Мой личный вклад в нефрологию

 

Характер у Лены оказался поистине удивительный. Под первое мая сорок четвертого года я заболела «воспалением почек». Врач сказал, что анализы, к сожалению, можно сделать лишь третьего мая. Я, узнав о намерении Вани обратиться за помощью к Лене, ужасно протестовала, боялась, что она оскорбится. Но Ваня все же попросил ее сдать мои анализы.   И уже первого мая, днем, она привезла готовые результаты, подтвердившие диагноз.

Врач из МИДа, к поликлинике которого я была в то время прикреплена, встретился у моей постели с нашим другом, профессором Александром Марковичем Гельфандом, специалистом‑нефрологом[77]. Они в один голос утверждали, что надо лежать, и не меньше трех месяцев, причем первый месяц ― в грелках и под теплым одеялом! Большие дозы глюкозы, бессолевая диета, овощи ― вот и весь арсенал лечения. Они ушли, а я... Ну, как лежать? Ведь белье‑то еще перед праздником замочила, соседка уже ворчит.

― Я выстираю сам, ― сказал Ваня и отправился в ванную.

Я поднялась с постели и, еле передвигая отекшие ноги, пошла за ним.

― Я буду только руководить и контролировать, ― твердо заявила я.

Ваня подчинился. Выжав белье, он сложил его в бак, залил заранее подготовленным горячим раствором мыльной воды и отнес на кухню ― кипятить. (Этот прием я взяла потом на вооружение. Обычно я стругала мыло прямо в бак ― стиральных порошков тогда не было, ― отчего на белье порой оставались следы).

Попутно вспоминаю еще одно Ванино рацпредложение, связанное со стиркой. Я очень быстро усвоила, что он очень не любит несвежие рубашки, ношенные даже день‑два. А в запасе их почти не было. Так вот, желая сберечь драгоценное для нас время общения, он настоял, чтобы мы стирали рубашки вместе, и не в ванной, а в комнате. Сидя на диване, перед которым на стуле стоял таз с теплой водой, а на полу чайник с горячей, я терла мылом воротнички, а Ваня в это время что‑то рассказывал или читал. Когда я останавливалась, отдыхая, он передавал книжку мне, а сам продолжал стирку. Однажды мы чуть не опрокинули таз, читая «Трое в лодке, не считая собаки» Джером Джерома, ― так хохотали.

Лежать в постели мне осточертело. Уже 6 мая анализы показали улучшение, а болей я вообще не испытывала. Вопреки указаниям врачей и воспользовавшись тем, что Ваня ушел в ОГИЗ, я 8‑го мая встала с постели, погладила давно высохшее белье и убрала комнату.

К концу второй декады анализы показали полное благополучие. С трудом, но все‑таки я уговорила врача поликлиники закрыть бюллетень с 22 мая, чтобы в воскресенье 21‑го поехать с сотрудниками в Косино, где нашей организации, по моим хлопотам, выделили участки для посадки картошки. Ваня был против моей ранней выписки и совсем огорчился, узнав о моем намерении. Он умолял меня не ездить, говорил, что всю необходимую работу сделает сам, но я сказала, что мое присутствие необходимо для контроля ― правильно ли разбили на участки выделенное нам поле. Вдруг на этой почве возникнут конфликты, в которых потом, если не поеду, придется разбираться заглазно. И он вынужден был согласиться с моими доводами, взяв с меня слово, что буду только «наблюдателем».

Ранним утром всей семьей, включая Лену и Сережу, появились мы во дворе Информбюро. Меня бурно поздравляли с выздоровлением. Машинами нас доставили на большое, ярко освещенное поле, размеченное колышками с фамилиями сотрудников. Никаких трений, к счастью, не возникло. Все сразу взялись за лопаты.

«Своим работничкам» я помогала советами, а потом, не выдержав и забыв о болезни, и сама взялась копать. Но Ваня так посмотрел на меня, что я сразу отступилась.

На следующий день вышла на работу, в чем долго не решалась признаться А.М. Гельфанду, и продолжала делать анализы: боялась возврата болезни. Но все обошлось[78].

 

Приемная мать

 

Связь с Маврушей я установила еще в Свердловске, но после оккупации деревни, куда она уехала после эвакуации детей, связь, конечно, прервалась. Вскоре после прорыва Курско‑Орловской дуги я получила от нее письмо. Она слезно умоляла позволить ей вернуться обратно: «Мне не надо зарплаты, разрешите только жить у вас, как матери с дочерью, с надеждой, что и на старости вы не выгоните меня». Я начала хлопоты, но получила отказ в пропуске для женщины, побывавшей в оккупации. Мавруша продолжала молить о помощи. И я вспомнила, что когда‑то, оформляя для нее прописку, записала ее, как «приемную мать». Получила в домоуправлении справку, организовала ходатайство от Совинформбюро, и пропуск, наконец, был выдан. И вот она появилась. Прошла шестьсот километров фактически пешком ― лишь иногда устраивалась в пригородные поезда. Документов на руках никаких! Говорит, паспорт потеряла, а потому и в город не пошла за вызовом. Уже через много лет Мавруша случайно проговорилась, что в самом начале оккупации ее паспорт отобрал полицай. Все мы были заражены «сверхбдительностью». И конечно, если бы она призналась мне в этом тогда, и речи не было бы о моих бесконечных хлопотах за беспаспортную женщину, пришедшую из оккупированной зоны. Но мы ей поверили, и я начала хлопотать о выдаче ей паспорта. Выдали временный ― на три месяца, и потом каждый раз приходилось вымаливать продление и вновь стоять в очереди на прописку.

В начале 1945‑го пробегаю по Петровке. Вдруг около меня тормозит машина. Из нее выходит генерал.

― Товарищ Урусов? ― удивленно закричала я.

― Он самый! Рад, очень рад, что встретил вас! ― Урусов пожал мне руку. ― Торопитесь? Садитесь в машину, подвезу куда надо.

― Да нет, пришла сюда в паспортный отдел.

И я рассказала ему злополучную историю с паспортом и пропиской моей «приемной матери».

― Ну, это дело поправимое, давайте‑ка сюда ваши документы!

Я достала из сумочки конверт с бумагами. Урусов быстро просмотрел их и на листке из блокнота написал начальнику паспортного стола: «Прошу гражданку Ковалеву прописать и выдать постоянный паспорт». После чего договорились повидаться более обстоятельно ― он жил в гостинице «Москва». Оставшись одна, прочитала подпись под его «просьбой» и ахнула: оказалось, он теперь был начальником Московской областной милиции. В тот же день мне заменили временный паспорт Мавры Петровны на постоянный, а ее, как мою «приемную мать», записали «иждивенкой»

 

Сын

 

Осенью сорок четвертого Эдик и Сережа пошли в школу ― в первый класс.

Лена устроила Сережу в образцово‑показательную школу, которой руководил Новиков.

Эдик пошел в обычную, недалеко от дома. Нас очень смешила его удивительная обязательность по отношению к урокам и просто настоящая влюбленность в первую учительницу, имя которой я помню до сих пор ― Августа Петровна. Приходил после уроков, торопливо раздевался и, вытаращив глазенки, бежал к письменному столу. Уговорить его вначале пообедать было невозможно, он боялся, что не успеет выполнить домашнее задание, а управлялся самое большее за полчаса. Как‑то отправила я Эдика на зимние каникулы в Бирюлево, и вдруг через пару дней мама привозит его в Москву: «Исплакался весь. Учительница какой‑то урок задала, а он не успел выполнить». Малыш сразу сел за стол, и не успели мы с мамой чаю попить, как он уже все закончил[79].

Соня забот тоже не доставляла ― училась отлично. За успехами Сережи должна была следить Лена, она это и делала как будто, но, видно, больше рассчитывала на «престижность» школы, что потом всех нас сильно подвело.

Ваня высоко ценил наше физиологическое единство.

― Никогда я не испытывал такой полноты счастья от обладания женщиной, ― часто повторял он.

Да я и сама только с ним познала всю прелесть самоотдачи и остроту переживания от соединения с мужчиной[80].

Беременность моя протекала странно. Дышать газом от выхлопной трубы автомобиля стало моим высшим наслаждением. По утрам на работе, прежде чем раздать большую кипу газет сотрудникам, я с упоением обнюхивала каждую из них, упиваясь запахом свежей типографской краски. И потому была уверена, что родится сын[81].

Когда меня спрашивали, как собираюсь его назвать, отвечала:

― Конечно, в честь того, кто создал такое могучее государство!

И вдруг узнаю: все считают, что назову сына Иосифом, ― настолько был велик культ Сталина. Даже мой милый начальник Юзефович допустил такую ошибку. Он прямо спросил Мендж об этом.

― Нет, что вы, она, конечно, имеет в виду Владимира Ильича!

Он явно удивился ее ответу, и тогда она добавила:

― Такое имя она не может дать еще и потому, что и вас зовут Иосиф, и люди могут расценить это как явный подхалимаж.

Оба весело рассмеялись, и он согласился, что это было бы неудобно.

Что творилось 9 мая на улицах Москвы, на Красной площади, мы с Ваней могли слышать только по радио и наблюдать с высоты нашего балкона. С часу на час я ждала начала родов, и он не отходил от меня ни на шаг. К вечеру сотни лучей прожекторов расчертили небо на клетки, и по ним проплыл красный флаг с портретом Сталина. Сотни орудий салютовали Победе. Мы любовались этой грандиозной, впечатляющей картиной, вслушивались в ликующие звуки, что неслись отовсюду, и хотелось самим кричать от восторга и радости. Прибежала соседка:

― Вас к телефону!

Звонили Мендж, Соня Сухотина, еще кто‑то ― спрашивали, «не родился ли кто?»

― Какие хитрые! Вы будете праздновать, а меня посылаете на родовые муки, – говорила я. ― Завтра, завтра, в первый день мирной жизни появится мой сын.

Ваня радовался рождению сына, но однажды грустно обронил:

― Я же говорил, что у меня не будет дочери. У Лены родилось трое сыновей, и у тебя сын. А мне так хотелось, чтобы была у нас и девочка.

Я засмеялась:

― Этот факт, по новейшим научным данным, свидетельствует о твоем неукротимом темпераменте. Заимеешь дочь, если будешь чуть холоднее.

― Нет уж, меня не укротишь, в особенности, когда у меня такая любимая женушка!

Но до «женушки» было еще так далеко!

Пошла в ЗАГС регистрировать сына, а они ― по новому закону ― записывают в свидетельство о рождении отчество «Иванович», в графе «отец» делают прочерк, в графе «мать»

― ставят мое имя, отчество, фамилию и особую «примету»

― «мать‑одиночка». Я совала регистраторам Ванин паспорт, убеждала, что он хоть и в Москве, но не демобилизован, поэтому еще не расторг прежний брак, что он непременно хочет записать сына на себя. Но они не слушали и даже не брали его паспорт в руки.

― Брак не зарегистрирован ― и все!

Узнав, что сыну дали фамилию Нечепуренко, Ваня побледнел ― он не поверил мне и сказал, что я нарочно записала Володю на себя, желая проучить за медлительность с разводом. Я ужасно рассердилась и напомнила, что предупреждала о том, что готовится новый суровый закон о браке и мы оба виноваты в том, что не придали этому значения.

Ваня побежал в ЗАГС и убедился, что ничего сделать нельзя.

― После регистрации брака с вашей фактической женой можете усыновить вашего сына.

Вот такой дурацкий закон был принят в конце войны

 

Новый дом

 

Летом мы всей большой семьей переехали на дачу. Мои отпуска (декретный ― 36 дней и очередной ― 24 дня) скоро закончились, и я каждый день вместе с Ваней ездила с дачи на работу. Как‑то вернулись из Москвы усталые, распаренные. В комнатах пусто ― все гуляют, а на самом видном месте, на круглом обеденном столе лежит раскрытая тетрадь. Я заглянула в нее и сразу наткнулась на строчки: «Она   забыла нас   ради него,   а мать должна жить ради своих детей». Это был дневник Сони. Больше читать не стала. Скорей захлопнула его, убрала, чтобы не попался на глаза Ване. Выбежала из комнаты ― навстречу вся семейка. Взяла у няни ребенка и пригласила Соню пройтись. Вышли с участка в лес, и я говорю Соне:

― Прочитала в твоем дневнике, что мать должна жить ради своих детей.

Она возмутилась:

― Как ты могла читать чужой дневник?

― А он же специально был оставлен раскрытым на столе!

― парировала я. ― Скажи, почему это я должна жить только ради детей? Почему я должна забыть ради вас о себе, о своей личной жизни? Я что, бросила твоего отца? Произошел несчастный случай. Я осталась вдовой. Разве вы, дети, после этого голодали, были лишены чего‑либо? Нет, я работала так много, что вы имели то, чего не имели даже при жизни отца!

― Надо быть верной папе, ― пробормотала Соня.

― Да, я верна его памяти, но лишать себя на всю жизнь счастья я не собираюсь. Не хочу остаться одинокой на старости лет!

― А мы на что? Мы всегда будем с тобой! ― воскликнула она.

― Даже в то лето, когда ты уже знала о гибели отца, не могла пробыть со мной больше часа ― убегала к подругам. И разве я тебя корила за это? А теперь у меня есть близкий, все понимающий друг, отец моего ребенка, твоего брата. Зачем ты отравляешь наше счастье? Ведь пройдет лет пять‑шесть, ты придешь однажды с каким‑то парнем, скажешь «я люблю его» и уйдешь жить с ним. И это закономерно!

― Я никогда не выйду замуж! ― запальчиво заявила она.

― Это неразумно, нормальный человек должен стремиться к личному счастью, ― возразила я.

Долго еще в этом духе разговаривали мы, и кажется мне, что с той поры, хоть и не сразу, наступил перелом.

Еще зимой прослышала я, что ОГИЗ заканчивает затеянное еще до войны строительство дома для сотрудников, и настояла, чтобы Ваня зашел к П. Ф. Юдину и подал заявление с просьбой о предоставлении ему квартиры, тем более что стоял вопрос о назначении его директором издательства. Юдин принял его очень ласково и твердо обещал квартиру дать, только попросил напоминать ему об этом обещании. Я не раз спрашивала Ваню, заходил ли он к Юдину, справлялся ли, как идут дела со строительством, но он говорил, что делать ему это неловко и неприятно и что Юдин о просьбе не забудет. А в сентябре выяснилось, что дом уже заселен. Ваня ― к Юдину. Тот удивился:

― А меня заверили, что вы уже в квартире не нуждаетесь, и я поверил, ведь вы мне об этом ни разу не напомнили!

Однако жить в нашей комнатушке с тремя детьми и няней становилось невозможным. Сначала Володю держали в корзинке, которую ставили на сложенную тахту, а на ночь переставляли на ломберный столик, на котором днем обедали, раскладывая его, как для игры. Теперь ребенок подрос, и пришлось купить детскую кроватку, которая совершенно лишила нас возможности перемещаться по комнате. Для няни и старших детей снимали углы у соседей. Но долго так продолжаться не могло. Мы поняли, что без денег ничего нельзя будет сделать. А тут через юриста Совинформбюро подвернулось предложение об обмене нашей маленькой комнаты на две (одна двадцать пять метров, другая, проходная, ― десять) в большой коммунальной квартире в доме 28 на Кропоткинской, в хорошем кирпичном доме. Комнаты нам очень понравились. Хозяйка попросила тридцать две тысячи, и я согласилась. А где такие деньги взять? Приняла решение, очень огорчившее Ваню, ― продать дачу, но другого выхода не было, и он вынужден был согласиться. Покупатель на нашу дачу нашелся быстро ― из‑за спешки я запросила всего лишь сто тысяч (по тем временам, когда мешок картошки стоил тысячу рублей, а буханка хлеба сто ― это было дешево), а сторговались на девяносто. Сделку оформили мгновенно: покупал дачу какой‑то военный летчик, и все шли ему навстречу. Посреднику за оформление обмена пришлось заплатить семь тысяч, за переезд ― тысячу, купили кое‑какую мебель, Ване костюм за десять тысяч, мне ― юбку и трикотажную кофточку, дали маме на ремонт крыши в Бирюлево... и уже через месяц от кучинской дачи остались лишь воспоминания. Но огромное окно в большой комнате, высокие потолки и непривычный простор радовали нас несказанно.

Переезд состоялся в декабре 1945 года. Ваню в тот день неожиданно вызвали в ЦК партии, что, впрочем, нас не удивило: документы о его назначении директором издательства давно лежали там для утверждения. Вернулся он в нашу новую квартиру поздно и молча опустился на стул. Я сразу увидела ― расстроен донельзя.

― Что случилось?

― Он подложил мне ужасную свинью.

― Кто, почему, какую свинью?

― Представь себе, Суворов, вместо представления на утверждение меня директором издательства, провел решение о назначении меня заместителем заведующего отделом науки ЦК.

― Как, без согласования с тобой?

― Вот именно! Он знал, что я откажусь, что я не люблю аппаратной работы, что хочу заниматься наукой и издавать научную литературу, потому что это дело конкретное! А теперь все рухнуло!

Я стала утешать его:

― Но это почетная работа, а наукой ты сможешь заниматься и там.

― Он тоже мне об этом твердит, но я‑то понимаю, чем буду заниматься, как буду по горло занят, работать по ночам. Мы оба с тобой там побывали, знаем, что такое работа в аппарате!

Талантливый студент, он уже на третьем курсе участвовал в создании учебника Михельсона по физике. Был оставлен в аспирантуре, однако вскоре был вынужден оставить ее, чтобы зарабатывать средства для содержания жены и ребенка. Став редактором физической литературы в Гостехтеориздате (например, одна из книг Ландау вышла под его редакцией), сочетал эту работу с преподаванием физики в Институте имени К. Либкнехта. Перед войной он уже был старшим редактором издательства и доцентом института. Сдал кандидатский минимум и написал диссертацию на физико‑математическую тему «Поляризация электрона», которая была одобрена кафедрой и представлена к защите. Но началась война. О незащищенной диссертации Ваня не жалел, он теперь хотел написать другую ― философскую, которую задумал, находясь на фронте. Претворение этого замысла в жизнь теперь явно отодвигалось.

Начались ежедневные ночные бдения в ЦК «на всякий случай» ― товарищ Сталин не спит! ― и сразу обострились проблемы со здоровьем. Мы относили их на счет дистрофии, перенесенной во время голодания на Волховском фронте. Но однажды на работе с Ваней случился обморок, и выяснилось, что у него тяжелая ― третья ― стадия гипертонии.

И все же радости было больше, чем печали. Новое, более удобное жилье, большее материальное обеспечение, распределитель, кремлевская столовая, которой Ваня, кстати, старался не пользоваться и поручил мне вместо его обедов получать «сухие пайки». По субботам мы отправлялись с детьми в Дом отдыха ЦК. С полного моего согласия Ваня решил взять Сережу в нашу семью: Лена жаловалась, что не справляется с ним, а посещать их по вечерам, как раньше, он уже не мог, так как приходил из ЦК в три часа ночи. Лена согласилась поселить Сережу у нас, но с условием, что он останется в той же школе, хотя мальчику теперь предстояло добираться до нее на автобусе. Сереже было девять лет с небольшим, я боялась вначале за него, провожала, но потом убедилась, что мальчик он осторожный и пассажир умелый.

 

Ремонт ― Сочи ― ремонт

 

Под Новый год позвали гостей на новоселье. И только подняли бокалы, как вдруг прямо на стол полилась сверху вода. Полезли на чердак и обнаружили, что прямо над нашей комнатой в крыше зияет дыра. На потолке только что отремонтированной комнаты образовалось большое темное пятно. Управдом заявил, что железа для ремонта у него нет. Подставили под дырку корыто, но время от времени, когда весной шли большие дожди, корыто опорожнять не успевали, и вода проливалась в нашу комнату. Только заручившись от управляющего делами ЦК письмом во Фрунзенский райисполком, Ваня получил, наконец, обещание о ремонте «при первой же возможности».

Няне было трудно одной справляться с маленьким ребенком и с домашними делами, поскольку у каждого из старших детей был свой режим. И девятимесячного Володю мы отдали в районные ясли, благо, они находились рядом с домом. Летом ясли перекочевали на летнюю дачу в Пионерскую. Поезда по Белорусской железной дороге ходили еще паровые, шли медленно, всегда переполненные. Но, несмотря на это, мы ездили в Пионерскую почти каждое воскресенье. Наблюдали за Володей, как правило, лежа под забором, боясь себя обнаружить. Родительский день назначался лишь один раз за лето, в остальное время детей «тревожить» запрещалось.

1‑го октября сорок шестого я стала безработной: Совинформбюро ликвидировали, сотрудников уволили. Конечно, война кончилась, но разве информация о нашей стране была уже не нужна? Вероятно, решение о ликвидации было связано с тем, что основные его руководители ― Лозовский и Юзефович ― были арестованы, как и многие другие члены Еврейского комитета. Вскоре мы узнали об их расстреле. Трагическая судьба этих преданных делу людей взволновала всех, кто близко сталкивался с ними по работе и в жизни.

Итак, теперь я свободно могла поехать отдыхать вместе с Ваней, которому это было просто необходимо. Но ремонт крыши над головой держал нас, как на цепи. Наступил октябрь, а кровельщики не приходили, несмотря на все обещания председателя исполкома. Володя по возвращении из летних яслей заболел скарлатиной. Поместила его в Русаковку (филиал кремлевской) вместе с няней. Заболевание протекало легко, дело шло к выписке, а ремонт по‑прежнему откладывался из‑за отсутствия железа. Наш отдых «горел синим пламенем» ― наступила уже вторая половина октября. И я решила, пока на юге еще тепло, ехать на море. Расположенный к нам врач детской больницы пообещала задержать выписку Володи до нашего возвращения. И мы, поручив старших детей попечению моей двоюродной сестры Али, выехали в Сочи, в санаторий «Светлана».

На Черноморском побережье Ваня был лишь однажды, в студенческие годы.. Верный своим привычкам, один чемодан он полностью забил книгами по философии, однако, оказавшись в двухместном купе международного вагона, к счастью, сразу же о них забыл.

Наш санаторий располагался на окраине Сочи, по дороге в Мацесту. Место оказалось чудесным: море, заросший сосной берег, и к тому же установилась замечательная теплая погода.

В первую нашу сочинскую ночь проснулась под утро от каких‑то странных звуков ― всхлипывания, стоны... Разбудила Ваню. Он прислушался ― за стеной кого‑то явно душили. Поднялись к дежурной по этажу, попросили вызвать милицию. Дежурная засмеялась:

― Прямо не знаем, где их поселять. Третью комнату им меняем. Это он такие звуки издает, когда спит, а ей ничего ― глухонемая.

Так мы оказалась в тот же день в еще лучшей комнате...

В Сочи отвратительное морское дно, покрытое крупными, скользкими валунами. Я плавала неплохо, но при волне купаться остерегалась. А мой отважный муж прыгал в море с конца мола и на волнах прикатывал обратно ― подгадав момент, он, пока волна, закручивая пену, пятилась в море, распластывался на молу. Я очень волновалась, наблюдая эти полеты на волнах, но Ваня утверждал, что опасности нет никакой. А потом я привыкла к этому «методу» купания и даже сама стала его применять. Но Ваня делал это лучше, красивее, и я постоянно восхищалась его ловкостью и точным расчетом.

Очень смешной случай произошел с нами, когда смотрели спектакль «Шельменко‑денщик». У меня вдруг отекли ноги, я сдуру сняла туфли, и когда кончился спектакль, влезть в них не смогла. Я бы пошла босиком, да уж очень ночь оказалась холодной. И тут Ваня предложил поменяться обувью. Я покупала ему ботинки сорокового размера, а мои туфли были тридцать восьмого. И я с ходу отвергла «жертву».

― Как же так? Ты что, пойдешь босиком?

― Нет, надену твои туфли.

― Но они тебе малы, и каблуки высокие.

Он, смущенно улыбнувшись, преспокойно влез в мои туфли, а меня заставил надеть свои.

― Как же так, ― спросила я, ― зачем же мы покупаем тебе сороковой размер, если годится тридцать восьмой?

― Потому что... мне не нравится, что у меня такая маленькая нога. Совсем из‑под брюк ботинок не видно.

А брюки тогда носили действительно очень широкие.

Возвращались в шикарной обстановке, в двухместном международном вагоне, благодушные, расположенные к миру и людям. Но когда перед нашими глазами предстала страшная картина разгромленного жилища, от любви к человечеству не осталось и следа. Вся штукатурка с потолка и стен была обрушена прямо на ничем не прикрытые паркетный пол и мебель. Особенно жаль было пианино, на котором лежала груда обломков, упавших с потолка. Посреди комнаты стояли деревянные козлы, облитые мелом, и на них восседали пять женщин в грязных спецовках.

― Почему не работаете? ― спросил Ваня.

― А мы маляры, ждем штукатуров.

― И давно ждете?

― Второй день.

― Это вы обрушили старую штукатурку?

― Нет, этим специальная бригада занималась.

― А почему мусор не убрали?

― Для этого нет рабочих, это дело хозяев квартиры!

Ну, думаю, пропала, сейчас Ваня с его гипертонией начнет таскать с пятого этажа эту тяжесть, мне одной не позволит. Соня и Эдик, как назло, были еще в школе, Сережу Лена взяла к себе, Аля на работе, а родители Ивана Васильевича, которым он сразу же позвонил, как оказалось, у детей и не бывали ― в первый же день Александра Васильевна поссорилась с Алей.

Ваня продолжал толковать с женщинами, а я в отчаянии убежала на кухню. Вскоре он появился там ― довольный и веселый. Он дал работницам денег, пообещал накормить обедом ― в то время еще были карточки и еда ценилась выше денег, ― и те сразу согласились вынести мусор. Я с энтузиазмом кинулась готовить обед. Не прошло и трех часов, как женщины управились с мусором, а я с обедом. Только их накормила, пришли два штукатура ― их тоже подкормили, и семь человек начали быстро штукатурить комнату и сушить ее керогазом. Уже на следующий день они приступили к малярным работам. Ваня утром отправился на работу, а я осталась с рабочими и с удовольствием слушала их высказывания:

― Хозяин‑то у тебя больно хорош!

Уже в день приезда, вечером, мы были в больнице у Володи и няни. Оказалось, что лечащий врач получил нагоняй за их задержку, и пришлось забрать их тотчас же. Но не ехать же с ними в разоренную и еще сырую квартиру! Решили поклониться Ваниным родителям ― Александра Васильевна согласилась подержать Володю у себя, но без няни, которую почему‑то не терпела. Это оказалось очень кстати ― теперь няня могла готовить пищу для ремонтников, а я решила приступить к поискам работы.

 

Новая профессия

 

Но устроил меня Ваня. Совершенно случайно встретил он на улице Александра Сергеевича Федорова, главного редактора журнала «Техника молодежи». И тот вдруг спросил, не знает ли Иван Васильевич кого‑то, кто мог бы пойти на редакторскую работу во вновь организуемый Главк научно‑популярной кинематографии, куда его назначили начальником.

― Знаю, ― сказал Ваня. ― Это моя жена.

И выдал Федорову на меня такую характеристику, что у того челюсть отвисла.

Федоров сказал Ване, что договорится со студией научно‑популярных фильмов, чтобы я за пару месяцев познакомилась со спецификой кино, после чего он возьмет меня в главк.

Перспектива заняться кинематографом привлекала, однако все‑таки было страшновато. Но Ваня сказал:

― Ты человек способный. А кинематограф, вернее, литературный сценарий фильма для тебя, сделавшей столько книг, я уверен, проблемой не станет. Справишься!

Человек слова и дела, он уже на следующий день притащил из библиотеки ЦК все, какие только смог там достать, книги о кинофильмах, сценариях и прочее. И я с жаром принялась их штудировать. Через несколько дней поняла, что «не так страшен черт, как его малюют», и отправилась на свидание к главному редактору студии Григорию Борисовичу Зельдовичу. Он принял меня приветливо и сказал, что приступить к работе я смогу сразу после Нового года.

Когда 3‑го января 1947 года я пришла на студию, у меня уже была «задержка», но я надеялась, что связана она с акклиматизацией. И, конечно, напрасно. Очень скоро «тайное» стало явным.

Из‑за тесноты в редакторской комнате Зельдович устроил меня вначале работать в редакции киножурнала «Наука и техника». Крикливый зав. производством журнала Ефим Потиевский через мою голову вел непрерывные разговоры с режиссерами и операторами, снимавшими сюжеты для журнала. Уже на третий день терпение мое лопнуло, и я пошла к Зельдовичу с «требованием» создать условия для «плодотворной редакторской работы». Зельдович впоследствии со смехом вспоминал, как я тогда ворвалась к нему. Была красная, возбужденная, берет сбился набок, грозилась совсем уйти.

― Но я не мог расстаться с вами. Вы же кадр Федорова, и потому пришлось временно посадить вас в моем кабинете. Помните?

Еще бы не помнить! В кабинет постоянно приходили сотрудники, но говорили тихо, с опаской поглядывая на меня. Разговоры Зельдовича с режиссерами и сценаристами, которые я невольно слушала, очень помогли мне сориентироваться в «специфике» требований к литературным и режиссерским сценариям, наконец, просто освоить нужную терминологию. Хозяин кабинета тоже прислушивался к моим переговорам со сценаристами, порой вмешивался, но очень деликатно, подоброму. Зельдович помогал мне удивительно охотно; я относила это на счет его доброжелательного отношения к людям. Однако когда на студию пришла «новенькая», я убедилась, что это не совсем так. К тому времени отыскалась для меня отдельная тесная комнатушка, куда сразу подселили «новенькую». Заметила, что, вернувшись от Зельдовича, она плачет:

― Что случилось? ― спросила я.

― Не понимаю его замечаний на полях сценария, а спрашиваю ― рычит!

Я не выдержала, сказала Зельдовичу об этих слезах.

― Она бездарь, не разбирается в существе дела, неверно формулирует заключения.

Я замолчала. Подумала, что подобного рода ошибки допускала и я, но он спокойно разъяснял их мне. Иногда я даже спорила с ним, но он не раздражался, а спокойно повторял свои замечания. Поделилась своим недоумением с Ваней.

― Он считается с тобой потому, что ты «кадр Федорова», а еще, возможно, потому, что знает: твой муж работает в ЦК.

Позже мы работали с Зельдовичем уже «на равных», когда оба были главными редакторами Главного управления научно‑популярных фильмов при Министерстве кинематографии СССР.

Здесь каждый курировал свою тематику. Я вела фильмы по сельскому хозяйству и географические. С идеей создания последних носился Владимир Адольфович Шнейдеров. Он жаловался мне, что нигде не находит поддержки, отрицательно отнесся к его предложению и Федоров. Мне же очень импонировала идея выпустить сорок‑пятьдесят фильмов, в которых было бы рассказано о природе и экономике нашей страны, о ее красоте и богатстве. Ваня тоже нашел эту идею привлекательной, и я, вооруженная его аргументацией, с жаром убеждала Федорова в необходимости создания этой серии. Наконец в план 1948 года впервые были включены несколько названий будущего «Киноатласа СССР». Впоследствии эти фильмы, которые стали ежегодно выпускаться нами, легли в основу «Клуба кинопутешествий», организованного на телевидении В. А. Шнейдеровым

 

Дочь

 

А пока вернусь в 1947 год, когда все явственнее для окружающих обрисовывался мой растущий живот. По форме он мало отличался от того, каким был в 1945 году, поэтому «знатоки» находили, что у меня вновь родится сын. Ваня сокрушался:

― Так хочется дочку!

― Раз мечтаешь, значит, сбудется, ― отвечала я. ― Когда ходила Володей, дышать хотела только выхлопными газами, а сейчас меня от них тошнит.

Летом жили на даче ЦК, на 42‑м километре Казанской железной дороги. С нами были Ванины родители. Было тесно, всего две комнаты да маленькая терраса, но удобство заключалось в том, что на всю семью выдавались из общей кухни обеды, да и плата за дачу мизерная ― из расчета 32 копейки за метр помещения. Декретный отпуск мне дали рано: по расчетам врачей, я должна была родить примерно 10 августа. Уезжать с дачи не хотелось, а срок подошел. Стояла сильная жара, я задыхалась, да и сосновый лес, видно, вызывал одышку. И хотя предстояли пятые в моей жизни роды, я очень боялась. А тут услышала, что беременная женщина, проживавшая по соседству ― я часто встречала ее во время прогулок по лесу, ― умерла при родах в кремлевской больнице. Имела глупость поделиться своими тревогами с Ваней. Боже! Какой переполох я вызвала! Едва успокоила обещанием поехать к А. М. Гельфанду. Пришла к старому испытанному другу, поделилась с ним нашими страхами, а он меня высмеял, да еще обидно так:

― У нас, ― сказал, ― недавно аптекарь умер, так и мне прикажете готовиться?

Посмотрел мои анализы, послушал сердце и дал единственный совет: побольше двигаться и поменьше забивать голову всякими страхами.

Возмущенная, рассказала об «остроумии» Гельфанда, а Ваня засмеялся:

― Единственное, чего я боюсь теперь, что не успеем с дачи доехать до родильного дома. Давай останемся в Москве.

Но мне было жаль уезжать с дачи ― он же так недавно ушел в отпуск! Его родители, на что‑то рассердившись, без объяснения причин перебрались в город, а я уговорила Ваню задержаться на даче. Лишь 25 августа предложила переехать, и он, бросив диссертацию, которой мог уделять только отпускное время, поехал со мной в Москву. Детей оставили на няню. 27 августа, заметив, что я кое‑как перемогаюсь, Ваня отвез меня в филиал кремлевской больницы ― в Бауманский роддом.

Меня положили в предродовую палату, где я думала не столько о предстоящих родах, сколько о том, что и следующий наш ребенок окажется оформленным только на меня, «мать‑одиночку».

Но Ваня, как оказалось, был озабочен тем же самым не меньше моего и уже давно начал действовать. О разводе надо было объявлять в газете «Вечерняя Москва». Справиться с потоком объявлений газета не могла, хотя и печатала их ежедневно. Люди ждали своей очереди годами. Лена согласилась дать объявление поздно, когда увидела, как Ваня страдает от того, что и второй его ребенок будет «незаконнорожденным». Меня они в это дело не посвящали. К счастью, нашелся «великий блат», и дело с публикацией в газете продвинулось быстро. Но бракоразводный процесс затянулся, и к тому времени, когда я лежала в палате в ожидании появления на свет нового человечка, его судьба еще не была решена. Настроение у Вани было прескверное, и, хотя он скрывал это, наполняя свои письма нежными словами, я чувствовала, что происходит что‑то нехорошее. Уже потом я узнала, что объявление о разводе, несмотря на то, что оно было от Лены, вызвало бурную реакцию у Суворова и Федосеева: мол, негоже работнику аппарата ЦК разводиться. В ответ Иван Васильевич напомнил Сергею Георгиевичу, что пришел в аппарат вопреки желанию и готов уйти.

Ваня давно тяготился работой в аппарате, где меньше всего ценилась инициатива, а требовалась лишь точная, слепая исполнительность. Раньше двух ночи он дома не появлялся, а в 9‑30 утра его уже ожидала машина ― на сон оставалось не больше пяти часов в сутки. Отдавая семье кремлевский обед в виде сухого пайка, он фактически жил на чае с бутербродами, которые я ему давала с собой, и ужинал со мной по ночам. До его возвращения я никогда не ложилась спать, не снимала хороших платьев, старалась быть подтянутой и причесанной. Ему это явно нравилось. И мы, тихо разговаривая, иной раз так долго подводили итоги прошедшего дня, что вроде и спать было некогда. Незаметно для себя мы сильно растолстели. Я это объясняла своими беременностями ― с пятидесяти восьми килограммов в год встречи с Ваней к 1947 году я добралась до восьмидесяти пяти. Но Ваня! Не помню его веса, но из сорок восьмого размера одежды, которую начали покупать уже совместно, он «перелез» в пятьдесят четвертый, стал полным, солидным, ничуть не напоминая того худенького мальчика, каким впервые предстал передо мной.

Но главное, что его угнетало, ― невозможность отдаться целиком и полностью науке! Диссертация, обдуманная еще в окопах, к концу лета 1947 года насчитывала лишь около тридцати страниц. Писать ее на работе он не мог: был по горло занят и, будучи человеком исключительно добросовестным, даже подумать не мог, чтобы урвать какое‑то рабочее время на «свою науку». А то, что творилось в научной жизни страны, о которой он знал из первых рук, угнетало и раздражало до бесконечности. Он просто ненавидел «всесильного» в то время Т. Д. Лысенко.

― Преследование генетиков, ― возмущался Иван Васильевич, ― отбрасывает биологию на десятки лет назад!

С этим был согласен и заведующий отделом С. Г. Суворов. Когда весной 1947 года происходили выборы в Академию наук, они убедили A. A. Жданова, который как секретарь ЦК курировал их отдел, что необходимо оставить в списках на выдвижение в члены‑корреспонденты генетика Н. П. Дубинина, чтобы дать возможность развиваться всем направлениям в биологии. Иван Васильевич и Сергей Георгиевич оба присутствовали на этом собрании. Работники аппарата не позволяли себе в то время активно выступать в защиту или против какой‑либо кандидатуры, чтобы не оказывать давления авторитетом ЦК на мнение собрания АН СССР. Они были лишь наблюдателями того, что происходило. А происходила небывалая по наглости подтасовка фактов и документов со стороны «лысенковцев», причем Трофим Денисович лично выступал с оскорбительными выпадами против генетиков и, в частности, мешал с грязью Н. П. Дубинина. Его клевреты якобы «потеряли» по дороге нужные документы Николая Петровича, одним словом, чинили всяческие препятствия избранию генетика и протаскивали своего кандидата (забыла его фамилию). Однако академики оказались не на их стороне. Они единодушно отвергли лысенковских протеже, и генетик Дубинин почти единогласно был утвержден в звании члена‑корреспондента АН СССР. Ваня со злорадством, для него совсем не характерным, рассказывал, как возмущался Лысенко пассивностью работников ЦК, которые не противодействовали избранию «вейсманиста‑морганиста». Вообще, Лысенко имел «большой зуб» против отдела науки ЦК, в особенности после того, как позвонил Суворову и пожаловался на академика Сукачева. Тот, видите ли, отказался, как главный редактор журнала «Биология», напечатать его статью, и Лысенко потребовал «надавить» на Сукачева. Суворов ответил, что вопрос о том, печатать или не печатать ту или иную статью, дело только редколлегии журнала и что Отдел науки не считает возможным в это вмешиваться. В ответ послышались брань и угрозы. Рассвирепевший Лысенко заявил, что припомнит при случае «этот разговор». И что же? Припомнил...

Но об этом после, а пока я лежала в палате роддома. Утром 30 августа врач осмотрела меня и сказала:

― Хочу, чтобы вы родили до моего ухода. Перейдите в родильное отделение.

Я схваток не чувствовала, удивилась, но пошла. Там врач с силой промассировала мне живот, проделала еще какие‑то манипуляции, и вдруг, почти безболезненно, ребенок оказался у нее на руках. Я поняла, что он родился, лишь услышав крик.

― Девочка! ― сказала акушерка.

Радость моя была беспредельна. А Ваня, услышав эту весть, назвал меня «волшебницей», исполняющей самые сокровенные желания.

Он настоял, чтобы нас выписали на день раньше срока, ― ему очень хотелось повозить меня по Москве, роскошно иллюминированной в честь ее 800‑летия. Никогда ― ни до этого, ни потом ― не видела я такой шикарной иллюминации! И мы с нашей длинноносой крошкой (что с гордостью сразу отметил отец) путешествовали по городу несколько часов. С первой же минуты он взял этот драгоценный сверток и все эти часы держал ее, прижимая к себе[82].

Еще в машине, любуясь расцвеченным городом, Ваня поделился со мной важным событием: состоялось первое заседание народного суда по делу о разводе, где им с Леной предложили помириться, несмотря на то, что он давно с ней не живет, а от другой женщины имеет двух детей. Но проформа была соблюдена, дело было отложено. На втором суде, через месяц, Лена категорически заявила о невозможности примирения, и решение суда о разводе наконец состоялось.

Наша дочка тотчас была зарегистрирована и получила фамилию своего законного отца. Тогда же в том же ЗАГСе, в скромной комнатке, был зафиксирован и наш брак. Это произошло 23 сентября 1947 года, но мы записали, тогда это разрешалось, подлинную дату ― 11 апреля 1943 года.

 


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: