рано получил такое большое наследство37.

Владимир провел счастливейшие часы своей счастливой юности на террасе Рождественской усадьбы ранней осенью 1915 года. Теперь усадьба принадлежала ему, но любовь ушла в прошлое. Предоставив другим издеваться над его рифмованными признаниями в любви, он пошел дальше. Почти десять последующих лет своей жизни он целиком посвятил любовному экспериментированию, которое считал необходимым опытом элегантного littérateur. В конце 1916 года у него, похоже, были одновременно романы стремя женщинами, одна из которых, Татьяна Зегерфельд, была сестрой Юрия Рауша и женой ушедшего на фронт военного. Получив состояние, семнадцатилетний юноша мог с шиком водить их в лучшие рестораны Петрограда — и никто не задавал ему вопросов38.

Оглядываясь назад на этот период своей жизни, Набоков видел себя

 

как целую сотню молодых людей, все они гонятся за переменчивой девой в череде одновременных или наслаивающихся любовных связей, порой очаровательных, порой омерзительных, простирающихся от приключения длиною в одну ночь до отношений длительных, запутанных и притворных, приносивших весьма посредственные художественные плоды39.

 

В ретроспекции он считал свою молодость в равной степени бесталанной и банальной — как в поэзии, так и в любви40. Его соблазняли затасканные чувства и затасканные слова. Из этой фазы он вынес несколько уроков: боязнь общепринятого, тем более сильная, что он сам поддался ему; отвращение к художнику, заявляющему, что ради своего искусства он имеет право распоряжаться жизнями реальных людей по собственному усмотрению; сознание, что нет ничего общего между легко воспламеняющимся эротизмом и негасимым пламенем его первой любви. Стихи, вспыхнувшие благодаря Люсе, были не менее вторичны, чем те, которые обязаны своим появлением ее преемницам, но, во всяком случае, с Люсей Набоков достиг такого эмоционального накала, который не ослабевал в его прозе в течение пятидесяти лет.

Любовь к Люсе не помогла его учебе. Хотя в раннем детстве он был математическим вундеркиндом, в 1907 году, во время пневмонии, он утратил свой дар, и в Тенишевском его оценки по математике скакали то вверх, то вниз, в зависимости от колебаний его интереса. В конце весеннего семестра 1916 года Набоков получил «неудовлетворительно» по алгебре и был вынужден заниматься дополнительно.

Репетитор по математике, нанятый на осень 1916 года, выпускник Тенишевского училища, ныне студент, Лазарь Розенталь позднее стал одним из немногих, оставивших воспоминания о юном Набокове. Он взялся готовить Владимира потому, что уже занимался с его одноклассником, бедным, робким, застенчивым Николаем Шустовым, оставшимся без отца. Шустов, который с гордостью рассказывал Розенталю о своем друге, хотел, чтобы его учитель удостоился чести заниматься с таким учеником, как Володя. Розенталь нашел их дружбу непонятной: «Он был не только из совсем иной среды, но и другого склада. И хотя в классе он выступал часто в роли коновода, а Коля жался больше к стенке, все же что-то их связывало». Он вспоминал, как благодарен был Шустов не только за то, что его приглашали в набоковский особняк, но и за то, что Елена Ивановна обращалась к нему за советом, как умерить горячность сына.

Володя показался Розенталю способным, хотя и легко отвлекающимся учеником: «Схватывал, когда хотел, сразу. К сожалению, его голова была полна другим. Слишком много другим! Восприимчив, начитан, наблюдателен, сообразителен. Как говорится — не без способностей. Но импульсивен, избалован, себялюбец… Но, видимо, действительно влюбчив». В своей светлой и просторной комнате на третьем этаже — наполовину спальне, наполовину гостиной, уставленной рядами тонких книжек современных русских поэтов, Набоков охотно говорил с Розенталем, студентом-гуманитарием, о литературе и показал ему не только «Стихи», написанные и напечатанные для Люси, но и гораздо более внушительное собрание своих стихотворений, отпечатанных на машинке и переплетенных в книгу. Оценка Розенталя была доброжелательной, но твердой: стихи слишком торопливы, слишком банальны, и их автор слишком явно подражает устаревшим и сомнительным поэтам раннего модернизма41.

 

VII

 

В феврале и марте 1916 года детский поэт и литературный критик Корней Чуковский, прозаик Алексей Толстой и детский писатель и автор исторических романов Василий Немирович-Данченко (все трое регулярно печатались в газетах) отправились вместе с В.Д. Набоковым и двумя другими журналистами в Англию. Англичане надеялись, что эти представители российской прессы смогут убедить своих читателей в стране, несущей беспрецедентные военные потери, что, несмотря на свою репутацию державы, далекой от войны, Британия также делает все возможное ради общего дела. Хотя в отличие от своих коллег Владимир Дмитриевич все еще носил военную форму, он объявил, что его взгляды на задачи войны не вполне совпадают с официальными. Он назвал тактичным молчание Британии по поводу ее союза со страной, чья внутренняя политика нарушает нормы свободы, и завершил свой отчет, выразив надежды на то, что нынешнее сотрудничество между двумя державами поможет быстрее внедрить в России английские понятия прогресса, справедливости и свободы. Это произошло даже быстрее, чем он ожидал, и без британской помощи, но длилось совсем недолго — гораздо меньше, чем он надеялся42.

С наступлением зимы 1916/17 года дым катастрофы все больше сгущался над воюющей Россией. Николай и Александра полностью оторвались от реальности. Влияние Распутина при дворе было неограниченным, снабжение катастрофически ухудшилось, продовольственный кризис порождал все новые стачки. 1 (14) ноября коллега В.Д. Набокова Павел Милюков выступил в Думе с речью, рассчитанной на то, чтобы взбудоражить всю страну: приведя многочисленные примеры правительственной некомпетентности, он закончил выступление вопросом: «Что это, глупость или государственный заговор?» Когда даже умеренный деятель Четвертой Думы намекнул на то, что не исключает сговора царицы с Германией, все в России поняли, что грядут какие-то события. Рабочие находили все меньше и меньше оснований отказываться от проведения забастовки. В элегантных салонах стало модным поносить правительство. Даже великие князья, министры и генералы либо надеялись на дворцовый переворот, либо планировали его[43]. Николай же все выжидал, его правительство бездействовало, а Милюков надеялся, что либералов попросят взять власть в свои руки43.

После второго воспаления легких (первое было в 1907 г.), а потом и кори доктора посоветовали Владимиру поправить здоровье в Иматре в Финляндии, на курорте, действовавшем круглый год, куда он и отправился вместе с матерью в середине января. Там он познакомился с Евой Любржинской, не похожей на Люсю Шульгину ни в чем: польская еврейка, на пять лет старше Набокова, модная молодая дама, космополитка и умница (она изучала химию у Мари Кюри в Париже). В Петрограде, куда он вернулся примерно 19 февраля (4 марта) (его мать, не оправившаяся после бронхита, задержалась в Финляндии), его отношения с Евой переросли в единственный «более или менее серьезный» роман, продолжавшийся с перерывами в течение последующих нескольких лет. Ему нравилась ее беспечность, ее готовность вспоминать о далеком детстве и даже — сначала — ее неверие в простое счастье44.

23 февраля (8 марта) Владимир Дмитриевич встречал жену на Финляндском вокзале. В городе было неспокойно45. Вот-вот готова была начаться неожиданная и незапланированная Февральская революция. Днем раньше на фоне все более ухудшавшегося положения с продовольствием поползли слухи, что правительство сократило хлебную норму. 23 февраля работницы текстильной фабрики объявили забастовку в честь Международного женского дня, и когда они проходили по улицам с криками «Хлеба! Хлеба!», к ним присоединялись все новые и новые демонстранты. На следующий день на улицы вышло еще двести тысяч забастовщиков, которые дошли до самого центра Петрограда, причем стоявшие там казаки отказались выступить против демонстрантов. К 25 февраля Петроград снова охватила всеобщая забастовка. Находившийся тогда на фронте Николай II отдал приказ о ее подавлении. В воскресенье 26-го город патрулировали войска, однако это не остановило демонстрантов. Хотя то здесь, то там в скопления людей стреляли, в самой армии уже обнаружились первые признаки неповиновения. 27 февраля солдаты, отказавшиеся стрелять в соотечественников, стали поднимать мятежи в своих полках. Были захвачены склады с оружием, винтовки передавались из рук в руки, как игрушки. Революция стала свершившимся фактом.

27 февраля В.Д. Набоков, как обычно, отправился на службу. Когда он вернулся домой, повсюду слышались ружейная пальба и пулеметные очереди46. Немного раньше в тот же день Николай, все еще не представляя, с какой быстротой разворачиваются события, отдал приказ распустить Думу. В столице, в Таврическом дворце, группа думских лидеров сформировала временный комитет, ставший позднее основой Временного правительства. В другом зале дворца лидеры социалистической интеллигенции тем временем приступили к формированию Совета по образцу Советов, возникших в революцию 1905 года, и призвали рабочих и восставших солдат избирать в этот новый орган своих депутатов. Тысячные толпы двинулись ко дворцу.

Правительство, практически оказавшееся без поддержки изменившей ему армии, ушло в отставку. Утром 28-го Владимир Дмитриевич остался дома: на улицах нападали на офицеров, срывали погоны. На Морской и рядом с ней на Мариинской площади стреляли. Гостиница «Астория» на противоположной от особняка стороне площади, которую можно было увидеть из эркера в кабинете Елены Ивановны, стала местом самого жестокого сражения Февральской революции. Мятежные солдаты требовали выдать им офицеров, живших в гостинице, известной во время войны как Hotel Militaire[44]. В ответ по собравшейся внизу толпе стали стрелять из пулемета. Мятежники тоже открыли огонь, бросились на штурм здания, и вскоре вращающиеся двери гостиницы уже загребали кровь из образовавшейся под ними лужи. Хотя женщин, детей и иностранных военных атташе не тронули, русских офицеров выволокли на площадь и нескольких из них расстреляли. (Не удивительно, что В.Д. Набоков никогда не идеализировал «бескровные» февральские дни.) Беженцы из «Астории» стали собираться на Морской, 47: сначала пришла сестра Владимира Дмитриевича, Нина, с мужем, адмиралом Коломейцевым, потом семья с маленькими детьми, которую привели какие-то английские офицеры, знавшие Набоковых, потом еще одна семья дальних родственников. Всех их кое-как разместили, и двое суток никто не выходил из дома47.

2 (15) марта офицеры уже могли, не рискуя жизнью, появляться на улице. В.Д. Набоков отправился посмотреть, что происходит в Таврическом дворце. Развевались красные флаги, какой-то хорошо одетый человек вышел к Набокову, чтобы пожать ему руку и поблагодарить, как ни странно, «за все, что он сделал» (несмотря на то, что последнее время из-за службы в военной канцелярии он не участвовал в политической жизни). Он добавил яростно: «Но только Романовых нам не оставляйте, нам их не нужно!» Набоков шел в Думу в приподнятом настроении: «Мне казалось, что в самом деле произошло нечто великое и священное, что народ сбросил цепи, что рухнул деспотизм». Поскольку Милюков и другие его товарищи, которых он встретил в Думе, из-за смертельной усталости были не в силах вести серьезный разговор, он вернулся домой48.

Временный комитет Государственной думы настаивал на отречении Николая — не ради продолжения революции, но ради того, чтобы остановить ее дальнейшее развитие. В тот день Николай от своего имени и от имени сына отрекся от престола в пользу брата, великого князя Михаила. Хотя на следующий день, 3 (16) марта, Милюков просил Михаила вступить на престол, чтобы обеспечить тем самым конституционный противовес распространяющейся анархии, тот сделать это отказался.

Лишь на этой стадии В.Д. Набоков становится участником событий 1917 года. Его и еще одного кадета — юриста барона Нольде попросили подготовить манифест Михаила об отречении. В.Д. Набоков как никто другой понимал необходимость этого манифеста, который должен был обеспечить легитимность Временному правительству. В конце концов этот новый орган был учрежден горсткой членов распущенной Четвертой Думы (при этом крайне непредставительной и непопулярной из-за больших ограничений избирательного права при выборах в нее) и смог продержаться даже эти несколько дней лишь благодаря содействию Петроградского Совета, пользовавшегося реальной поддержкой рабочих и восставших солдат. Акт об отречении, написанный рукой В.Д. Набокова и в тот же день подписанный Михаилом, ознаменовал конец династии Романовых.

Заявляя, что Временное правительство было создано по инициативе Государственной думы, манифест об отречении искажал факты в отчаянной попытке создать иллюзию легитимности. Предоставивший Временному правительству «всю полноту власти» до принятия новой конституции вновь избранным Учредительным собранием, он, с одной стороны, был революционным актом (ни Михаил, ни Николай, сами не обладавшие «всей полнотой власти», следовательно, не могли ее и передавать), а с другой — представлял собой обреченную на неудачу попытку сбить пламя экстремизма49. Поскольку Петроградский гарнизон опасался, что любая приостановка революции может означать контрреволюцию и наказание мятежников, он стал легкой добычей революционной демагогии и оказал Временному правительству — через Совет — лишь весьма условную поддержку.

Милюков, который твердо верил, что в условиях войны революция без сохранения монархии приведет к катастрофе, вышел из состава Временного правительства сразу после отречения Михаила. В тот вечер В.Д. Набоков и другие его коллеги по кадетской партии уговорили Милюкова остаться50. Это оказалось ошибкой. В эйфории, последовавшей за революцией, страна вначале с энтузиазмом поддерживала Временное правительство, но всем известные монархические позиции Милюкова и его упрямое нежелание вступать в какой бы то ни было союз с левыми силами или идти на компромисс в вопросе о войне оставили Временное правительство без надежных сторонников.

Большинство членов Первого Временного правительства принадлежало к кадетской партии — ведущей несоциалистической партии России. В.Д. Набокова не включили в правительство из тактических соображений — требовалось задобрить Советы уступками левым, — и ему предложили принять должность, совершенно для него бессмысленную, — Финляндского генерал-губернатора. Вместо этого он предложил свои услуги в качестве «управляющего делами» Временного правительства, то есть своего рода исполнительного секретаря кабинета51. Назначение состоялось, и 4 (17) марта В.Д. Набоков оставил военную службу. Троцкий позднее назвал его министром без портфеля, но, хотя это определение, очевидно, совпадало с представлением Владимира Дмитриевича о его должности, играть какую бы то ни было политическую роль Александр Керенский ему не позволил. Единственный социалист и единственный член Петроградского Совета в правительстве, склонный к актерству Керенский дал ясно понять, что если Набоков будет участвовать в обсуждении и таким образом усилит (как понимал Керенский) кадетскую фракцию во Временном правительстве, то он, Керенский, устроит очередной публичный спектакль по этому поводу52.

Война, унесшая миллионы человеческих жизней, острая нехватка продовольствия и товаров, народ, ожидающий, что с победой революции жизнь немедленно изменится к лучшему или по крайней мере будет на кого выплеснуть всю накопившуюся ненависть и зависть, — такова была ситуация, с которой пришлось иметь дело Временному правительству, причем без конституционной власти, без прочной основы власти, без поддержки народа и без сильного единого руководства. (Князь Львов, номинальный глава правительства, был не способен принимать решения, Милюков и Керенский, лидеры либерального и социалистического лагерей, в силу своих темпераментов и идеологий противостояли друг другу.) Тем не менее большинство членов Временного правительства, в отличие от Милюкова, были в глубине души революционными либералами53 и в течение двух месяцев провозгласили свободу совести, печати, вероисповедания и собраний, поставили вне закона всякую религиозную, классовую и этническую дискриминацию, отделили церковь от государства; пересмотрели военный устав; амнистировали политических заключенных, отменили смертную казнь и ссылку, учредили суд присяжных для всех видов преступлений, создали независимый институт присяжных заседателей, ввели восьмичасовой рабочий день, арбитраж в промышленности и местное самоуправление. Кроме того, Временное правительство организовало различные комиссии для разработки проектов более сложных реформ: В.Д. Набоков был ведущей фигурой в Юридическом совете и в комиссии по пересмотру Уголовного кодекса. Когда в апреле Ленин вернулся из Швейцарии, он объявил Россию «самой свободной страной в мире» — и это в разгар тяжелейшей войны54.

Либеральный идеализм Временного правительства не позволил ему воспрепятствовать возвращению Ленина в страну, несмотря даже на то, что из Цюриха в Россию его переправляли немцы, или арестовать его, хотя он активизировал — оправдав ожидания немцев — большевистскую антивоенную агитацию на фронтах.

Временное правительство почти с безрассудным идеализмом и быстротой объявило основные свободы, но при этом стремилось отсрочить основные социальные реформы и те волнения, которые они могли повлечь за собой, до тех пор, пока не прекратится война или пока не будет выбрано Учредительное собрание. Но теперь, когда совершилась революция, крестьяне хотели немедленно получить землю, и абстрактные свободы, которые были им предоставлены, не принесли Временному правительству ожидаемой благодарности и поддержки. На фронте солдаты из крестьян — а их было подавляющее большинство — дезертировали в огромном количестве из опасения, что они пропустят перераспределение земли у себя дома. В деревнях крестьяне начали экспроприировать землю силой, поджигать помещичьи усадьбы и расправляться с их владельцами. Однако, несмотря на это сильнейшее давление в вопросе о земле, кадеты считали, что только Учредительное собрание вправе принять решение о новой основе собственности в России, причем это должно быть сделано с учетом всех общественных интересов, а не с классовых позиций.

Для нетерпеливых масс «внеклассовая» программа кадетов представлялась отказом от реформ и защитой буржуазных интересов. Таким образом, не учитывался идеализм центра и левого крыла кадетской партии. Все же, если считать В.Д. Набокова типичным представителем кадетской партии — по крайней мере, в начале 1917 года, — то между ее социальными ценностями и желанием народа получить долгожданные плоды революции существовала пропасть. Для В.Д. Набокова одним из результатов революции должно было стать возвращение ему общественных прав, которых он ранее лишился из-за своей оппозиции царскому режиму: 7 марта он обратился с просьбой восстановить его в Дворянском собрании С.-Петербургской губернии55.

До революции многие слои русского общества возлагали на царя и его правительство вину за военные поражения и тяжелые потери на фронте. В частности, Милюков — ныне министр иностранных дел Временного правительства — главным образом видел в революции протест против плохого ведения войны и возможность более энергично добиваться военных побед. Одержимый военной лихорадкой, он был убежден, что Россия может и должна получить Дарданеллы, более того, имеет на это моральное право, когда победители приступят к разделу завоеванного. Однажды в марте или апреле Набоков, ехавший с Милюковым в одном автомобиле, сказал ему, что, по его убеждению, одна из главных причин революции — усталость от войны. Милюков категорически с ним не согласился.

К апрелю В.Д. Набоков стал прислушиваться к доводам лидера левого крыла кадетов Николая Некрасова, призывавшего партию предоставить социалистам больше мест в правительстве, больше откликаться на популярные в массах левые идеи и пересмотреть то, что оппоненты называли кадетским «классическим империализмом». Милюков, с другой стороны, упорно стоял на своем. Когда Петроградский Совет добился от Временного правительства заявления, что оно отвергает «господство над другими народами» или «захват их национального достояния», Милюков тайно сообщил союзникам России, что его страна по-прежнему видит свою цель в окончательной победе. Как только сообщения об этом просочились в газеты, 24 апреля (5 мая) Петроград взорвался демонстрациями, требующими отставки Милюкова. Временное правительство оказалось перед лицом своего первого кризиса. Не желая уступать давлению со стороны Петроградского Совета, Милюков, хлопнув дверью, вышел из Временного правительства в надежде, что другие кадеты последуют за ним. Напротив, все они остались. Несмотря на разумную критику Милюкова, упорствовавшего в своей политике, Набоков, как ни странно, по-прежнему оставался под его личным обаянием, считая его отставку трагедией. После нее он продолжал работать уже без всякого энтузиазма56.

 

VIII

 

Один из лучших исследователей творчества Владимира Набокова заметил, что благодаря семейным связям он получил возможность наблюдать революцию с первого ряда трибун57. Это действительно так, но на главный поединок Набоков не явился.

Во время революции ученик Тенишевского училища — некто Соломон Фридман, кадет, неглупый и непричесанный, взобрался на помост, сооруженный из ящиков на одной из городских площадей, и обратился к собравшимся с пылкой речью. Очень скоро его сбросили вниз. Такая вовлеченность в политику была столь же исключительной, как и аполитичность его знаменитого одноклассника. Семидесятилетний Набоков писал:

 

Я не без удовлетворения вспоминаю, как гневно и как часто во время моего последнего школьного года (который был также первым годом революции) большинство моих учителей и некоторые из моих соучеников называли меня иностранцем, потому что я отказывался присоединиться к политическим декларациям и демонстрациям.

 

И вновь Владимир Гиппиус оказался самым неистовым. Чтобы пробудить в юноше политическую сознательность, он задал ему в качестве наказания дополнительную работу — сочинение о восстании декабристов, вдохновившем революцию 1905 года, а затем, вместе с ней, и Февральскую революцию 1917 года. Прочитав его работу, Гиппиус прошипел, едва скрывая ярость: «Вы не тенишевец»58.

Подобное давление на Набокова принесло лишь один результат — он преисполнился еще большей решимости сохранить свою независимость. Судя по его воспоминаниям о темах сочинений по русской литературе — особенно по Гоголю, изучавшемуся в выпускном классе, даже в то время он ненавидел социальный подход, который он будет позднее осуждать как критик и как преподаватель. Уже тогда его позиция была точно такой, как сорок лет спустя: литература обращается к воображению, к мысленному взору.

 

Я вспоминаю не без удовольствия, как в гимназические годы получил двойку — или как у нас в Тенишевском училище говорилось «весьма неудовлетворительно», за сочинение как раз на ту же тему, которую выбрал теперь. Царствовал в те дни какой-то остроумный, но безвестный гений, изобретавший такие темы сочинений, как, например, «Плюшкин и Скупой Рыцарь» или «Онегин и Печорин». Когда задавалась нам тема «Мертвые души», то требовалось от нас, чтобы в нас звучала, так сказать, общественно-морально бухгалтерская нотка. Бухгалтерия состояла в том, что гоголевская поэма делилась на удобнейшие рубрики — Плюшкин был скуп, Манилов — мечтателен, Собакевич — мешковат и т. д. Выходило в конце концов так, будто Гоголь был безжалостным обличителем скупости, мечтательности, мешковатости русских помещиков. Литература оказывалась интересна только тем, что писатели выводят, как говорилось, — чудное словцо! выводят — типы, причем непременно нужно было установить, отрицателен ли данный тип или положителен. Безвестный гений, изобретатель классных тем, иногда задавал нам еще глубокомысленный вопрос, что хотел показать автор, изображая, скажем, генерала Бетрищева, — и когда я ответил на это, что автор хотел нам показать малиновый халат генерала Бетрищева, то и получил двойку59.

 

Даже тогда Набоков понимал, что в жизни важны не широковещательные обобщения, но отдельные детали, которые никакая логика не способна предсказать, ибо они и составляют самую основу человеческого существования. Никто, например, не смог бы предвидеть такое яркое воспоминание:

 

Когда мы с тобой уже были постарше, в старших семестрах [Набоков пишет Розову в конце 1930-х годов] …ты и я очень любили посещать зал маленьких (которые как-то по-птичьи, все вместе, пищали, метались, хватались иногда за рукав — пестренький пронзительный гомон, в котором проплывала голова в седом пуху, — как его звали, этого воспитателя маленьких, этого тоже маленького старика? — Николай Платоныч[45], и с каким-то странным удивленьем, восхитительно-грустный оттенок которого я потом часто в жизни испытывал, — прости скобки, но мне нужно очень много вместить), ты говорил: «Неужели и мы были так недавно такими?»60

 

В мае 1917 года с Набоковым случился приступ аппендицита, и его оперировали в клинике Кауфмана — лучшей частной больнице Петрограда. Уже под эфиром, лежа на операционном столе, он отчетливо увидел себя

 

ребенком с неестественно гладким пробором, в слишком нарядной матроске, напряженно расправляющим под руководством чересчур растроганной матери свежий экземпляр глазчатого шелкопряда. Образ был подчеркнуто ярок, как на коммерческой картинке, приложенной к полезной забаве, хотя ничего особенно забавного не было в том, что расправлен и распорот был собственно я, которому снилось все это — промокшая, пропитанная ледяным эфиром вата, темнеющая от него, похожая на ушастую беличью мордочку, голова шелкопряда с перистыми сяжками, и последнее содроганье его расчлененного тела, и тугой хряск булавки, правильно проникающей в мохнатую спинку, и осторожное втыкание довольно увесистого существа в пробковую щель расправилки…

 

После этого он решил никогда снова не соглашаться на анестезию. Потеря сознания приводила его в ужас, словно самый мерзкий из мучивших его по ночам кошмаров61.

 

IX

 

Свое последнее лето на севере России Набоковы, как обычно, провели в Выре — правда, политическая деятельность Владимира Дмитриевича держала его в городе. Еще одно стихотворение Владимира Набокова увидело свет в номере «Русской мысли» — уважаемого «толстого журнала» — за март — апрель. В конце весны и все лето он писал стихи, составившие позднее его следующий сборник; среди них было и написанное в мае стихотворение «Дождь пролетел», которое удостоилось чести открывать сборник 1970 года62. На поезде Набоков ездил в Петроград, — Розов вспоминал, как они вместе гуляли по городу «белыми ночами» — главным образом, вероятно, ради свиданий с Евой Любржинской. Как-то, возвращаясь в Выру, Владимир встретил в поезде Люсю Шульгину. Стоя с ней в тамбуре грохочущего вагона, он слушал «в состоянии никогда прежде не испытанного смятения», сожаления, душившего его, Люсин рассказ про контору, где она работала. Она проехала с ним до следующей станции и вышла, и «чем дальше она отходила», — по крайней мере, так он пишет в «Машеньке», где все остальные подробности этой встречи совпадают с его воспоминаниями, — «тем яснее ему становилось, что он никогда ее не забудет»63. Больше он не видался с Люсей.

В Петрограде В.Д. Набоков по-прежнему работал в Юридическом совете и участвовал в составлении уголовного законодательства. В мае он от имени кадетской партии баллотировался на выборах в Петроградскую думу. Насколько плохо он подходил для революционной демагогии, которая в тот год взяла верх, можно судить по его позднему признанию: «Когда мне приходилось выступать в России на митингах, говорить в партийную агитацию, я часто испытывал чувство тягостной неловкости. Мне казалось, что я совершаю духовное насилие над слушателями, которые сами должны были бы разобраться, за какой партией идти»64. Сам он с легкостью победил на выборах в местную Думу, но что касается кадетской партии, то она в целом по стране заняла лишь второе место, уступив умеренным социалистам.

В конце июня Милюков убедил Центральный комитет партии, что кадеты должны заявить о своем выходе из коалиционного правительства, дабы воздействовать на своих партнеров-социалистов. Он надеялся, что этот шаг заставит тех пойти на укрепление новых органов центральной власти, чтобы противостоять растущей анархии в стране, дезертирству и поражениям на фронтах и распаду Российской империи. В.Д. Набоков и некоторые другие не согласились с подобной тактикой, но они оказались в меньшинстве, и 3 (16) июля Набоков и остальные кадеты вышли из состава Временного правительства65.

Хотя Ленин, который с самого начала призывал к свержению Временного правительства, находился в то время на отдыхе в Финляндии, рядовые солдаты-большевики воспользовались страхом своих товарищей перед отправкой на фронт для организации поспешного вооруженного восстания. 3–4 (16–17) июля вооруженные демонстранты, стреляя без разбора, бесчинствовали в столице; в бессмысленных столкновениях погибло четыреста человек. Если в феврале весь город поддержал бушевавшие толпы, то на этот раз Петроград остался безразличным или даже враждебным к демонстрантам, и это преждевременное восстание было прекращено. Когда оно было в самом разгаре, В.Д. Набоков направлялся вместе с И. Гессеном из редакции «Речи» домой. По Невскому проносились на грузовиках вооруженные до зубов солдаты и матросы, а другие, тоже с винтовками в руках, толпились на улицах, выкрикивали воинственные призывы и палили во все стороны. Когда Гессен предложил В.Д. Набокову укрыться в Публичной библиотеке, тот невозмутимо ответил, что предназначенная ему пуля еще не отлита66. К середине июля Керенский был назначен премьер-министром. Он по-прежнему выступал за продолжение войны. Те, кого потрясли провал июньского наступления и попытка большевиков захватить власть, потребовали укрепит


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



Сейчас читают про: