Александра Васильевна

 

Ваня не мог скрыть горечи в связи с тем, что его мать не захотела приехать на Сонину свадьбу После смерти Василия Ивановича она с каким‑то неистовством принялась мучить Ваню. Он рвался на части, стараясь больше времени и внимания уделить матери, но той все было мало. Нервная, истеричная, в час похорон мужа, поняв, как велика ее вина перед ним, она падала на колени перед гробом и громко кричала: «Прости меня!». Всю силу своей истеричной любви она перенесла теперь на единственного сына. Стала часто вызывать его с работы, требуя, чтобы немедленно приехал. Он мчался к ней из редакции БСЭ на заставу Ильича, где она встречала его с ножом у горла и кричала: «Еще бы пять минут, и я бы зарезалась».

― Ну что тебе нужно? ― спрашивал он у неё.

― Любви, любви!

Он целовал ей руки, укладывал в постель, долго сидел рядом, переживая, что опаздывает к сроку статья, которую собирался закончить вечером, что лежат без движения гранки для энциклопедии. Но она этого не понимала, а говорить ей об этом было бесполезно.

После смерти Василия Ивановича мы продолжали оказывать Александре Васильевне материальную поддержку ― пятьсот рублей ежемесячно. Но какие сцены она закатывала, если мы хоть на день задерживали деньги!

Однажды в выходной мы вместе с Ваней, предварительно ей позвонив, отправились к ней в гости. Ну, и досталось же нам за опоздание! Я вошла первая ― и едва уклонилась от запущенной в меня тарелки. Потом она схватила скатерть и стащила на пол все, что стояло на столе, приготовленное для встречи. Ваню так взволновала эта история, что по возвращении домой пришлось вызывать врачей, и они констатировали «гипертонический криз». Так действовали на Ваню встречи с матерью.

Как‑то мы предложили ей провериться у психиатра ― и сами чуть не сошли с ума, так она разошлась, раскричалась. Тогда договорились с районным психиатром, чтобы зашел к ней вместе с нами под видом нашего знакомого. Пришли, посидели часок, поговорили, пили вместе чай. Он внимательно наблюдал за поведением Александры Васильевны, хотя она вела себя, как и всегда при посторонних, значительно сдержанней. Когда вышли на улицу, доктор сказал, что налицо чисто женская истерия, доведенная до распущенности, что бояться за ее психику не следует, а нам надо поменьше с ней общаться, ибо для такой формы истерии самое желательное ― иметь кого‑то, на ком можно срывать свое раздражение. А как не посещать, если она этого требует от сына! Ее явно не устраивали наши совместные визиты, поэтому, наверное, она и стала вызывать его с работы. Там уже научились скрывать его присутствие, но когда мать все‑таки «настигала» его, он сообщал об этом мне.

― При тебе она все же ведет себя более прилично, ― говорил Ваня.

У меня было ощущение, что она меня побаивается. Помню такой эпизод ― еще при жизни Василия Ивановича. Вызвали мы к нему «Скорую». Входит врач, она бросается к нему навстречу, сует оголенную руку, требует:

― Мне, мне измерьте давление!

Тот растерялся, надел ей манжетку и удивленно спрашивает:

― Больная на ногах, а мне говорили, приступ у мужчины.

― Да, у мужчины, ― сказала я и резко оттолкнула Александру Васильевну. ― Стыдитесь, сперва надо оказать помощь Василию Ивановичу.

И что удивительно, она сразу присмирела и потом вела себя нормально.

В начале лета, после смерти Василия Ивановича, она вдруг решила ехать на юг, в Сочи. Мы стали отговаривать: мол, опасно с ее давлением. Она ― ни в какую.

― Тебе что, денег жалко? ― крикнула она Ване.

Оскорбленный, он замолчал. Уехала. Через неделю пришло письмо: местные врачи всадили ей нож в спину, приказали немедленно убираться из Сочи, не дали разрешения на прописку, а теперь ее навещает милиционер и грозит штрафом за нарушение паспортного режима.

Мы, конечно, срочно перевели деньги и послали письмо с просьбой вернуться ― ни ответа, ни привета. Ваня нервничает. Через месяц телеграмма: «Вышлите тысячу восемьсот рублей в Сухуми до востребования». Выслали и деньги, и письмо с мольбой о возвращении. Опять от нее ни строчки. Посылаю запросы в Сочи, в Сухуми ― там она не значится. А потом приходит письмо из Цхалтубо: оказывается, она лежит там в больнице с гипертоническим кризом. Ваня умоляет меня поехать туда, а как я могла бросить его и детей? Слава богу, получили вскоре от нее письмо ― все обошлось благополучно, она поправилась, а во всем виновато ее путешествие на теплоходе «Россия», на котором она провела две недели и который теперь «проклинает». Вернулась ― хоть и похудевшая, но в значительно лучшем состоянии, чем ее сын.

Как‑то Александра Васильевна предложила нам обменять ее двадцатипятиметровую комнату с альковом и наши две на общую отдельную квартиру. Мы сразу поняли, что это безнадежная затея, однако сказать об этом ей не решались ― так ей захотелось нас «облагодетельствовать» ― и действий никаких не предпринимали. Тогда она стала требовать, чтобы поместили в «Вечерней Москве» объявление, что мы и сделали. Это ее успокоило, однако, как мы и полагали, желающих совершить с нами обмен было мало, а получаемые предложения никак не помогали решить наш «квартирный вопрос». Наконец мать ухватилась за предложенную квартиру из трех комнат, размером семнадцать, пятнадцать и одиннадцать метров. Мы стали доказывать ей, что наши две комнаты в тридцать пять метров для нас удобнее тех двух в семнадцать и пятнадцать метров, которые бы могли занять со своими пятью детьми и няней, что здесь мы имеем возможность подснимать угол для Сони и Эдика, а она просто ни за что теряет четырнадцать метров, если согласится жить в одиннадцатиметровой...

― А мне ничего не нужно, ― заявила она, ― у вас будет не две, а три комнаты.

― Но где будешь жить ты? ― спросил удивленный Ваня.

― А я хочу подохнуть на мостовой! ― закричала она.

Тут он не выдержал:

― Хватит! Никаких обменов не будет. Мне не нужны твои жертвы.

Больше мы к вопросу о совместной жизни не возвращались. Но, Боже мой, сколько сил и здоровья унесла у Вани ее истерия! Вскоре она поменяла свою большую площадь на меньшую и поселилась недалеко от нас, в Сивцевом Вражке. Как‑то она простудилась, и Ваня послал ей в помощь Соню. Та сидела около нее, подавала еду, воду, а в свободное время читала вслух. Вечером ее навестил Ваня и был очень удивлен, с каким раздражением она набросилась на него «за эту помощь».

― Она мне мешает, все книжки читает.

Свою московскую комнату втайне от нас осенью 1952‑го A.B. обменяла на отдельную однокомнатную квартиру в сорока километрах от Москвы, на станции «Зеленоградская». Для нас это обернулось тяжелым испытанием. Она требовала, чтобы каждый выходной мы ее посещали, причем вместе с детьми. Володе было семь лет, Наташе пять. В поездах царила жуткая теснота. Возвращаться, как правило, приходилось в тамбурах, в вагон войти уже было невозможно. Чтобы не задавили детей, держали их всю дорогу на руках. Как‑то осенью пятьдесят третьего заметили, как тяжело она дышит. На предложение переехать на зиму к нам, она ответила категорическим отказом, т.к. завела козу. Решили нанять для жизни с ней какую‑нибудь женщину ― не согласилась. Тогда тайно договорились с соседкой, работавшей в Москве, что она будет следить за ней и сообщать по телефону о ее самочувствии. И вот однажды, в январе 1954 года, раздался звонок ко мне на работу. Взволнованная соседка сообщила, что A. B. никого к себе не пускает, но громко стонет и порой кричит так, что слышно на улице. Что было делать? Я схватила первое попавшееся такси и помчалась в Зеленоградскую. Шофер помог вырвать щеколду. Она хватает ртом воздух и показывает рукой на сердце. Забили заднее сидение вещами так, что получилось оно широким и ровным, и прямо на перине перенесли туда Александру Васильевну. Помчались в Москву. Проезжая мимо больницы Склифосовского, предложила заехать туда.

― Что, в больницу хочешь меня сплавить? ― зло ответила она.

И я отвезла ее к нам домой. Вызвала врача ― инфаркт. Три недели она пролежала у нас, упорно отказываясь от помощи Мавры Петровны и принимая ее только от Вани и от меня, из‑за чего я вынуждена была взять отпуск. Затем стала требовать, чтобы ее поместили в больницу. Определили ее в филиал Боткинской. Скоро ее состояние улучшилось, но четвертого февраля, вскоре после нашего ухода и врачебного осмотра она вдруг захрипела и скончалась.

Последняя ее ночь на земле, накануне похорон, стала для нас кошмаром. Было двенадцать часов ночи, когда Сережа вдруг вскочил, закричал и стал буквально лезть на стену, бегать по мебели, тянуться куда‑то вверх, крича о зеленых и черных точках в глазах, называя их «чертиками». Мы решили, что это смерть бабушки так отразилась на психике мальчика. Вызвали районного психиатра, та приехала быстро, несмотря на то, что была уже полночь, и наблюдала за Сережей почти до рассвета. Потом приехал городской психиатр. Доктора пришли к заключению, что необходима госпитализация мальчика. Ушли, оставив направление. В шесть часов утра я позвонила своей школьной подруге Елене Чомовой, которая работала в «кремлевке». Та немедленно примчалась. Осмотрела мальчика.

― Дай медицинскую энциклопедию.

― У нас только «Большая».

― Хорошо, дай ее.

Взяла, что‑то прочитала и сказала:

― Он отравился атропином, все пройдет, а недели две будет почти слепым, пусть лежит с повязкой на глазах.

Мы сразу поверили в ее диагноз.

Вызвали к Сереже Лену, а сами отправились на похороны Александры Васильевны. Поздно вечером Ваня залез в ящик письменного стола, отведенный для книг и бумаг Сережи, и обнаружил дневник, из которого узнал, что некая Валя продолжает сидеть за партой вместе с другим мальчиком, что это невыносимо, и поэтому он решил выпить ту светлую жидкость, что ему дал мужчина в поезде. Мужчина сказал Сереже: «Когда тебе, мальчик, станет совсем тяжело, ― выпей этот пузырек, и тебе сразу станет легко».

На другой день Сережу навестила районный психиатр, возмутилась, что мальчика не отвезли в больницу.

― У нас есть подтверждение, что все произошло от отравления атропином, ― сказал Ваня.

― Но этот факт тоже говорит о помешательстве, ― настаивала психиатр.

― Мы не будем внушать сыну, что он ненормальный. Когда пройдет слепота, он вернется в школу.

Сережа, конечно, не слышал этой перепалки, лежал с повязкой на глазах в другой комнате. Врач ушла, а мы с ужасом вспоминали слова Чомовой о том, что если бы атропина было чуть больше, смерть была бы неизбежна.

Однажды в нашем доме появилась и «роковая героиня». Детский голосок по телефону попросил позвать к телефону Сережу. Я сказала, что он болен, и попросила приехать. По Сережиному волнению я догадалась, что это «она»! Пришла толстенькая девочка, в платье с большими пятнами пота под мышками, и разило от нее за версту. Посидела, похихикала и вскоре удалилась. Это была девочка из поселка «Пионерская», где мы жили на даче.[91]

Вскоре после смерти Александры Васильевны мы обнаружили сберегательную книжку ― на ней лежало тридцать шесть тысяч рублей. За все те годы, что мы помогали ей и Василию Ивановичу деньгами, она из этой помощи не потратила ни копейки.

 

Мадам Голубцова

 

Смерть Сталина потрясла всех, кто верил ему, кто оказался в плену «культа личности». Стыдно вспомнить, но и я отдала дань этому чувству, когда, выступая на митинге сотрудников Министерства кинематографии, горячо заявила «о счастье, дарованном нам, жить в эпоху Сталина», которому все мы обязаны успехами в строительстве социализма, в укреплении такого государства, которое сумело победить страшного врага ― фашизм!..

Когда останки Сталина были перевезены в Колонный зал, буквально вся Москва двинулась туца. Я тоже возглавила нашу маленькую колонну сотрудников главка научно‑популярных фильмов (мы тогда работали на Палихе, вблизи Новослободской). Движение транспорта было приостановлено. Почти бегом добрались до Садового кольца, откуда думали попасть в центр города. Но не тут‑то было! Огромный вал народа катился по Садовому. Улица Горького была закрыта. Ринулись налево. Только через улицу Кирова удалось добраться до площади Дзержинского. Здесь оказались в такой давке, что поняли: попасть на площадь Свердлова едва ли удастся. Никем не руководимые, неорганизованные толпы народа буквально текли с каждой улицы, из каждого переулка, и все стремились вниз, к Театральному проезду. Раздавались плач и крики людей, сжатых в этой толпе. «А что же будет там, у Большого театра, куца толпы шли с Петровки и Неглинной?» ― подумала я и предложила своим товарищам вернуться, «пока не поздно». Все, не раздумывая, со мной согласились, и мы стали пробираться обратно. Это было не так просто, но все же нам удалось добраться до метро «Кировская», и мы благополучно уехали по домам. А потом стало известно: свыше шестисот человек были задавлены в этот день и в день похорон Сталина. Одна наша женщина из Бирюлева потеряла двадцатипятилетнего сына, хотя это был крупный, здоровый и сильный мужик...

В июне этого же года закончилась карьера Берии, который попытался совершить переворот, чтобы захватить власть.

К сожалению, все эти события в верхах неожиданно серьезно изменили жизнь Вани, а вскоре и мою... Летом мы вместе отдыхали в Пионерской. Проводили время очень весело: в походах с детьми к озеру, к Москве‑реке, в прогулках по лесу. И вот однажды в полдень подъезжает к даче шикарная черная «Волга», обитая внутри розовым сукном. Ее водитель вручает Ивану Васильевичу рукопись и записку от директора Института философии Г. Ф. Александрова с извинениями и просьбой срочно, в течение дня, прочитать рукопись и написать по ней заключение. Это было что‑то из истории электротехники. По мнению Ивана Васильевича, она содержала массу ошибок, и он дал о ней отрицательный отзыв. Через два дня вновь появляется «Волга», у Ивана Васильевича просят не только заключение, но и личного присутствия при обсуждении, которое состоится через час. Делать нечего! Пришлось поехать. Рассчитали, что на обсуждение уйдет два‑три часа, поэтому часов в семь вечера я уже стояла на платформе в ожидании его приезда. Электрички приходили одна за другой, а его все не было. Самые ужасные мысли приходили в голову, перед глазами витали страшные картины: вот он лежит на мостовой, сбитый машиной, вот упал на улице с сердечным приступом, а равнодушные люди принимают его за пьяного и проходят мимо. Хотела уже ехать в город, искать его, но, к счастью, почти с последней электричкой он приехал.

― Ничего не мог сделать. Ты обратила внимание? Рукопись была безымянной. На встрече присутствовали философы: Степанян, Ойзерман, Глезерман, я и женщина, Валерия Алексеевна Голубцова, которую мне представили как зам. директора Института истории естествознания и техники. К моему удивлению, рукопись, которую я не смог рекомендовать ни к изданию, ни к защите, оказалась докторской диссертацией. Все философы начали ее безудержно хвалить. Представительница института молча слушала их. Я не выдержал, стал им резко возражать, обрушился на неправильность философской и исторической концепции работы, из которой следовало, что чуть ли не вся основная история человечества началась с изобретения генератора; указал и на другие ошибки. Представительница института поблагодарила участников совещания, а меня, пожимая руку, попросила задержаться: «Я должна открыть вам свой секрет, это моя будущая диссертация. Вы высказали много ценных замечаний. Я хотела бы продолжить нашу беседу, с тем чтобы вы конкретно, постранично, подсказали мне, что неправильно и как следует исправить ошибки». И я был вынужден сесть с ней за работу... Мы перелистали всю рукопись, и почти на каждой странице я делал замечания, говорил, как следовало сформулировать то или иное положение. Увидев, что уже поздно, зная, как ты волнуешься, отказался от машины, иначе она задержала бы меня дольше, и хотя работу не закончил, помчался на электричку. И знаешь, кем она оказалась? Еще во время обсуждения я начал подозревать, что она автор и к тому же «шишка», а потом Степанян шепнул: «Что вы лезете на рожон! Ведь это жена Маленкова!» Но что она уцепилась за меня, приняла критику, а не похвалы, говорит о ее уме, в этом ей не откажешь!

― А как одета жена премьера? ― поинтересовалась я.

― Довольно просто. Хорошая шерстяная юбка с пестрой шелковой кофточкой, белые туфли с белыми носками. Ты одеваешься даже шикарнее.

Так вошла в нашу жизнь «жена премьера». Мы надеялись, что знакомство с ней ограничится беседой по поводу диссертации, но не тут‑то было! Утром у себя на рабочем столе Ваня обнаружил пакет из президиума Академии наук СССР, в котором содержалось постановление о назначении «Кузнецова И. В. председателем Ученого совета Института истории естествознания и техники». Удивленный Иван Васильевич был убежден, что произошла какая‑то путаница, позвонил в президиум и стал доказывать, что это «постановление» не может относиться к нему, что, вероятно, имелся в виду Кузнецов В. И., работавший в том же институте. Но там, посмотрев документацию, переспросили:

― Вы заведующий сектором философии естествознания в Институте философии Академии наук?

― Да, я!

― Так вот именно вас имел в виду президиум, и никакой ошибки здесь нет.

Кинулся к ученому секретарю Академии наук ― Топчиеву A. B.

― Поймите, о том, чтобы именно вас привлечь к работе, хлопотала жена Маленкова. Отказать ей у нас просто не было возможности: ведь вы не просто философ, а занимаетесь философией естествознания, больше того, вы историк науки, выпустивший в свет такой труд, как «Люди русской науки». Ваша кандидатура самая подходящая. Уже договорились, что вы займете пост заместителя директора этого института. Надеюсь, вы войдете в наше положение и не станете отказываться.

И как ни упирался Иван Васильевич, назначение состоялось. «Мадам» ушла в творческий отпуск, в докторантуру, ― и, кроме Ивана Васильевича, никого не желала видеть на своем месте. А Ваня, будучи человеком не только творческим, а еще и очень добросовестным, вскоре поставил дело так, что из двенадцати секторов под его руководство перешло одиннадцать, чем он даже несомненно гордился. Большого объема работы он никогда не боялся и погрузился в дела института с головой. Думать о проблемах философии, тем более писать фундаментальные труды уже не оставалось ни сил, ни времени.

Когда Иван Васильевич пришел в институт, его возглавлял членкор Самарин. После его смерти директором назначили Ивана Васильевича. Он протестовал, но это не помогло.

A. B. Топчиев, при всем хорошем отношении к Ивану Васильевичу, не мог его понять: «Вы будете хозяином, в вашем распоряжении будет весь штат института. Вы прекрасно в этих условиях напишете свою докторскую». Никто, и прежде всего сам Топчиев, не учитывал, что «мадам» будет курировать деятельность дирекции института, считая, что она, как «жена премьера», имеет на это полное право, хотя и находилась в творческом отпуске за счет государства.[92]

В первое время после нового назначения царила полная «идиллия». Голубцова очень благоволила к Ване и не раз приезжала на своей шикарной «Волге» к нам на дачу в Пионерскую, благо их казенная дача находилась в том же направлении, в Жаворонках. Не раз катала на машине наших ребятишек. Но разницу во взглядах на жизнь мы начали ощущать еще за чайным столом. Помню, зашел как‑то разговор о положении учителей в стране.

― Низкий уровень жизни учителя тяжело отразится со временем на воспитании всего народа, ― взволнованно говорил Ваня. ― Кому‑кому, а учителю надо платить больше, чтобы он мог прилично одеваться, покупать нужную литературу. Надо как‑то продумать систему снабжения учителей, чтобы они не стояли в очередях вместе с учениками и их родителями, это роняет их престиж.

― Ерунда, ― отвечала Валерия Алексеевна, ― надо просто с них больше спрашивать, усилить контроль за школами. Вы говорите, средний заработок учителя восемьсот рублей. Это неплохо; у рабочих только шестьсот пятьдесят, надо их подтягивать.

― Это правильно, но согласитесь, что плохо воспитанный и плохо обученный слабым учителем рабочий этим средствам не найдет другого применения, кроме как на водку. А одаренные люди, которые могут быть прекрасными учителями, не могут обречь себя на полуголодное существование. Поэтому в пединституты в основном идут слабые выпускники школ, главным образом, девушки, а нужен школе мужчина ― воспитатель.

Я была целиком согласна с Ваней, но Валерия Алексеевна высмеивала нас. Так и разошлись не переубежденные ― ни мы, ни она.

В другой раз Иван Васильевич стал в ее присутствии удивляться тому, что, строя огромный университет в большом отдалении от города, не подумали о транспорте:

― Надо было сразу строить метро, ― говорил он.

― Все студенты должны были жить в общежитиях, ― возражала она.

― Но это была утопия, которая сразу рухнула. Общежитий построили на шесть тысяч мест, а студентов приняли восемь тысяч. А каково преподавателям, которые живут в разных частях города! Вот и мучаются все.

― Ничего! Молодежь потерпит, и педагоги тоже. Скоро туда трамваи проведут!

― Как трамваи?! Ведь тогда у людей будет пропадать уйма времени!

― Ничего! Зато это наиболее дешевый для строительства транспорт. Я, когда была директором МЭИ, провела к институту трамвай, и все были довольны.

Несмотря на такие разногласия, она продолжала «благоволить» к Ивану Васильевичу настолько, что, когда в январе 1955 года на пленуме ЦК, проходившем на Старой площади, Маленкова как премьера подвергли серьезной критике, она допоздна сидела в кабинете Ивана Васильевича (его окна смотрели как раз на здание ЦК), плакала у него на плече и твердила:

― Нас теперь сошлют, сошлют из Москвы!

Удивленный таким предположением, Ваня утешал ее, говорил, что «этого не может быть», но она твердила свое. Позже мы поняли почему. Разоблачения, сделанные Хрущевым на XX съезде в 1956 году, показали неблаговидную роль Маленкова в организации всякого рода процессов против так называемых «врагов народа». Люди, подобные Маленкову, не мыслили иного исхода, как «ликвидация» или ссылка для тех, кто пришелся не ко двору....

Совсем другой предстала перед Иваном Васильевичем «мадам» Голубцова, когда Маленков, после всей критики, был понижен всего лишь на одну ступеньку ― стал не председателем Совета министров, а его заместителем. Она вновь почувствовала себя важной особой, принадлежащей к правительственной элите. Возможно, памятуя о своей «слабости», проявленной в присутствии Ивана Васильевича, она вдруг очень переменилась к нему. Стала сухой, неприступной. Теперь уже ни одно заседание дирекции не проходило без ее участия, хотя формально она в этот период не имела отношения к делам института, так как продолжала пребывать в «творческом отпуске». Ваня часто говорил мне:

― Не пустить ее мне просто неудобно, она же бывший заместитель директора. Я просто мечтаю, чтобы она поскорей защитилась! Тогда она вернется на пост директора, а я ― в институт философии.

А пока с Голубцовой начались трения, сначала мелкие, потом и крупные. Придиралась буквально к каждому решению дирекции, требовала, чтобы они были сформулированы в ее стиле и духе. Тяжелый конфликт произошел летом 1955 года при обсуждении итогов конкурса на замещение вакантных мест. Она заявила прямо и недвусмысленно, что «еврея Бляхера» нельзя привлекать в институт, что аргументы о его большом научном потенциале несущественны. Иван Васильевич, возмущенный такой постановкой вопроса, ответил:

― Ленин учил нас прежде всего оценивать деловые качества, а не принадлежность к той или иной нации.

― Вы плохо разбираетесь в политике партии, ― бросила она ему

― Я не думаю, что она может противоречить учению Ленина, ― резко возразил он и тут же продиктовал секретарю дирекции решение о зачислении Бляхера в штат Института.

Рассказывая мне об этом эпизоде, он заметил:

― У нее красные пятна пошли по лицу.

Я схватилась за голову:

― Боже, эти красные пятна дорого могут тебе обойтись!

― Пока я директор, командовать собой не позволю!

Предчувствие неприятных последствий этой стычки охватило меня. Но возражать я не стала. Ванина принципиальность не терпела компромиссов, я это знала, тем более что и сама была целиком согласна с его точкой зрения на антисемитов. Ваня их ненавидел.

Валерия Алексеевна, с ее бесстыдным антисемитизмом, отныне воспринималась им как персона крайне неприятная, общения с которой следует избегать. Он радовался, что после той стычки она явно демонстративно перестала посещать заседания дирекции. Однако отказаться от прочтения законченной ею диссертации не смог. Диссертация «не блистала оригинальностью идей» (выражение Ивана Васильевича), но замечания были учтены, и она получилась достаточно добротной. К концу 1955 года Валерия Алексеевна защитилась и тут же вернулась в институт. Иван Васильевич сразу предложил ей пост директора ― так тяготила его эта должность.

То, что назревало, произошло уже после XX съезда. В соответствии с его решением Иван Васильевич был мобилизован в группу ученых, которые имели задание в самые короткие сроки создать учебное пособие по философии. Всех их освободили от основной работы и поселили в санатории «Узкое» под Москвой, дабы ничто не отвлекало от работы над учебником. Голубцова была назначена и.о. директора Института. Вскоре я стала свидетелем телефонного разговора Вани с Валерией Алексеевной. Я не совсем уяснила себе, в чем было дело, поняла только, что он страшно расстроен. Когда Ваня, взбешенный, повесил трубку, спросила, о чем шла речь. А дело было в том, что некоторое время назад сотрудники института обнаружили неизвестную доселе переписку Менделеева с Дарвином и готовили ее для публикации в очередном номере журнала «Вопросы истории естествознания». Узнав о намечающемся визите Хрущева и Булганина в Англию, Иван Васильевич договорился о срочном выпуске журнала, чтобы успеть отправить его в Англию с членами правительственной делегации. Авторскую группу он пообещал премировать. Группа не подвела. Работа была завершена досрочно. Как потом стало известно, английские ученые были очень благодарны за полученный подарок, свидетельствовавший о глубокой связи английской науки с русской. В связи с отъездом в «Узкое» Иван Васильевич решил напомнить Валерии Алексеевне о необходимости премировать группу и просил сделать это на очередном заседании дирекции. На что она сказала, что делать этого не будет.

― Это их обязанность!

― Но они делали эту работу по ночам, в два раза быстрее обычного!

― Ну и что? Все обязаны так работать!

В общем, уговорить ее он не смог, уехал расстроенный. А через несколько дней, поздно вечером, появился дома, такой довольный и сияющий.

― Какими судьбами? ― воскликнула я..

― А я был на заседании редколлегии нашего журнала.

― Зачем? ― упавшим голосом спросила я, предчувствуя какую‑то беду.

― А затем! Приехал и лично похвалил группу, выпустившую досрочно журнал с перепиской Менделеева и Дарвина, извинился перед ними, что, не будучи в настоящее время директором, не могу выполнить своего обещания о премировании.

― А она была?

― Да, была!

― Ну и как реагировала?

― А как всегда, красными пятнами по лицу...

― Ну, как ты не понимаешь, что ты оскорбил ее на глазах у присутствующих. Ведь все, конечно, уверены, что ты не мог не говорить с ней о премировании, ― чуть не плача твердила я. А он только рассмеялся:

― Капризных женщин надо учить, если они берутся руководить делом. Знаешь, как она переживала, что профессор Белькинд с ней не здоровается. Не раз мне на это жаловалась. Я был удивлен поведением этого весьма воспитанного человека. Спрашиваю: «Лев Давидович, что это, говорят, вы не здороваетесь с Валерией Алексеевной?». А он отвечает: «Я не могу здороваться с женщиной, из‑за которой в конце тридцатых годов погибли чуть не сотня ученых МЭИ, ни в чем не повинных и теперь полностью реабилитированных, ― из них многие были моими друзьями.

― Но он не сказал ей этого в глаза?

― Конечно, нет!

― А ты оскорбил ее лично и публично, и она отомстит!

― Слава богу, теперь не тридцатые годы, и уже был XX съезд, ― оптимистично закончил он.

Утром уехал в «Узкое».

А через несколько дней раздался звонок, и какой‑то мужчина стал требовать, чтобы я срочно вызвала Ивана Васильевича в институт. Заныло сердце, отговорилась, что связи телефонной не имею, а поехать в «Узкое» не могу. Через день‑два Ваня появился дома. Вид его был ужасен: бледный как смерть, дыхание тяжелое, прерывистое. Уложила в постель, вызвала «неотложку». Определили: гипертонический криз. Когда он пришел немного в себя, рассказал: вызвали на парткомиссию, присланную из райкома КПСС, и зачитали сделанные выводы по оценке его работы. Обследование проводили без его участия; ему инкриминировалось не просто огромное количество упущений, но даже «преступлений».

Его, человека совершенно невинного, эта подлость ударила особенно больно. Сама «мадам» как бы устранилась на это время ― вроде заболела, на работу не ходила, но все, что было записано в постановлении, все это было продиктовано ею. Так мы подозревали, и это подтвердилось потом на заседании райкома КПСС, срочно поставившего вопрос «о деятельности И. В. Кузнецова» на обсуждение, минуя парторганизацию института. Его обвиняли, например, в том, что он привлек к работе «из корыстных целей» Б. М. Кедрова. Иван Васильевич возражал: «Кедров ― единственный членкор в институте, председатель комиссии по изучению наследства Менделеева, автор многих книг о Менделееве. Какая мне корысть? Это только почетно для института». В ответ второй секретарь райкома Боброва, которая вела заседание, буквально кричала: «Конечно, корысть, ведь он будет вашим оппонентом при защите докторской!» (об этом он говорил как‑то Голубцовой).

― Да где бы ни работал Кедров, ― отвечал Иван Васильевич, ― он был бы моим оппонентом, так же как и Омельяновский, ибо в области философии естествознания работаем пока только мы.

Ему бросали новое «обвинение»: «Вы разрешили профессору Зубову засчитать его изданную книгу как внеплановую, и он получил поэтому гонорар!»

Иван Васильевич объяснял:

― Зубов записал в план‑карту часть своего большого труда ― пятнадцать листов, но поскольку сверх этого он выполнил по заданию института другую работу в тридцать листов, дирекция сочла возможным ― и на это нам дано право ― засчитать эту работу как плановую, а записанную ранее перевести во внеплановую.

Его обвиняли также в том, что привлек к работе в институте директора издательства «Физматгиз» Рыбкина, хотя последний зарплаты в институте не получал. «Говорят, он ваш хороший знакомый?» ― ехидно вопрошала Боброва.

― Он великолепный математик, а что касается знакомых, то я знаком со всеми, кто работает в области философии естествознания.

Много еще было пунктов подобных обвинений, но особенно, по мнению обвинителей, важным и обличающим был один ― об использовании труда Горнштейн. Эту женщину, семнадцать лет проведшую в сталинских лагерях, в прошлом профессора, у которой одно время учился Кедров, Иван Васильевич принял в институт действительно из жалости. Она была из Ленинграда, но почему‑то туда после реабилитации не вернулась, а застряла в мытищинской больнице, где работала санитаркой. Кедров случайно встретил ее и попросил Ивана Васильевича взять в институт, как человека, хорошо знающего несколько иностранных языков. Институт как раз нуждался в переводчиках, было много интересных книг по его тематике, которые следовало перевести. Этим она и занималась. Переводы ее поступали в библиотеку института, где с ними могли знакомиться все, кто там работал. Но, желая «пришить» хоть какое‑нибудь дело, пахнувшее использованием служебного положения, Горнштейн принудили сказать, что «переводы делались лично для Ивана Васильевича» (она потом долго мучила его своим «раскаянием», объясняя эту ложь испугом, ― так силен был нажим на нее). Никого не смутило, что все эти переводы были на учете в институтской библиотеке. Иван Васильевич отвел и это обвинение, но все его слова повисали в воздухе. Его не слушали, перебивали, возмущались тем, что «смеет защищаться». В конце концов признали виноватым и предложили вынести строгий выговор с занесением в личное дело. Попытка Вани опротестовать наказание вызвала возмущение Бобровой и ее громкую реплику: «Будьте благодарны, что оставляем вас в партии. Товарищ Голубцова звонила и требовала вас исключить».

Вот так, в конце концов, вылезли на свет ослиные уши той, что организовала всю эту травлю, не простив Ивану Васильевичу его принципиальности и независимости. «Мадам» вообразила, что этот мягкий на вид, деликатный и предупредительный человек с ясными голубыми глазами будет игрушкой в ее руках. Но он оказался «железным», неподдающимся. И это привело ее в ярость

 

Новые «Основы»

 

Возвратившись в «Узкое», Ваня заявил руководителю авторского коллектива Ф. В. Константинову, что отказывается, да и не должен писать учебное пособие, создаваемое по решению XX съезда партии, потому что получил строгое партийное взыскание. Но все: Константинов, Федосеев, Копнин, Каммари, Розенталь и Глезерман, Шишкин и Берестнев ― все в один голос заявили, что об отстранении его от авторства не может быть и речи. Константинов только сказал ему:

― Ну зачем ты поехал на заседание райкома ― ты мобилизован съездом, и незачем тебе было отвлекаться. Если бы за тобой приехали, мы бы им такой «разговор» устроили, что они не знали бы, куда деваться. Но жалобу, конечно, напиши!

Иван Васильевич рассказал, что заявление написал, однако, узнав, что Фурцева ― близкий друг Голубцовой, подать его не решился, зная, что она добивается его исключения. И Константинов согласился.

― Пройдет год‑два, ― твердила я, ― и ты снимешь свой выговор, а так может быть еще хуже, «закадычная подружка» найдет случай выполнить ее желание.

Он все же колебался: возмущала откровенная несправедливость оценки его работы. Лишь новый гипертонический криз подкосил его настолько, что он перестал об этом думать. Врачи «Узкого» даже хотели отправить его в больницу, но он категорически отказался. И лежа в постели, писал свои главы для книги, так как сроки поджимали. При очередном обсуждении его глав, а каждая из них обсуждалась всем авторским коллективом, Константинов с укором сказал:

― Вот если бы мы все могли писать так ясно, просто, доходчиво и. глубоко, как Иван Васильевич, насколько быстрее пошла бы наша работа.

Президиум Академии наук, учитывая совершившееся, освободил Ивана Васильевича от обязанностей директора Института истории естествознания и техники и перевел его на работу в Институт философии в качестве зав. сектором философии естествознания.

А мне пришлось заниматься ликвидацией его взаимоотношений с прежним институтом, в частности, окончательными расчетами по зарплате. По нашим подсчетам выходило, что Ивану Васильевичу причиталось одиннадцать тысяч с небольшим. Каково же было мое изумление и негодование, когда увидела, что мне выдают что‑то около трех тысяч, объяснив, что сделано это по указанию Голубцовой. Тогда я ворвалась к ней в кабинет, требуя указать причины такого обсчета. Спокойно, с какой‑то издевательской усмешкой она сказала:

― Вы что, хотите получать вторые отпускные?

― Но позвольте, он же работал все время, хотя по чисто «бухгалтерским» соображениям отпускные получил, с тем что за это время получит зарплату!

― А где об этом приказ ― о возвращении из неиспользованного отпуска?

Побежала, привела в кабинет главбуха, тот подтвердил, что такая договоренность действительно была.

― А чем можно доказать, что он в январе работал, а не отдыхал?

― Но он подписывал все бумаги по финансам за январь, ― сказал главбух.

― Ну, об этом мы еще с вами поговорим, ― сказала она угрожающе, и главбух немедленно ретировался.

Я выскочила из кабинета и наткнулась на ученого секретаря института Ашота Григорьяна.

― Послушайте, вы можете подтвердить, что Иван Васильевич в январе работал, а не отдыхал?

― Конечно, конечно, ― отвечал он мне, в то время как я уже втащила его в голубцовский кабинет.

― Так вы, товарищ Григорьян, собираетесь утверждать, что Кузнецов в январе не отдыхал, а работал, и вы в этом уверены? ― раздельно и злобно проговорила она, сверля его глазами. И Григорьян залепетал, заметался:

― Нет, конечно, твердо я этого не помню.

― А приказы, приказы за это время кто по институту подписывал? ― закричала я и, влетев к секретарю, схватила папку, которая лежала на столе, и стала листать перед Валерией Алексеевной и показывать, что все бумаги за этот период подписаны им.

― Ну, это тоже не доказательство, он ведь и сидя дома любил подписывать все бумаги, ― нагло ответила она, ― а вот главной бумаги о возвращении из отпуска ведь нет?..

Ах, Ваня, Ваня, невинное ты в бюрократизме дитя! Я с самого начала конфликта подозревала, что такой бумаги в делах нет. Когда он в конце декабря принес так называемые «отпускные» деньги и рассказал, что пошел навстречу просьбам бухгалтера, а в отпуск на самом деле не собирается, я ему сразу сказала:

― После Нового года, приступая к работе, издай приказ в отмену того, по которому получил отпускные, иначе могут быть недоразумения.

― Какая ерунда, ― ответил он. ― Ведь все будут видеть, что я на работе, а не в отпуске.

― Но я прошу тебя, оформи это дело, ― почему‑то тревожилась я.

Он со смехом обещал. И вот, оказывается, не сделал, понадеялся на людей, а они все его предали. Конечно, этого бы не случилось, если бы не его «мобилизация» в авторский коллектив! И я решила поменять тон разговора с «мадам».

― Вы понимаете, он не стал писать этот приказ потому, что не придавал ему значения, положился на людей, которые знали и видели, что он по‑прежнему посещает институт и никуда не ездил отдыхать.

И тогда она неожиданно сменила гнев на милость:

― Хорошо, мы постараемся разобраться в этом деле, но было бы лучше, если бы он приехал сам, а не присылал вас.

― После истории в райкоме у него тяжелый гипертонический криз, он не встает с постели, видите, доверенность заверена врачами!

― Ах, так ― ну хорошо, приходите послезавтра.

Пришла ― к расчету выдают семь тысяч. Не выдержала ― вновь ворвалась к ней:

― Почему решили, что он две недели был в отпуске, ведь это неправда. И одного дня не отдыхал!

― А люди говорят другое, ― зло ответила она, уткнувшись лицом в стол.

Тут я так хватила кулаком по столу прямо перед ее лицом, что она отпрянула от стола.:

― А я верю в возмездие! ― крикнула я и выбежала из кабинета.

Сражаться за остальные три‑четыре тысячи, конечно, было бессмысленно...

Ване я даже не рискнула рассказать об этом инциденте, сказала, что расчет произведен нормально. Радовало, что высказала этой злобной бабе свое возмущение и презрение и что теперь не тридцатые годы, когда Сталин и его приспешники типа Маленковых расправлялись с неугодными им людьми. Мстительная и мелочная по натуре, эта женщина не оставила бы нашей семьи в покое, заслала бы нас куца подальше, но после 30 июня ― дня публикации статьи «о культе личности» ― я не боялась даже жены заместителя премьера..

Я моталась в «Узкое» почти каждый день ― иногда на автобусе, отнимавшем много времени, а потому чаще на такси, что здорово подрывало наш сильно «похудевший» бюджет. Тревожно и нерадостно протекало это лето ― 1956‑го года. Отходила душой только в те вечера и выходные дни, когда, приехав в «Узкое», видела радостное лицо Вани, спешившего мне навстречу.

 

Серый «Москвич»

 

Работа над книгой по философии была наконец закончена, и поздней осенью мы отправились в отпуск в Сочи вместе с Людмилой Копниной. В отпуск ехали «дикарями». Сняли две смежные довольно большие комнаты и зажили весело и бездумно.. Как‑то в парке встретили Веру Руссо, редактора нашей киностудии. И вот как она рассказывала остальным моим сотрудницам об этой встрече:

― Иду и вижу Раису Харитоновну, Ивана Васильевича и удивительно красивую женщину с ними. И что же вы думаете? Раиса Харитоновна подошла ко мне, и мы пошли с ней впереди, разговаривая о наших новостях и делах, а Иван Васильевич подхватил красавицу под руку и пошел с ней сзади нас, оживленно беседуя. Раиса Харитоновна хоть бы оглянулась на эту картину. Больше того, я узнаю, что эта красавица и живет с ними вместе. Ну уж нет! Я бы ни за что своему любимому мужу не позволила этого.

И правда, они так все удивились этому сообщению, так удивились... А я подумала про них, в особенности про Веру: «потому‑то ты и развелась и живешь с ненадежными любовниками».

Я чувствовала и знала, что он любит и полностью доверяет мне ― так же как доверяла ему я. С большим раскаянием вспоминаю, как волновали меня ухаживания других мужчин в те годы, когда жила с Аросей. Но как равнодушна стала я к проявлениям мужской симпатии ко мне при жизни с Ваней. Он дал мне в жизни все, что может только желать женщина, ― страсть и любовь, постоянную атмосферу внимания, заботы и ласки. Я не помню такого случая, чтобы он не выскочил из комнаты, услышав, что я пришла с работы или еще откуда‑то, не поцеловал меня, не снял бы с меня пальто, а то и обувь. Обычно я уходила на работу раньше, и он, если не был болен, отрывался от книги или статьи, и каждый раз «провожание» было долгим... И так все двадцать семь лет, что мы с ним прожили вместе. За все эти годы у нас не было ни одной ссоры, лишь иногда, когда я в чьем‑ то присутствии неудачно что‑нибудь «ляпну», он посмотрит на меня строго, и я уже знала: когда останемся одни, обязательно припомнит мне это, но так мягко и любовно, что я никогда не обижалась.

По возвращении из Сочи нас ожидал неожиданный подарок. Однажды в партбюро раздался телефонный звонок: «Вашей киностудии по распоряжению товарища Фурцевой выделены шесть автомашин «Москвич». Немедленно представьте список».

Тут же собрала партбюро, членов месткома и представителя дирекции. Оказалось, эти машины были выпущены заводом сверх плана, и их решено было продать творческим работникам Москвы. В список включили директора, главного редактора, то есть меня, и четырех наиболее заслуженных режиссеров.

Не мешкая, организовали на студии кружок начинающих автолюбителей. В вождении практиковались на площадке ВДНХ. Ваню посторонним никто не считал ― он нередко помогал нашим сценаристам и режиссерам в философском осмыслении темы, и, как правило, безвозмездно. А в это время был официальным консультантом фильма «Происхождение жизни на земле» режиссера В. А. Шнейдерова.

В декабре 1956‑го, получив открытку с извещением, мы взяли с собой пятнадцать тысяч и помчались за своим нежданным «подарком». К сожалению, все машины были серого цвета, но Ивану Васильевичу так не хотелось откладывать покупку, что пришлось согласиться и на серую... С нами был шофер Василий Кузьмич, который в свое время был водителем персональной машины Ивана Васильевича, ― он и перегнал «Москвич» к дому.

В мае 1957‑го почти вся наша группа сдала так называемую «теорию» на «пять». Профессионалы, толпившиеся у здания ГАИ, даже не поверили нам. «Так не бывает», ― мрачно сказал один из них. Но вот с вождением машины для некоторых, в том числе и для меня, дело оказалось посложнее. Мотор у меня заглох, машина остановилась прямо перед надвигающимся на нас трамваем:

― Ой, что делать? ― охнула я.

Подскочил милиционер, увидел, что машина ГАИ, отдал честь и сказал инструктору:

― Надеюсь, гражданка прав не получит.

― Конечно, ― ответил тот.

Ваня права получил, а мне вскоре стало не до прав

 

Первый инфаркт

 

В конце мая Иван Васильевич переболел гриппом, чувствовал себя после него плохо, однако 7 июня отправился на совещание физиков, где, слушая философскую «чушь» многих ораторов, в особенности академика Фока, не выдержал и выступил. Придя домой, жаловался на какую‑то стесненность в груди, объясняя «остатками гриппозного состояния». Я просила его отказаться в связи с этим от намеченной прогулки на машине, вызвать доктора, но мои увещевания не помогли. Он заявил, что ему стало лучше и он намерен выполнить свое обещание и покатать больную Изабеллу и ее мужа днем в субботу 8 июня. Когда заехали за ними, я заметила, что ему явно плохо; вновь все стали просить его никуда не ехать. Он отверг все наши уговоры, сказал, что чувствует себя хорошо. «Если уж ехать, пусть машину поведет Василий Кузьмич», ― просила я, но, видно, ему так хотелось показать свое искусство вождения, что он сел за руль сам. Уже через некоторое время я заметила, что от боли в груди он чуть ли зубами не скрипит, нос у него побелел, но руль Василию Кузьмичу он так и не отдал и довез нас до самого Отрадного. Необыкновенно красиво было здесь. Ваня с трудом вылез из машины и неожиданно лег на влажную траву, хотя был в светлом сером костюме. Он был всегда очень аккуратен, и уже одно это говорило о том, что ему очень плохо, очень.

― Надо скорее уезжать, ― сказала я.

Но Ваня улыбнулся:

― Гуляйте, просто мне захотелось полежать.

Мы, однако, не согласились. Уже без всяких возражений он уступил руль Василию Кузьмичу. Какое счастье, что я попросила его на всякий случай поехать с нами! Полные тревоги, подъехали к нашему дому, все хотели тут же разъехаться, дать Ивану Васильевичу отдых, но он не согласился:

― Нет, нет, как договорились, идем к нам пить чай.

И гости были вынуждены подняться наверх. Я была вне себя от беспокойства, но возражать и спорить с ним... разве для него это было бы лучше? Гости посидели, выпили чаю, быстро собрались, и Василий Кузьмич повез их домой. Едва за ними захлопнулась дверь, Ваня схватился за сердце:

― Рая, мне очень плохо, ― и упал на скамейку в передней.

С трудом довела до постели, уложила, стала расспрашивать, где и что болит, и схватилась за голову: инфаркт. Только что мы делали фильм о гипертонии с консультацией профессора Мясникова, который категорически утверждал, что это заболевание обязательно заканчивается инфарктом, если систематически не лечиться. Ваня же постоянно забывал о лечении, как только оказывался вне стен дома. Стала звонить всем и вся, советоваться, кого вызвать из врачей и профессоров. Быстро приехали кардиолог профессор Шпирт и наблюдавший Ваню врач из Академии наук. С огромным желанием поверить я услышала, что это еще не инфаркт, а лишь предынфарктное состояние, что, может быть, все обойдется. Приняли какие‑то первые меры и уехали.

Хоть и страшно мне было одной, но я была довольна, что дети наши в отъезде. В самом начале июня они уехали вместе с Маврушей в Коктебель, где мы сняли для них полдома. У Сони к тому времени было уже двое малышей (в «день смеха» появился сын Алеша. Когда ее муж Костя именно 1 апреля позвонил мне, что у них родился сын, я не поверила, думала, что он меня разыгрывает...) Так что помощи от детей ждать не приходилось, а потому, взяв себя в руки, стиснув зубы и осушив глаза, с веселой улыбкой я стала ухаживать за своим любимым мужем. Всю ночь сидела рядом, стараясь угадать каждое желание.

Не помню уж, как и ночь прошла, а утром ― звонки, звонки... Приехали мои неизменные подруги ― Соня Сухотина, Изабелла, Люба Щекина. Вновь вызвали врачей из поликлиники Академии наук и частных профессоров. К вечеру роковой диагноз был подтвержден электрокардиограммой: «инфаркт». Для серьезного лечения было потеряно почти три дня. «Лежать только на спине» ― тяжелое испытание! Спина у Вани совершенно одеревенела. И хотя мне помогали друзья, я сбивалась с ног. Спать не могла совершенно, даже когда возле него дежурили мои верные друзья ― Соня или Изабелла. На десятый день мне сделалось так плохо, что по настоянию Сони Сухотиной врач, пришедшая к Ване, была вынуждена измерить мне давление. Было двести на сто. «Гипертонический криз», ― сказала врач. Прописала серпазил и приказала лежать. А как лежать? Не дай бог Ваня узнает, что я больна. Поэтому, несмотря на уговоры Сони, я, как только врач ушла, встала и с самым веселым видом вошла в кабинет, где лежал он.

― А ты не больна? Что‑то Роза Абрамовна долго была у тебя? ― это было первое, о чем он спросил.

― Да ты что? Просто мы с ней всерьез поговорили о том, как лучше организовать уход за тобой, чем кормить. Ты же ничего не ешь.

Вскоре ему стало как будто немного лучше. Мне все твердили, что его следует положить в больницу, но я боялась. Врачи говорили, что это можно делать не раньше чем через три недели, а пока он «нетранспортабелен». Агитируя за перевоз в больницу, те же врачи говорили, что там таких роскошных условий, как дома, у него, конечно, не будет. И все же они его туда перевезли, и я при первом же посещении поняла, что они имели в виду, когда говорили о наших прекрасных условиях. Больница была переполнена. В палате, где поместили Ваню, он был пятым, проходы между кроватями были узкими, окно, несмотря на лето, было закрыто и открывалось лишь иногда «для проветривания», а больные в это время укрывались одеялами с головой. Дома же он лежал один в большом кабинете, все окна и балконы (их у нас два) раскрыты, и прохладный ветерок гулял по квартире, отнюдь не рискуя его задеть ― он лежал на кровати, стоявшей в углу. Дома мы не оставляли его ни на минуту, только когда засыпал. Самое интересное: он быстро, хотя и ненадолго, засыпал под чтение юморесок из «Крокодила», а Достоевский, наоборот, его возбуждал.

Как только Ваня заболел, я сразу оформила отпуск. А когда он закончился, я продолжала точно в 5 часов появляться в палате после «тихого часа» и проводила около Вани время до ужина и даже после. Лечащий врач пыталась удалить меня перед ужином, но Ваня так нервничал, не спал потом, и она смирилась.

 

Измаил

 

В связи с моими посещениями больницы вспоминаю один смешной эпизод. К Назыму Хикмету приехал приятель, молодой, красивый турок по имени Измаил. Моя подруга Рита, частая гостья Хикмета и его жены В. Туляковой, познакомилась с ним и узнала, что он коммунист, мечтает остаться работать в Москве. А как это сделать? Лучший способ ― жениться! И тут я вспомнила о Ляле, Костиной сестре, красивой девушке, правда прихрамывающей из‑за полиомиелита, перенесенного в детстве. Решили их познакомить. Пригласили на чай в мою пустующую квартиру. Собрались: Рита, Измаил ― жених, Ляля ― невеста, Брагин, поклонник Риты, и я.

Чаепитие было веселое, много шутили, смеялись, но при расставании почувствовали, что одного вечера для решения поставленной проблемы явно недостаточно. Я знала, что жена Василия Кузьмича, шофера Ивана Васильевича, отдыхает в Снегирях, а потому было ясно, что он не откажется воспользоваться моим предложением с утра в воскресенье прокатить всю нашу компанию в это местечко. Машина была переполнена, но тем веселее нам было. Когда приехали, разбрелись кто куда. Пока занимались поисками друг друга, смотрю ― 4 часа, а в 5 я должна быть в больнице. Василий Кузьмич куда‑ то запропастился. Я поняла: опаздываю, и Ваня, приученный к моей точности, будет беспокоиться. Выход один ― позвонить в больницу, предупредить, что задерживаюсь. Узнаю у прохожих, где почта. Оказывается, на другом берегу речки, почти напротив того места, где находимся мы ― я и Измаил.

Мост далеко. Тогда я принимаю решение ― переплыть речку. Измаил умоляет не оставлять его одного: оказалось, он не умеет плавать. Тогда, недолго думая, я разделась, накрутила белье и платье на голову ― и в воду. Оставив свои вещи на другом берегу, вернулась к Измаилу. Теперь я накрутила его вещи на свою голову и, держа его одной рукой за шевелюру, благо она у него была длинная и густая, заставила плыть рядом. Он покорно подчинился. Благополучно выбрались на берег, быстро оделись и побежали на почту. К 5 часам удалось дозвониться до палатной медсестры, чтобы она предупредила Ивана Васильевича о моем опоздании. Пришлось потом врать, что работала с приезжим режиссером... В этом эпизоде, конечно, особенно смешного нет, но вот его последствия.

Измаил, которого мы, ради более близкого знакомства с Лялей, отправили вместе с ней поездом, был очень рассеян и просто нелюбезен. Но самое странное ― он стал по телефону объясняться мне в горячей любви и умолять о свидании. Я, конечно, отказалась. Но не тут‑то было. Я услышала рыдания ― и бросила трубку. Он, однако, позвонил снова, думая, что нас прервали. Я внятно объяснила, что какие‑либо отношения между нами невозможны. Тогда Измаил стал звонить ежедневно. Услышав его голос, я тут же вешала трубку. Думала, отстанет, но нет, звонки продолжались. Тогда я попросила Риту, которая часто бывала в доме Хикмета, поговорить с Измаилом наедине, рассказать ему, что я очень люблю мужа, и попросить, чтобы он перестал мне звонить. В ответ тот сказал, что и сам это понимает, но хотел бы увидеть меня хотя бы раз и лично высказать свои чувства «этой потрясшей меня женщине, хотя она и старше меня на пять лет». И, несмотря на разговор с Ритой, он продолжал звонить и умолять «лишь об одном свидании». Мне было даже жаль его, но я решила применить радикальные меры и сменила корректный тон на весьма грубый, употребляя при этом самые вульгарные слова. Звонки прекратились, а через некоторое время я узнала от Риты, что Измаил уехал в Румынию. В последний раз она видела его в июне 1963 года. Он примчался на похороны Назыма, который умер внезапно утром 3 июня 1963 года.

 

Москва ― Болшево

 

После первого инфаркта Ваня пролежал в больнице три месяца, а потом его перевели для «поправки» в санаторий Академии наук «Сосновый бор» в Болшеве, и тогда начались мои ежедневные путешествия туда. Мой уход с работы по окончании рабочего дня давно уже вызывал раздражение директора студии М. В. Тихонова. Он не раз делал мне замечания. Я парировала:

― Разве я задержала работу над каким‑нибудь сценарием и сорвала прием фильма? Я ухожу вовремя, только вовремя...

― Но у вас ненормированный рабочий день.

― А кто мне обещал, сманивая из главка на студию, что я буду располагать рабочим временем по своему усмотрению, вот я и работаю почти все ночи. Моя работа измеряется не часами, а результатами!

Он замолкал, но ненадолго. Перепалки наши возобновлялись вновь и вновь, но ничто и никто не заставил бы меня изменить постоянству наших встреч с Ваней в Болшеве. И хотя наши отношения с М. В. Тихоновым явно накалялись, это меня не останавливало.

Ровно в 5 часов я садилась в машину, которую приводил Эдик, и мы отправлялись с ним на свидание. Больные долечивались здесь в прекрасных условиях. Высокий сосновый бор на берегу тихой Клязьмы вплотную обступал необыкновенно красивый двухэтажный деревянный особняк с огромной верандой. Когда‑то этот дом принадлежал московскому «королю чая» Высоцкому. Превосходен был интерьер, отделанный деревом изумительных тонов.

Однажды Ваню навестил Георгий Федорович Александров. Он приехал из Минска, где в университете заведовал кафедрой философии. Его блестящая карьера начала меркнуть после выпуска книги о западной философии, в которой нашли много ошибок, самая главная из них ― слишком объективные описания и оценки достижений западной философии: Гегеля и других иностранных философов. Одно время он был директором Института философии АН СССР (тогда‑ то и Иван Васильевич перешел после защиты диссертации в этот институт). Затем Александров был назначен Министром культуры, и я как бы попала под его начало ― ибо работала в этой же области. Мне запомнилась наша встреча с ним на новоселье у профессора Г. В. Платонова. Георгий Федорович приехал в самый разгар веселья, быстро присоединился к пирующим и пил только водку. Когда провозглашали тост за его здоровье с пожеланием расцвета культуры под его эгидой, он вскочил на табурет и, высоко подняв бокал, закричал:

― Все мы ходим под ЦК, то вознесет оно высоко, то в бездну сбросит без труда!

Слова его, к сожалению, оказались пророческими. Очень скоро он был снят с поста министра культуры. В постановлении ЦК сурово обсуждалось «аморальное поведение» Александрова. Он обвинялся в несметном количестве грехов: в кутежах у какого‑то типа на даче, которого за это даже судили; в содержании Аллы Ларионовой на казенный счет во время ее поездок в Ленинград и другие города ― и прочее. Его связь с Аллой подтвердилась самым неожиданным для меня образом.

В 1963 году, когда Ваня лежал в академической больнице со вторым инфарктом, одна врачиха, очень расположенная ко мне, рассказала, как все врачи больницы были тронуты тем, что, узнав о смерти Александрова, Алла пришла вечером в больницу, буквально вымолила себе право просидеть всю ночь в морге и ушла оттуда лишь утром. Он умер от цирроза печени в 1962 году ― спился в Минске, где жил без семьи, отказавшейся уехать из Москвы.

Но когда мы встретились в 1957 году в Болшеве, он выглядел отлично, был весел, много шутил и совсем, казалось, не унывал. Жизнь в Минске нахваливал. Потом уже я узнала, что он ходил в ректорат МГУ, где униженно просил, чтобы его дочь, поступавшую в университет, не заваливали на экзаменах только за то, что она носит его фамилию.

Бывали у Вани Б. М. Кедров, Н. Ф. Овчинников, Майстров, Мелюхин, Щекина и многие другие его друзья и ученики, так что он, казалось, не скучал. Однако стоило мне сказать, что в день, когда к нему собираются друзья, мне, может быть, не приезжать, он просто схватывался за сердце:

― Этот день будет для меня пустым.

И я шла подчас на поистине героические ухищрения, но в Болшево прибывала в срок.

Однажды мы с Эдиком опоздали, может быть, минут на тридцать, а Ваня уже волновался, хотя был не один ― его «развлекала» довольно миловидная, но хромая женщина. Это была Вера Федоровна Коростелева. Ваня нас познакомил. Оказалось, что работала она медсестрой в поликлинике Академии наук, но пока жила здесь в связи с перенесенной операцией, которая должна была восстановить у нее нормальную походку. Эта операция была уже седьмой по счету. А Ваня очень жалел одиноких и тем более обиженных судьбой женщин ― недаром в его обширном, но больном теперь сердце «приютилась» не только она, но и Вера Евсеевна ― родная тетя моего Ароси, и все мои подруги: вечно жалующаяся на жизнь Соня Сухотина, тяжело больная Изабелла и жизнерадостная Рита.

Вскоре по Ваниной просьбе мы перевезли Веру Федоровну в Москву, в ее крошечную комнатушку. Записала ее телефон ― очень уж она настаивала.

 


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: