double arrow

МАГАЗИННЫЕ ВОРЫ БУДУТ ВЫПОРОТЫ, ИСХЛЁСТАНЫ, ОТШЛЁПАНЫ, ВЫСЕЧЕНЫ ДО КРОВИ, А ЗАТЕМ ПЕРЕДАНЫ В РУКИ ЗАКОНА. 9 страница


Она часто возвращалась к теме возраста. Чувство старения всегда её бесило.

– Расчёсываешь волосы поутру, и как будто десяток лет проходит, каждый выпавший волосок, каждый кусочек перхоти осыпаются с тебя, точно старые фотографии.

Встряхнув головой, она сказала, как будто связь с предыдущим разговором была для меня очевидна:

– После университета мы часто переезжали. И не потому, что мне нигде не нравилось, нет, просто я всё время должна была что‑то отдавать, вроде как приносить в жертву. Если мне нравилась моя работа, значит, я обязательно должна была её бросить. Бедный старина Лукас!

Она засмеялась.

– А у тебя было когда‑нибудь такое чувство? – Она скорчила гримасу. – Вряд ли, – сказала она. – Помню наш первый дом, у самого Данфорд Бриджа. Он был огромный и внутри весь разваливался. Его не могли продать целую вечность, и тут подвернулись мы. Все прежние владельцы пытались его как‑нибудь перестроить, чтобы сделать обитаемым. Сначала встраивали новую лестницу или сносили перегородку между комнатами. Потом часть дома забрасывали, потому что топить его целиком было слишком накладно. А потом валили куда подальше, не успев довести начатое до конца, и оставляли всё следующим…




Она вдруг умолкла.

– У меня никогда не получалось поддерживать в нём чистоту, – сказала она.

– Лукас его любил.

– Это он так сказал? Не слушай его, – предупредила она меня. – В саду было столько строительного мусора, что у нас никогда ничего не росло. А зимой! – Она содрогнулась. – Ну, ты знаешь, каково там. Отопление было газовое, в комнатах всё время воняло; не прошло и недели, а Лукас уже обзавёлся всеми переносными обогревателями, какие только бывают. Я тоже не люблю холод, но он его просто не выносил.

Она пожурила его рассеянно и нежно – «Лукас, Лукас, Лукас!» – словно он был с нами в комнате.

– Как ты ненавидел тот дом, и какой ты был неряха!

Тем временем снаружи стемнело, но кошка помоложе продолжала смотреть в серый, наполненный мокрым снегом колодец сада, за которым едва различимо – тёмным плавным изгибом под быстро несущимися облаками – чернела пустошь. Энн то и дело спрашивала у кошки, что она видит.

– Здесь по всей пустоши – могилки младенцев, – говорила она животному. Наконец она со вздохом встала и спихнула кошку на пол. – Вот где место для кошки. Кошке место на полу. – Попутно она сбила на пол несколько бумажных цветов; наклонившись за ними, сказала: – Если есть Бог, настоящий, то Он давно уже всё бросил. Не со зла, просто Ему всё безразлично. – Она мигнула, подняла к глазам руки. – Ты не возражаешь, если я выключу верхний свет? – И потом: – Он просочился во всё, и теперь есть только это бесконечно тонкое, напряжённое нечто в каждом атоме, до того уставшее, что больше не может продолжать, до того измученное, что можно только пожалеть его со всеми его ошибками. Это и есть настоящий Бог. А то, что мы видели, просто заняло его место.



– А что мы видели, Энн?

Она уставилась на меня.

– Знаешь, я никогда не могла понять, чего хотел от меня Лукас. – Тусклый жёлтый свет от настольной лампы падал на левую половину её лица. Она то и дело прикуривала сигарету, гасила недокуренную о старые окурки, которых в её блюдце собралось целое гнездо. – Представляешь? Столько лет жила с ним и не знала, зачем я ему нужна.

Минуту‑другую она, казалось, думала об этом. Посмотрела на меня, озадаченная, и сказала:

– По‑моему, он никогда меня не любил.

Она спрятала лицо в ладони. Я встал, думая её утешить. Внезапно она, пошатываясь, поднялась с кресла и на ощупь, совершенно потерянно, сделала несколько шагов ко мне. Посреди комнаты наткнулась на старый ажурный столик, привезённый кем‑то из Кашмира лет двадцать назад. Две‑три дешёвые книжки и вазочка с анемонами полетели в разные стороны. Цветы были растрёпанные, привядшие. Она поглядела на «Конец Шери»[34] и «Миссис Палфри в Клермонте»[35], усыпанные крупными красными и синими лепестками, точно грязными салфетками; задумчиво тронула их носком туфли. От вони застоявшейся цветочной воды её чуть не стошнило.

– О, Господи, – прошептала она. – Что же нам делать, Лукас?

– Я не Лукас, – мягко сказал я. – Иди присядь, Энн.



Пока я поднимал книги и вытирал обложки, она, похоже, одолела свой страх перед кухней, – или, как я сообразил позже, просто забыла о нём, – потому что я услышал, как она шарит в поисках совка и щётки, которые хранились под раковиной. Я думал, что она уже ничего не видит из‑за мигрени, и нетерпеливо окликнул её:

– Я сам всё сделаю, Энн. Будь благоразумна.

Вскрик, грохот и дважды – звук моего имени.

– Энн, ты как там?

Нет ответа.

– Э‑эй! Энн?

Я нашёл её рядом с раковиной. Совок и щётка лежали на полу, а она выкручивала влажную половую тряпку с такой силой, что мышцы на коротких предплечьях выступили, как у плотника за работой. Вода с тряпки капала прямо ей на подол.

– Энн?

Её взгляд был устремлён в окно, в узкий проход за ним, где, ясно видимое в свете флуоресцентной лампы под потолком кухни, в воздухе висело что‑то большое и белое и вертелось то в одну, то в другую сторону, точно куколка, подвешенная к листу живой изгороди.

– Господи! – сказал я.

Она ещё повертелась и затихла, как будто её содержимое устало от попыток освободиться. В следующий миг куколка изогнулась от острого основания вверх, будто раскололась надвое, и снова слиплась. Тут я увидел, что передо мной два организма, два человеческих существа висят в воздухе без всякой опоры – совершенно голые, они сплетаются в объятии, разлучаются и сплетаются вновь, никогда не поворачиваясь к зрителю дважды под одним углом: то мужчина сзади, то женщина сзади, то оба с одного бока, то с другого. Когда я увидел их впервые, женщина целовала мужчину в губы. Её глаза были закрыты; позже она положила голову ему на плечо. Ещё позже внимание обоих сосредоточилось на Энн. Кожа у них была очень бледная, с интересным оттенком – точно белый шоколад; впрочем, так могло казаться из‑за освещения. Мокрый снег хлопьями проносился между ними и окном, никогда не скрывая их полностью.

– Кто это такие, Энн?

– Страданию нет предела, – сказала она. Её голос звучал невнятно и хрипло. – Они преследуют меня повсюду.

Я с трудом оторвал от них свой взгляд.

– Ты из‑за них так часто переезжаешь? – Больше я ничего не мог придумать.

– Нет.

Две фигуры сомкнулись в чём‑то, что можно было бы назвать любовным объятием, будь их глаза прикованы друг к другу, а не к Энн. Покачиваясь, они медленно вращались на фоне чёрной, мокрой стены, как рыбы в аквариуме. Они улыбались. Энн застонала, её стало шумно рвать в раковину. Я держал её за плечи.

– Убери их, – еле слышно сказала она. – Чего они на меня всё время смотрят? – Она закашлялась, вытерла рот, открыла холодный кран. Приступы крупной дрожи стали сотрясать её тело.

– Убери их.

Я видел их, но допустил ошибку, решив, что они ненастоящие. Я подумал, что она может успокоиться, если не будет их видеть. Но она не позволила мне выключить свет или закрыть шторы; а когда я стал уговаривать её отпустить край раковины и пойти со мной в гостиную, она только жалобно затрясла головой, и её снова начало тошнить.

– Нет, уходи, – сказала она. – Ты мне уже не нужен.

Её тело стало неподатливым, она сделалась неуклюжей, как ребёнок. И очень сильной.

– Просто отойди, Энн, пожалуйста.

   Она беспомощно поглядела на меня и сказала:

– Мне нечем вытереть нос. – Я сердито дёрнул её, и мы упали. Моё плечо попало в мусорный совок, в рот набились её волосы, пахнувшие пеплом. Я чувствовал, как она шарит по мне руками.

– Энн! Энн! – закричал я.

Я вырвался из‑под неё, – она застонала, её опять стало тошнить – и, оглядываясь через плечо на улыбающихся существ в проходе, выскочил из кухни и из дома. Я слышал свои панические всхлипы: «Я звоню Лукасу, это невыносимо, я пойду и позвоню Лукасу…» – как будто я всё ещё говорил с ней. Поблуждав некоторое время по деревне, я наткнулся на телефонную будку у церкви.

    

Помнится, Спрейк как‑то сказал – хотя для него это слишком изящно выражено: «Если ты чувствуешь, что убежал от жизни, значит, ты не победил». Речь шла о Лукасе Фишере. «Жить полной жизнью можно, лишь платя за это собой. Нежелание Лукаса отдаться жизни целиком сделает его жалким и ненастоящим. Он кончит тем, что будет бродить ночами по улицам и заглядывать в освещённые витрины». В то время это показалось мне слишком жестоким. Я всё ещё верил, что Лукасу не хватает энергии, а не воли, что дело в спадах и подъёмах психического состояния, а не в осознанной экономии усилий.

Когда я сказал Лукасу: «Здесь что‑то очень нехорошее творится», он замолчал. Пару секунд спустя я позвал:

– Лукас?

Мне показалось, я слышу его слова:

– Бога ради, положи трубку и оставь меня в покое.

– Наверное, телефон не в порядке, – сказал я. – Ты словно где‑то очень далеко. С тобой кто‑нибудь есть?

Он опять умолк.

– Лукас? Ты меня слышишь?

Он спросил:

– Как Энн? Я имею в виду здоровье?

– Плохо, – сказал я. – У неё что‑то вроде приступа. Ты не представляешь, какое для меня облегчение – поговорить с кем‑нибудь. Лукас, там, в проходе за её кухней какие‑то две фигуры, будто из бреда. Что они друг с другом делают… понимаешь, они бледные, как мёртвые, и всё время ей улыбаются. Это так омерзительно…

Он сказал:

– Подожди. Ты что, тоже их видишь?

– Я же и говорю. Только я не знаю, как помочь ей. Лукас?

На линии стало тихо. Я нажал на рычаг и снова набрал его номер. Было занято. Позже я скажу Энн: «Кто‑то, наверное, ему позвонил», но я знал, что он просто не положил трубку. Какое‑то время я стоял, трясясь под порывами ветра с пустоши, в надежде, что он передумает. В конце концов я так замёрз, что бросил всё и пошёл обратно. Снег с дождём летел мне в лицо всё время, пока я шёл по деревне. Церковные часы показывали половину седьмого вечера, но кругом было темно и безлюдно. Только слышно было, как ветер шелестит чёрными пластиковыми мешками с мусором, наваленными вокруг контейнеров.

– Чтоб тебя, Лукас, – прошипел я. – Будь ты неладен.

Дом Энн был так же тих, как все остальные. Я вошёл в сад и прижал лицо к стеклу, надеясь, что через открытую дверь гостиной смогу заглянуть в кухню; но отсюда была видна только стена и календарь с фотографией персидской кошки: «Октябрь». Энн видно не было. Я стоял на клумбе, а слякоть превращалась в снег.

В кухне пахло не столько рвотой, сколько кислятиной, которую чувствуешь иногда глубоко в горле. Проход за окном был пуст, в него лился убийственно‑яркий свет флуоресцентной лампы. Трудно было представить, что там вообще что‑то происходило. Но во всём чувствовался какой‑то неуют: и в том, как лежала старая черепица, и в пучках папоротника, торчавших из облицовки, и даже в том, как снег набивался в щели между камнями. Я поймал себя на том, что не хочу поворачиваться к проходу спиной. Если я закрывал глаза и пытался представить себе ту пару, то не мог вспомнить ничего, кроме улыбок. Неподвижный, холодный воздух стоял над раковиной, кошки тёрлись об меня и путались под ногами; оба крана были открыты.

В смятении Энн распахнула все кухонные шкафы и разбросала их содержимое по полу. Сковородки, ножи, пакеты с бакалеей валялись бок о бок с пластмассовым ведром и какими‑то жёлтыми тряпками; бутылку моющего средства она разлила среди банок с кошачьей едой, половину из которых открыла, а половину едва успела проткнуть прежде, чем выронила ключ или забыла, куда его положила. Трудно было понять, что она пыталась сделать. Я собрал вещи и разложил их по местам. Покормил кошек, просто чтобы они от меня отстали. Пару раз я слышал, как она двигается по второму этажу у меня над головой.

Я нашёл её в ванной, где она, лёжа на старомодном розовом линолеуме рядом с раковиной, пыталась раздеться.

– Уйди, Бога ради, – сказала она. – Я сама справлюсь.

– Ну, Энн.

– Тогда насыпь немного дезинфектанта в голубое ведро.

    

– Кто они, Энн? – спросил я.

Это было позже, когда я уже уложил её в кровать. Она ответила:

– Раз начнётся, никогда не кончится.

Я почувствовал раздражение.

– Что не кончится, Энн?

– Ты знаешь, – сказала она. – Лукас говорил, что у тебя потом неделями были галлюцинации.

– Лукас не имел права об этом говорить! – Это прозвучало нелепо, и я с нарочитой небрежностью добавил: – Дело давнее. Я уже и сам не помню.

После мигрени она ощущала страшную усталость, но и облегчение. Она помыла голову, и мы вместе нашли ей свежую ночную рубашку. В крохотной весёлой спальне, среди дешёвых украшений и современных обоев, Энн казалась рассеянной и юной; её смущал броский континентальный дизайн покрывала – яркие схематичные цветы, чёрные и красные, – она всё извинялась за него, указательным пальцем правой руки водя по стеблям, переплетавшимся на белом фоне.

– Тебе нравится? Я, правда, не знаю, зачем только его купила. В магазине вещи кажутся такими яркими, выразительными, – сказала она с тоской, – а принесёшь их домой, и они становятся грубыми. – Старый кот запрыгнул на кровать; каждый раз, когда Энн заговаривала, он начинал громко мурчать. – Ему здесь не место, и он это знает.

Есть и пить она отказалась, но я убедил её принять ещё пропранолола, и пока её не стошнило.

– Раз начнётся, никогда не кончится, – повторила она. Её палец обводил рисунки на одеяле. Нечаянно она коснулась сухой, седеющей кошачьей шерсти и уставилась на свою руку так, как будто та предала её.

– Лукас, по‑моему, думал, что тебя всюду преследует какой‑то запах.

– Было такое, – согласился я.

– От этого не избавишься, если просто не будешь обращать внимание. Мы оба сначала так пробовали. Лукас говорил – запах роз. – Она рассмеялась и взяла меня за руку. – Очень романтично! Но у меня нет обоняния – потеряла его много лет назад, к счастью.

Это напомнило ей ещё кое о чём.

– Когда у меня случился первый припадок, – заговорила она, – я не сказала об этом матери, потому что вместе с ним мне было видение. Я была тогда ещё совсем девчонкой. Видение очень чёткое: берег моря, крутой и без песка, на камнях кое‑где лежат мужчины и женщины, греются на солнце, как ящерицы, и смотрят на пену, которая взлетает в воздух прямо перед ними; волны огромные, но они обращают на них не больше внимания, чем если бы сидели в кино.

Она прищурилась, озадаченная.

– Просто удивительно, у них ни капли не было здравого смысла.

Она попыталась столкнуть кота с кровати, но тот лишь изогнулся, как резиновый, и увернулся от её руки. Внезапно она зевнула.

– И в то же время я видела, – продолжала она после паузы, – что какие‑то пауки сплели свою паутину между камнями, у самой кромки прилива.

Паутина вздрагивала, время от времени наполняясь крошечными каплями, которые блестели на солнце, но не рвалась. По её словам, чувство тревоги, которым наполнило её это видение, не поддавалось описанию.

– Так близко от этой мощи. Просто удивительно, у них не было ни капли здравого смысла, – повторила она. – Последнее, что я услышала, были чьи‑то слова: «Когда ты один, в приливе и впрямь можно различить голоса…»

Прежде чем заснуть, она крепко сжала мне руку и сказала:

– Я так рада, что ты получил от этого хоть что‑нибудь. Мы с Лукасом не сумели. Розы! Ради этого стоило попробовать.

Я вспомнил нас, какими мы были двадцать лет назад. Ночь я провёл в гостиной и проснулся довольно рано. Не мог понять, где я, пока не доплёлся до окна, как пьяный, и не увидел белую от снега улицу.

    

После той последней встречи со Спрейком мне часто снился один и тот же сон. Прижав к груди руки, левой обхватив запястье правой, Спрейк быстро шагал по Британскому музею из одного зала в другой. Зайдя в угол или оказавшись на пересечении коридоров, он резко тормозил и с полминуты глядел на противоположную стену, а потом поворачивался лицом точно вправо и двигался дальше. Всё это он проделывал с видом человека, который для чего‑то выучился ходить с закрытыми глазами по хорошо знакомому зданию; но было в этом, – и в его взгляде на стены, и особенно в манере прямо держать негнущуюся спину, – что‑то глубоко иерархическое, умышленное и ритуальное. Его ботинки и манжеты вытертых вельветовых брюк были мокры насквозь, как в то утро после обряда, когда мы вчетвером шагали под ярким солнцем по мокрым полям. Носков на нём не было.

Во сне я всегда торопился, стараясь не отстать. То и дело останавливался черкнуть что‑то в блокноте, надеясь, что он меня не увидит. Он целеустремлённо шёл через музей, от одной витрины с богато иллюстрированными рукописями двенадцатого века к другой. Внезапно он останавливался, оглядывался на меня и говорил:

– На этом рисунке сперма. Видна невооружённым глазом. Что делает сперма на изображении религиозного характера?

Он улыбался и широко открывал глаза.

Тыча пальцем себе в висок, он начинал смеяться и кричать что‑то бессвязное.

Когда он уходил, я видел, что он смотрел на миниатюру Нового Завета из Псалтыри королевы Мелисенды[36], изображавшую «жен у гроба». На ней ангел показывал Марии Магдалине на странные светящиеся объекты, которые висели в воздухе прямо перед ней. Они и впрямь были невероятно похожи на сперматозоиды, обрамляющие мучительные парижские полотна Эдварда Мунка[37].

Я резко просыпался и обнаруживал, что уже утро и что я плакал.

    

Когда я покинул её дом, Энн ещё спала с выражением человека, который никак не может поверить в то, что его воспоминания – правда. «Когда ты один, в приливе и впрямь можно различить голоса, мольбы о помощи или внимании, – так она говорила. – В тот же день у меня начались менструации. Годами я верила, что вместе с ними начались и мои припадки».

Больше я её не видел.

За ночь с юго‑запада надвинулся тёплый фронт; снег уже начал таять, станции в Пеннинах походили на дырявые водосточные трубы, вересковые пустоши были погребены под серыми облаками. В поезде со мной до Стэлибриджа ехали два маленьких мальчика, они предусмотрительно держали свои проездные на коленях. Им было лет по восемь или девять. Оба были одеты в крошечные, но точные копии взрослых рабочих курток, брюки в обтяжку, ботинки «доктор Мартенс». Их наголо обритые безупречно круглые головы вблизи казались синеватыми и хрупкими. Они напоминали служек буддистского храма: спокойных, широкоглазых, покладистых. Когда мы подъезжали к Манчестеру, пошёл мелкий дождь. Ветер продувал всю Маркет‑стрит из конца в конец и врывался в двери кафе «Кардома», где у меня была назначена встреча с Лукасом Фишером.

Первое, что я от него услышал, было:

– Ты только посмотри на эти пироги! Они не пластмассовые, как нынешние. Они из эпохи гипсовых пирогов, из глиняной эры. Терракотовые пироги, раскрашенные под настоящие, глазированные, с трещинками и шероховатостями, как у настоящих! Правда, великолепны? Сейчас я один съем!

Я сел с ним рядом.

– Что с тобой случилось прошлой ночью, Лукас? Там был настоящий кошмар.

Он отвёл взгляд и спросил:

– Как Энн?

Я чувствовал, что он дрожит.

– Да пошёл ты, Лукас.

Он улыбался, глядя на годовалого малыша в кошмарном жёлтом костюмчике. Ребёнок глядел рассеянно, огорчённо, точно зная, что они принадлежат к конкурирующим видам. Какая‑то женщина рядом с нами сказала:

– Я слышала, ты собираешься в воскресенье на обед к бабушке. Надо полагать, по особому поводу? – Лукас уставился на неё так, словно она обращалась к нему. Она продолжала: – Если будешь покупать игрушки сегодня, не забудь, что на них надо только смотреть, а то тебя обвинят в краже. Не снимай их с полок.

Откуда‑то со стороны кухни раздался грохот, как будто поднос с ножами и вилками пролетел по лестнице весь марш; Лукасу это, кажется, не понравилось. Его передёрнуло.

– Пошли отсюда! – сказал он. Вид у него был дикий и больной. – Я чувствую себя не лучше, чем Энн, – сказал он. И упрекнул меня: – Ты никогда об этом не думаешь. – Он снова поглядел на малыша. – Посидишь подольше в местечке вроде этого и душу наружу выблюешь.

– Брось, Лукас, не капризничай. Тебе вроде понравились здешние пироги.

Весь день он носился, как заполошный, по улицам. Я еле поспевал за ним. Центр был запружен инвалидными креслами на колёсах, в них сидели старухи с раздражительными, стянутыми лицами, почти лысые, в доверху застёгнутых гремучих белых дождевиках. Лукас поднял воротник серой кашемировой куртки, закрываясь от дождя, но саму куртку оставил расстёгнутой, из неопрятно завёрнутых рукавов торчали голые запястья. Он совсем меня загонял. Сорокалетний, он всё ещё походил на изголодавшегося подростка. Наконец он остановился и сказал:

– Извини.

Времени было часа два пополудни, но неоновые вывески уже горели, и в нижних этажах офисных зданий зажглись окна. У Пикадилли‑стейшн есть место, где дорога внезапно упирается в рукав канала; там он остановился и стал смотреть на изрытую оспинами дождя воду, тёмную и маслянистую, в которой плавали куски пенопласта, в сумерках похожие на чаек.

– Там, внизу, на берегу, часто жгут костры, – сказал он. – Там, внизу, всю жизнь проводят люди, которым некуда идти. Слышно, как они поют и кричат на старом бечевнике.

Он посмотрел на меня с изумлением.

– Мы мало чем от них отличаемся, правда? Мы ведь тоже никуда не пришли.

Я не знал, что сказать.

– Дело не столько в том, что Спрейк подбил нас разрушить что‑то в самих себе, – сказал он, – а в том, что мы ничего не получили взамен. Ты когда‑нибудь видел, как Жанна д’Арк опускается на колени в кафе «Кардома», чтобы помолиться? А потом появляется маленький мальчик, ведёт животное, вроде козла, оно залезает на неё и тут же трахает её в лучах света?

– Слушай, Лукас, – объяснил я, – с меня хватит. Я здорово напугался вчера вечером.

– Извини.

– Лукас, ты всегда так говоришь.

– Сегодня у меня не лучший день.

– Бога ради, застегнись.

– Да мне вроде не холодно.

Он сонно глядел на воду – она стала похожа на бездонный опалово‑чёрный ров между зданиями – и, наверное, видел в ней козлов, костры, людей, которым некуда деться.

– «Мы трудились, но нам не заплатили», – процитировал он. Что‑то заставило его застенчиво спросить:

– Ты ничего не получал от Спрейка?

Я почувствовал себя таким терпеливым, что меня замутило. Терпение переполняло меня.

– Я двадцать лет не видел Спрейка, Лукас. Ты же знаешь. Я не видел его двадцать лет.

– Понимаю. Просто мне невыносима мысль, что Энн совсем одна в таком месте. Иначе я бы не заговорил об этом. Мы говорили, что будем всегда держаться вместе, но…

– Иди домой, Лукас. Иди домой.

Он жалко повернулся и пошёл прочь. Сначала я думал бросить его в лабиринте мрачных улиц между Пикадилли и Викторией, где убыточные порносалоны соседствуют с зоомагазинами, а в тени выложенного желтоватой плиткой гиганта – Арндейл‑центра[38] – спят заросшие травой стоянки. Но под конец не решился. Он поравнялся с фруктовым рынком на Тиб‑стрит, когда из‑за поворота вынырнула невысокая фигурка и пристроилась за ним, подражая его характерной походке: голова вперёд, руки в карманах. Когда он остановился, чтобы застегнуться, его преследователь остановился тоже. Пальто было ему настолько не по росту, что полы волочились по асфальту. Я перешёл на бег, чтобы догнать их, а он остановился под фонарём, чтобы поглядеть на меня. В неживом свете уличной лампы я увидел, что он не ребёнок, но и не карлик, а то и другое вместе, с глазами и походкой большой обезьяны. С розового лица тупо глядели пустые и неумолимые глаза. Лукас вдруг заметил его и подскочил от испуга; крича, он пробежал несколько бесцельных шагов, потом нырнул за угол, но тот торопливо последовал за ним. Мне показалось, я слышу его жалобный вопль: «Почему ты не оставишь меня в покое?» – а ему отвечает голос одновременно резкий и приглушённый, едва слышный, но напряжённый, как будто кричащий. Потом раздался страшный грохот, и что‑то вроде старой цинковой урны вылетело на середину дороги и покатилось по ней.

– Лукас! – закричал я.

Обогнув угол, я увидел, что улица полна раздавленных коробок и ящиков с фруктами; гнилые овощи валялись повсюду; перевёрнутая тачка лежала так, точно проехала колёсами кверху по тротуару. Там царила атмосфера насилия, разгрома и такого идиотизма, что я даже выразить не могу. Но ни Лукаса, ни его преследователя не было; и хотя я ещё около часа бродил вокруг, заглядывая во все подворотни, но никого так и не нашёл.

    

Несколько месяцев спустя Лукас написал мне, что Энн умерла.

«Аромат роз, – вспомнились мне её слова. – Как тебе повезло!»

«Розы в том году были необычайные, – ответил я ей тогда. – Другого такого года и не припомню». Весь июнь на изгородях цвёл шиповник, источая неуловимый, нежный аромат. Столько шиповника я не видел с детства. В садах было полно крупных, лохматых, одуряюще пахучих цветов. «Почему мы решили, что Спрейк имел к этому какое‑то отношение, Энн?»

Но я всё равно послал розы на её похороны, хотя сам не поехал.

Что же мы натворили, Энн, Лукас и я, в тех полях в давно прошедшем июне?

«Ошибиться в понимании Великого Бога очень просто, – пишет де Врис. – Если Он воплощает долгую медленную панику, которая живёт внутри нас, никогда полностью не выходя на поверхность, если Он означает наше восприятие всего животного, неподконтрольного в нас, то Он же должен означать то непосредственное ощущение мира, которое мы утрачиваем, взрослея, – а может быть, даже становясь людьми».

Вскоре после смерти Энн ко мне внезапно, необъяснимо вернулось обоняние. Самые обычные запахи сделались такими подробными и отчётливыми, что я снова почувствовал себя ребёнком, которому каждое новое впечатление кажется поразительным и ярким, чьё сознание ещё не инкапсулировалось в черепе, ещё не стало судорожно сведённым и бесполезным, как кулак, неизбежным и неизменным. Это было не совсем то, что обычно называют памятью; всё, что я вспоминал, вдыхая аромат апельсиновых корок, свежемолотого кофе или цветущей рябины, – так это что когда‑то умел чувствовать так сильно. Мне как будто предстояло вспомнить язык всех впечатлений прежде, чем воскресить одно из них. Но ничего не происходило. Я оставался один на один с призраком, смущённый, одолеваемый гиперэстезией, свойственной среднему возрасту. Ощущение мучило меня своей недостоверностью; я чувствовал себя дураком. Год или два оно тревожило меня, а потом исчезло.

  

 

     Рэмси Кэмпбелл

  

«Оксфордский справочник по английской литературе» определяет Рэмси Кэмпбелла как «наиболее уважаемого из ныне живущих авторов хоррора в Британии». Он получил больше наград, чем любой его коллега в этой области, включая такие, как звание Грандмастера на Всемирном конвенте хоррора и премия за достижения всей жизни Ассоциации авторов хоррора. Среди его романов – «Лицо, которое должно умереть», «Воплощённый», «Полуночное солнце», «Отсчёт до одиннадцати», «Тихие дети», «Лесная чащоба», «Ночёвка», «Секретные рассказы» и «Ухмылка темноты». К выходу готовятся «Твари в бассейне» и «Семь дней Каина». Сборники его рассказов включают «Кошмары во сне и наяву», «Наедине со страхом», «Призраки и суеверия» и «Рассказы мертвеца», а с его эссеистикой можно познакомиться в сборнике «Рэмси Кэмпбелл, вероятно». По его романам «Без имени» и «Договор отцов» в Испании были сняты фильмы. Также он является колумнистом изданий «All Hallows», «Dead Reckonings» и «Video Watchdog». Он является президентом Британского общества фэнтези и Общества фантастического кино.

        Голос пляжа

   

   

1

    

Я встретил Нила на станции.

Конечно, я могу её описать, надо лишь пройти по дороге и взглянуть, но незачем. Это не то, что я должен вытащить из себя. Это не я, оно вне меня, оно поддаётся описанию. На это уйдёт вся моя энергия, всё внимание, но, возможно, мне станет легче, если я вспомню, как было раньше, когда всё казалось выполнимым, выразимым, таким знакомым, – когда я ещё мог смотреть в окно.

Нил стоял один на маленькой платформе, а я теперь понимаю, что всё‑таки не осмелюсь ни пройти по той дороге, ни даже выйти из дома. Неважно, я всё отчётливо помню, память поможет мне продержаться. Нил, должно быть, отшил начальника станции, который всегда рад поболтать с кем угодно. Он смотрел на голые, заточенные июньским солнцем рельсы, которые прорезали лес – смотрел на них, как, наверное, самоубийца смотрит на опасную бритву. Он увидел меня и отбросил волосы с лица за плечи. Страдание заострило его лицо, туже обтянуло его побледневшей кожей. Я хорошо помню, каким он был раньше.

– Я думал, что ошибся станцией, – сказал он, хотя название было на виду и читалось вполне отчётливо, несмотря на цветы, увившие табличку. Ах, если бы он и впрямь ошибся! – Мне столько всего надо поменять. Но ты не обращай внимания. Господи, до чего приятно тебя видеть. Ты выглядишь чудесно. Наверное, это от моря. – Его глаза засияли, голос наполнился жизнью, которая словно брызнула из него потоком слов, но ладонь, протянутая им для рукопожатия, походила на холодную кость. Я заспешил с ним по дороге, которая вела к дому. На солнце он щурился, и я подумал, что надо скорее вести его домой; по‑видимому, среди его симптомов значились головные боли. Дорога сначала состоит из гравия, кусочки которого всегда умудряются попасть к вам в туфли. Там, где деревья заканчиваются, точно задушенные песком, в сторону сворачивает бетонная дорожка. Песок засыпает гравий; на каждом шагу слышна их скрипучая перебранка и ещё – раздумья моря. За дорожкой полумесяцем стоят бунгало. Наверняка это и сейчас так. Но теперь я вспоминаю, что бунгало выглядели нереальными на фоне горящего голубого неба и зачаточных холмиков дюн; они походили на сон, выставленный на пронзительный июньский свет.







Сейчас читают про: