double arrow

БАЛЬДАССАРЕ КАСТИЛЬОНЕ 11 страница


Этим светом служила мощь и проницательность ума, помогавшая угадать направление движения; смекалка была родом науки о том, как выходить из теснящих обстоятельств и затруднений, когда надо, опираясь на достигнутое в простом, разобраться в сложном предмете; старанье помогало продвигаться вперед и ближе подступать к намеченной цели. Это можно наглядно представить в таком образе: старанье есть душевная напряженность, как бы бодрствование, а противоположное, расслабленность, есть сон; бодрствование—забота, усидчивость, труд. Ум, наделенный и вооруженный смекалкой и остротой,—изобретатель всех наук и искусств; но старанье и опыт ему очень помогают, потому что благодаря старанию он, как некий мореплаватель, может и продвинуться дальше и открыть больше из того, что раньше было далеким и скрытым. Старанье оттачивает и изощряет лезвие ума и делает ловкость и смекалку все более послушными человеку; не зря о стоике Клеанфе говорили, что он заострял тупость ума ученьем и усердием, как точильным камнем. Итак, хотя сила и быстрота ума—дар природы, ум переходит к действию, когда его или толкают старание или нужда, или увлекает наслаждение, или захватывает восхищение величием и красотой предмета, причем тайное наслаждение и здесь его тоже ждет, если он сумеет проследить причины великих явлений. Затем влечет его и желание славы или денег и, наконец, питает и поддерживает надежда на завершение труда.




Поэтому чем больше всего этого у какого-либо народа, тем скорее там изобретаются, растут и совершенствуются искусства. Греция, богатая проницательными, тонкими и сильными умами, стала матерью всех наук. В Египте расцвела математика, которую нужда в ней окружила наградами и почетом. Глубоко заглянул в человеческую природу и нравы тот, кто сказал, что почет питает искусства: в самом деле, каждый хочет

 

==464


отличиться и добиться почета и ради этого отдается занятию, которое ценится больше других. Так бывает—о том, насколько так должно быть, судить не берусь—не только в больших городах и государствах, но в любом самом малом человеческом обществе, при любом общении людей, среди мужчин и женщин, стариков и молодых. Скажем, красноречие расцвело всего более в свободных республиках, в Афинах и в Риме, где оно было верной ступенью к высшим почестям и власти. Академии привлекают слушателей больше теми занятиями, которые доставляют почет и уважение; от этого такое множество богословов в Париже, юристов в Орлеане, врачей в Агенах, которые сейчас называются Монпелье. Когда государь бывает любителем того или иного искусства, в его правление все им начинают заниматься: при Александре было много военных, при Августе не было человека, который не кропал бы стихов, во времена Нерона по городам ходили певцы, скоморохи и кудесники, Адриан превратил всех в любителей древних писателей 9. В Риме в понтификат папы Льва весь город звенел песнями, при Юлии—оружием10. Финикийцы совершенствовались в искусстве мореплавания, которое обеспечивало им прибыль, и желание знать воодушевляло их тем больше, чем больше вместе с накоплением знания возрастала надежда достичь поставленную цель. Халдеи и египтяне тоже занимались изучением звезд по условиям своих стран, потому что в тех местах есть равнины и небо безоблачно. Итак, мы перечислили причины возникновения искусств, их поддержания, развития, питания и утверждения.



Но всего этого еще мало, чтобы какое-либо искусство достигло абсолютного совершенства и полностью очистилось так, чтобы уже не иметь в себе совсем ничего бесполезного и чуждого. Не столь велики силы человеческого разума, пленника плоти и тьмы, чтобы он мог в чем-то достичь законченности и абсолюта; его творениям еще далеко до того, чтобы подняться к вершинам совершенства и, мы бы даже сказали, к пределам внутренней природы каждого искусства. Да и невозможно оградить от изъянов и грязи то, к чему прикасается такое множество рук. Поэтому никогда, даже при своем зарождении, искусства не были совершенными и чистыми; думать так можно только в слепом заблуждении и глупости.

Искусства возникли благодаря великим талантам, опирались на опыт и старание и, скудные вначале, достигли затем такой высоты, когда было уже нетрудно расширять открытия и делать новые и когда стали исправлять многое из того, что в самом начале было плохо исполнено, украшать грубое, освещать темное. Все это продвигалось вперед как бы силой рук гребцов, плывущих против течения, но, как только руки начали слабеть, искусства пали, некоторые незаметно, другие стремительно, как громада, пущенная с обрыва. Здесь уместны слова Вергилия: «Волею рока



Так ухудшается все и обратным несется движеньем»11.

Мне кажется также, что надо говорить не только о том, что искусства пали и извратились, но и о том, как в своих первых началах, почти в

 

==465


руках своих творцов, искусства уже оказались искажены и испорчены. Так мы сможем лучше выявить все извращения, возникшие не только по вине нынешних людей, но и по вине древних, которым мы тем не менее все-таки обязаны основами искусств. Это не значит, что я учу неблагодарности в отношении тех, кто достоин почитания со стороны образованных и гуманных умов; только благодарить мы будем в другом месте. Всегда, даже указывая на погрешности, мы сохраним признательность за полученное в наследие богатство, а заблуждения и ошибки простим, в них виновны превратности судьбы и несовершенство человеческой природы. Однако указывать на ошибки, во избежание их, мы будем везде, где это в наших силах. <...>

Многим людям, даже достаточно наделенным силой разума, было лень пристально вглядываться в сияние истины, и они охотно следовали за теми, кто слыл видящим его. Так ошибки предшественников переходили к потомкам и укоренялись, потому что новые поколения всегда более склонны верить в важнейших вопросах другим, чем судить самостоятельно. Это грех не только современных ученых, в него впадали и древние— Плиний, Цицерон, да и сам Аристотель. Здесь не последняя причина случаев, когда в других отношениях глубочайший писатель утверждает противоречивые вещи: он просто следует мнениям разных людей. Что было однажды принято и скреплено привычкой, приобретает такую святость и неприкосновенность, что выражение несогласия начинает казаться преступлением. Обычай придает непререкаемость авторитету, и многие, рассуждая о законах искусства, смотрят не на само лицо истины, а вверяют себя общепринятому обычаю как лучшему руководителю и опытнейшему наставнику, причем даже в вещах, где обычай не господин. Древним казалось, что они прекрасно исполнили свою задачу наставников, раз объяснили обычай и свели его к правилам, как сделал Аристотель в «Риторике» и «Поэтике». Мне кажется, великий ученый не подверг эти предметы суду разума, оставив в стороне примеры, как он обычно делал в других случаях, но следовал опыту и обычаю и излагал этот обычай вместо законов искусства. Гораций в своем «Искусстве поэзии» тоже рекомендовал уже общепринятые вещи. Наш современник Иероним Видас12 написал изящные и достойные Вергилиевых стихи о поэзии, где удовлетворился тем, что перечислил и изложил достоинства Гомера и Вергилия, преподав их как абсолютные нормы искусства. <...>

Если даже у древних было столько доверчивости к общепринятому, то сколько ее должно быть у нынешних людей, которые полны сомнения в собственных силах и считают тяжким преступлением на волосок отойти от мнений старших? Так произошло, что, хотя неистощимая природа не менее щедро одарила новых талантом и вкусом, они утратили способность судить о достоинствах учителей: эту способность частью отняли у них обстоятельства, частью они сами отказались от нее, потому что слишком склонны отчаиваться в самих себе, ни разу не испытав, что они могут и чего стоят сами. Не случайно мы видим, что все богословы-схоласты— Фома, Скот, Оккам, Голькот, Григорий Ариминейский, Петр Галиаций-

 

==466


ский и другие,—касаясь естественного знания, приводят мнения Аристотеля как высоту, какой только может достичь человек с помощью природного разума, словно ничей ум уже никогда ни в чем не сможет подняться над ним. <...>

Не то что древние не завещали нам великих богатств; но только и мы, если бы постарались, могли бы оставить нашим потомкам не меньше, а то и больше, потому что нам помогали бы и их открытия и новоприобретенная сила суждения. Неверно и глупо кем-то придуманное сравнение, которому многие приписывают великую тонкость и глубину: «По отношению к древним мы—карлики, взобравшиеся на плечи великанов». Это не так. И мы не карлики, и они не великаны, а все мы люди одного роста, и благодаря их наследству мы можем даже подняться чуть выше, лишь бы только сохранить их деятельную страсть, горение духа, доблесть и любовь к истине. Но если у нас и не будет этого, мы опять-таки не карлики и не на плечах у великанов, а люди нормального роста, растянувшиеся на земле. Не веря в себя, зажмурив глаза, мы вручаем себя тому, кого сочтем мудрым и всевидящим судьей, причем не лучшему вождю, которого сами бы избрали, а первому, с кем нас сводит случай.

По воле учителей, любящих больше собственную славу, чем истину, все распалось у нас на школы и секты, так что раздорами и как бы гражданской войной невежды теперь вымогают то, чего не могли добиться добрым искусством. Не осталось ни одной науки, не запятнанной партиями и фракциями, не исключая даже богословия, которому это всего меньше пристало. Среди разноголосицы учений добрые и худые, знающие и невежественные учителя понемножку пишут и учат13, причем каждый с великим упорством защищает свое, и нет такой абсурдной и жалкой секты, которая не нашла бы себе приверженцев.

Неграмотный отец ведет сына в школу. Какое счастье, если он не нападет на дурного и невежественного наставника, а ведь теперь везде таких полно! Что остается отцу, как не возносить к небу молитвы о научении своего детища? Едва несведущий подросток переступает порог школы, его начинают напитывать мнениями одной из сект. Он их принимает, одобряет и привязывается к ним еще до всякой возможности иметь собственные: он слышит, что наставник говорит обо всем с величайшей уверенностью, с огромной убежденностью, явствующей в чертах лица, в движении бровей, в голосе; он видит, что товарищи по школе принимают все с глубоким одобрением и восхищением; он сам верит всему, как голосу с неба, и усваивает преподанное учение как достовернейшую и бесспорную истину, как непреложное первоначало всего. Ведь о чем бы ни зашла речь—о времени, движении, о свойствах души, строении тел, о совершенно неведомых вещах, наконец,—мнения утверждаются с безмерной категоричностью, и стоит кому-то хоть немного усомниться, спорить с ним считают столь же бессмысленным, как спорить с человеком, говорящим, что нечто одновременно и существует и не существует. Ученик настолько покоряется воззрениям школы, настолько порабощается ими, что не только верит в их непогрешимость,

 

==467


но начинает считать все другие подозрительными. Так он быстро освобождается от собственного суждения, этого лучшего средства отыскать истину, необходимого не только для занятий искусством, но и в повседневной жизни. Многие после этого уже ни на шаг не могут отойти от некогда затверженного, потому что совершенно не читают, никогда не слышат других мнений и ничего не знают ни об их существовании, ни о том, лучше они или хуже его собственных; некоторые люди не подозревают, что есть другая диалектика и другое богословие, чем то, которому они выучились, как, помню, случилось со мной самим и многими моими соучениками в Париже. А кто все-таки знакомится с чужими мнениями, тот или не может в зрелом возрасте переучиться, стыдясь того, что в старости приходится расставаться с усвоенным в молодости, по словам поэта14, или, рабски предавшись одному мнению, отвергает и презирает новые теории, называя их вздорными, невероятными и глупыми. Если такую теорию освящает какое-нибудь знаменитое имя, они искажают ее, пока не подгонят под собственные взгляды, чтобы казалось, будто великий человек их подтверждает, хотя на деле говорит совершенно другое. И, как в гражданской войне, каждый лагерь старается, как может, истолковать все на свете в свою пользу и во вред противнику.

В борьбе мнений величайшим легкомыслием отличались греки, но и мы оказываемся не серьезнее их. Все, что отходит от принятого взгляда, мы обличаем и освистываем, словно бешенство и безумие, без суда и разбирательства, только по подозрению в расхождении с нами. Нынче все, что не согласуется с положениями школы,—ересь для схоластического богослова; обвинение в еретичестве так распространено, что, невзирая на его крайнюю суровость, им угрожают за малейшее расхождение во взглядах. <...>. О, как обкрадывают себя люди в плодах наук из-за того, что всегда верят кому-то другому, никогда не обращаются к самим себе и не зовут сами себя на совет для проверки достоинства того, что они

заучивают с таким великим старанием!

Одни из тех, кто отдал себя и свой разум, как в рабство, писателям

определенного направления, настолько держатся новизны, что никаких древних даже по имени знать не хотят,—отчасти потому, что все равно не поймут их, если возьмутся читать, отчасти потому, что у новых писателей им все кажется более точным, а отчасти еще потому, что их головы, забитые невероятным многословием современных авторов, так никогда и не освобождаются для знакомства со старыми. Другие, наоборот, презирают все новое и так привязаны к древним, что, если им попадается новый

писатель, они боятся его, как заразы.

Однако ведь очень важно разобраться, кого называть новыми, а кого старыми. Если старые—это те, кто открыл и усовершенствовал искусства и науки, а новые—те, кто их извратил или приспособился к извращениям, то, конечно, я предпочту тощие книжечки древних толстенным томам новых. Впрочем, не впадай и в крайность, измеряя достоинство давностью лет, когда чем старее писатель, тем он кажется тебе славнее и достовернее. Разве Аристотель не после Анаксагора, Цицерон—

 

==468


Катона, Демосфен—Перикла и Вергилий—Энния? Между тем знатоки древности ставят более поздних намного выше ранних. Ненавистники нового тоже очень вредят росту своих знаний, обессиливают и подрывают собственную способность суждения. Хуже всего, что они так преданы и покорны древним, что, не слушая, не читая, сразу осуждают все, что не старо, хотя бы на деле оно было старинным, а они только считали его новым, и, наоборот, восторгаются новым, если принимают его за старое; здравое суждение для них мало что значит, они верят только имени. Я знал человека, который безмерно почитал как принадлежащие Вергилию или другому поэту той эпохи стихи одного ныне живущего писателя, найденные в старинной библиотеке под слоем пыли, изъеденные червем; другой с презрением отверг послание Цицерона, под которым умышленно поставили французское имя, и еще прибавил, что оно полно заальпийской варварской крикливости.

Иногда говорят, что искусства совершенствовались до некоторого времени, а потом началось их падение, и поэтому мы должны читать и перечитывать только писателей эпохи расцвета. Но как о них судить, если считается зазорным даже прикасаться к другим? Я тоже вовсе не отрицаю за древними высокий ум, большой опыт и усердие исследователей и наставников, стремившихся в самом ясном виде передать свои знания потомству; но плохо думают о природе люди, полагающие, что ее истощили первые или вторые роды. Почему они не верят, что сами, постаравшись, могут чего-то добиться? Самое простое и незатейливое искусство таит в себе бесконечные возможности, способные вечно занимать умы. Новые тоже добились немалого, кое в чем оказались точнее, во многом достовернее древних, тем более что те, развлекаемые многообразием мира, оставляли в небрежении точное знание о некоторых предметах. Новый опыт показал, что дело часто обстоит не так, как опыт того времени подсказывал Гиппократу, Аристотелю, Плинию и другим таким же знаменитым мужам. У Аристотеля, если уж говорить о самом прославленном и серьезном писателе, есть верные во многих отношениях учения, но много легковесных и случайных,—например, когда он говорит, что, если есть какое-либо действие или воображение, свойственное только душе, она отделима от тела, если нет—неотделима15. Это все равно что сказать: «Если человек, запертый в помещении, может видеть свет каким-нибудь другим способом, кроме как через оконные стекла, то он может выйти из него, а если нет, то не может и выйти». То же самое—когда Аристотель говорит, что начала природных вещей противоположны 16. Я не спорю, какой-нибудь упрямый человек сможет защитить все аристотелевские учения, но только с помощью сотни подпорок, только многое перетолковывая, искажая и изменяя, только с тысяча и одним пояснением. Но ясно, что всегда будет вызывать возражение то, что не укрепляет ум, а сбивает его с толку. Всего больше поражает,' что с помощью столь шатких и мало обоснованных учений—исходя из своего разделения категорий, из своего бытия, простого и сложного,— Аристотель нападает на таких противников, как Парменид и Мелисс.

==469


Поэтому пусть никому не кажется странньм, что древние выдвинули так мало непоколебимых всеобщих законов. Ведь общий принцип должен вырастать из многих и точных частных наблюдений. Удивительно ли, что они ошибались, высказывая универсальные суждения о впервые наблюдавшихся явлениях крайне изменчивой природы, меняющих свои свойства в зависимости от времени и места? Аристотель говорит в первой книге о живых существах, что обладатели тонких ног имеют и тонкие руки,— утверждение, которое опровергается в нашей Бельгии, где у многих людей едва заметны икры, а руки полные и мускулистые. Сказанное древними о Греции и Италии мало подходит к другим местам и областям, а теперь даже к самим этим странам из-за изменившегося с течением времени образа жизни и духа народа. Кто теперь строит по нормам Витрувия? Кто ест по предписаниям Галена? Кто пашет землю, следуя советам Варрона или Колумеллы? Многие оставшиеся нам от древности наблюдения о небе, земле и стихиях оказываются полностью противоположны теперешним; так, в старину неверно судили о жизни в жарких странах, об истоках Нила, об антиподах, а также о породах, одушевленных существах, плодах. Плиний пишет, что персики, выросшие в Риме, вредны, а сейчас они считаются лакомством. Где теперь в Испании овцы, о которых Марциал

писал, что они естественно окрашены в нужный цвет?

Люди, ищущие только древностей, забывают, среди каких людей и в какое время они живут, и настолько сродняются со стариной, что, как говорится, у себя дома и среди своих они иностранцы: нравы и познания своего ненавистного времени им неведомы, хотя этим же самым любителям древности хотелось бы видеть, что их собственные книги в цене, что ими увлекаются и зачитываются. Дух пристрастности настолько царит повсюду, что диктует мнения о странах и народах: «Этого писателя я не одобряю, потому что он не из такой-то местности». Словно таланты— это фрукты или вина, обычно оцениваемые по почве и месту! Умы процветают в любой стране, надо только их взращивать; возможно, в определенных местах великие таланты появляются чаще, но они есть везде. Впрочем, любители древности часто не щадят собственную родину и свой родной город, из чего становится ясно, что они не столько осуждают, сколько злобствуют. Они надеются, что брань и презрение обязательно поставят их выше презираемых. Но злословить еще не значит победить, презирать—не значит превзойти: только неразвращенные судьи способны понять, кто прав и кто оклеветан, а страдающий от одинаковой болезни относится к чужим порокам не так же снисходительно, как к своим. Ведь гордость и завистливость еще не делают человека таким же слепым к другим людям, как к самому себе; наоборот, чем меньше он видит недостатков в себе, тем с большей проницательностью он

их угадывает и клеймит в других.

Наконец, даже когда мы идем за нашими предками, ступая им след в

след, как в детской игре, мы не знаем, кто они, эти наши предки, и

каковы были их голоса17.

 

К оглавлению

==470


КОММЕНТАРИЙ

1 Аристотель. Метафизика, I, 1.

2 Манилий. I, 80, 81 и 61.

3 Считалось, что Вергилий предугадал многие истины христианского откровения, особенно в таинственной 4-й Эклоге, где говорится о новой «великой чреде веков». «возвращении девы», «рождении младенца».

4 Вергилий. Георгики, I, 145—146, 133, 5 Буквально «священнопись».

6 Платон. Федр, 274 с—275 b.

7 То есть спорт.

8 В отождествлении математики с наукой можно видеть черту Нового времени. Для античности и средневековья это были еще в принципе разные вещи: научность определялась не строгостью и точностью, а близостью к истине, ср. мнение Аристотеля, что точность в чем-то низменна («Метафизика», II, 3).

9 Первым мероприятием Александра Македонского было создание преданного войска; благодаря покровительству искусствам при Августе смогли расцвести Гораций, Вергилий, Овидий, Проперций, Тибулл, Сульпиция; Нерон имел пристрастие к устроению праздничных

игрищ в свою честь; «филэллин» император Адриан всемерно поощрял и восстанавливал греческую культуру.

10 Папа Лев Х (1513—1521) энергично способствовал словесности и искусствам; папа Юлий II (1503—1513) был организатором военных союзов против Венеции (1508) и против Франции (1511).

11 Вергилий. Георгики, I, 199—203.

12 Латинизированное имя епископа Джироламо Вида (1480—1556), итальянского гуманиста, автора «Искусства поэтики».

13 Переиначенная строка Горация: «Пишем все мы стихи, умеем иль нет, без разбора» («Искусство поэзии», 117).

14Гораций.Послания, II, 1, 84—85: «...или позором считают совпасть с молодыми, сознавшись, что разлучаться пора с затверженным в детстве уроком».

15 Ср.;Аристотель. О душе, II, 1, 413 а 6—8 и др.

16 Ср.;Аристотель. Метафизика, XI, 3, 1061 а 12—15 и др.

17 Здесь Вивес начинает говорить о порче старых книг из-за неграмотности переписчиков и произвольных вставок толкователей, а потом приступает к изложению «кратких правил критического искусства», то есть принципов критики текста.

 

==471


 

==472


00.htm - glava17
























Сейчас читают про: