На деле, по моему рассуждению, перед нами нечто более глубокое и длительное, нежели полагал, придерживаясь Маркса, Ленин: капиталистические формы собственности - ранние частные, вчерашние монополистические, сегодняшние смешанные (государственные, кооперативные, частные) - это лишь жизненный уклад, корни которого старше капитализма и уходят в античную философию и Древний Рим, в христианство и европейский феодализм. Капитализм, как теперь видно, возник из условий Западной Европы времен Ренессанса, главным образом там развился и окреп. Остальному миру преимущественно навязанный или завезенный туда извне, он чистейший свой вид обрел в США. Вот почему смена данной формы собственности на Западе может быть приведена единственно при сохранении континуитета существования народов этого региона. Другими словами: конец капитализма не обязан привести к разрушению жизненного уклада народов этого региона, точно так же, как смену коммунистических форм нельзя осуществить иначе, нежели способом и в формах, которые будут означать продолжение бытия, - сохранение естества народов, населяющих ныне мир коммунистический.
|
|
3
Представляется вполне нормальным, что следствием убежденного ленинского отношения к капиталистическим монополиям и империализму монополий как к последней стадии капитализма, за которой грядет "высшая" "прогрессивная эпоха экономической общественной формации" (даже наступила уже с победой Октябрьской революции), должен был стать миф о всестороннем и безусловном превосходстве новой "социалистической" формы собственности... В этот миф долго верил и я, пока действительность и здравый разум не научили не принимать за чистую монету что-либо, оправдываемое какой угодно идеологией...
Марксистско-ленинистские идеи, некогда реально-идеальные, будоражившие массы, служившие разрушению гнилых, лишенных будущего порядков, выродились в догмы и мифы, которыми коммунисты, сами себе лгущие, оправдывают свою уродливую действительность, доказывают, что она в силу преобладания так называемой общественной собственности и технического прогресса и социальной справедливости дает больше простора, чем мог, может и сможет когда-либо дать любой иной строй. При этом практически всегда подразумевают Соединенные Штаты Америки - главного их идеологического, социально-политического и военного соперника.
Это якобы всестороннее и безусловное преимущество форм собственности или, как сказал бы Маркс, - производственных отношений, преобладающих во всех коммунистических странах, и есть в действительности последний, ключевой миф марксистских догм и коммунистической реальности. Как всякий миф, держится он на воспоминаниях о подлинности, которой, пусть и в мистическом виде, обладал когда-то, да на все еще необходимом участии в поддержке интересов живых общественных сил - политической, то бишь партийной бюрократии, данной формой собственности порожденной, с ее помощью воцарившейся и продолжающей царить по сию пору.
|
|
В "Новом классе" я довольно подробно останавливался на реальном характере собственности в коммунизме, здесь же - связного изложения ради - подчеркну лишь, что появление этой формы собственности было следствием отсталости отдельных стран, в первую очередь России, Китая и Югославии, и их неспособности осуществить промышленную революцию капиталистической частной собственности. Аналогично любому образу общественного устройства и форме собственности в период их зарождения, и эти коммунистические казались идеальными: как общество, ведущее к уничтожению классов и угнетения, как общенародная собственность, свободная от насилия и несправедливости, кризисов и стагнации, неотъемлемых от погони за прибылью, дешевыми источниками сырья и рабочей силы. Но на деле, как водится, все вышло по-другому: коммунизм сегодня поражен всеми пороками, которые по праву клеймил, как язвы капитализма, а углубленное рассмотрение коммунистических отношений собственности откроет любопытному, что политическая, партийная бюрократия, захватившая монополию на управление и распоряжение экономикой (абсолют такой монополии, правда, ныне в некоторых странах, в Югославии, например, поколеблен, но и там не разбит полностью), разрушила тем самым свой идеал идеалов - общественную собственность, запрятав в ее реальной иллюзорности и юридической неопределенности свою алчную, собственническую, властолюбивую натуру.
И именно на прошлой - относительно реальной - и теперешней - абсолютно мистифицированной - роли и природе коммунизма основывается миф о преимуществах собственности, которую он породил и которую старается увековечить.
Хотя есть у моего народа пословица: "Неведомо человеку, в какой вере умереть доведется", надеюсь все же, что жизнь не заставит меня защищать ни один, включая американский, капитализм, тем более что таковой уже и в этой стране подвержен изменениям в порядке, при котором, как мне кажется, частная собственность отойдет на второстепенную для нации роль, но который по сему поводу и в будущем не станет менее отличаться и, вероятно, меньше спорить с системами, царящими сегодня на Востоке. Дело в другом: как раз в силу убежденности, что сам по себе никакой строй не имеет абсолютного, безусловного преимущества над другими и что нынешней жизни людей и народов не соответствуют уже ни частнособственнические, ни партийно-бюрократические порядки, считаю, что в своей среде каждый обязан доказывать истину - развенчивать мифы, мешающие взаимопониманию людей и зарождению новых, более привлекательных и нужных людям форм и условий организации жизни. Поэтому я, не думая об оскорбительных нападках, которые могут обрушиться на мою голову, взялся за развенчание мифа об абсолютном и безусловном преимуществе навязанной коммунистами формы собственности. А к статистике я тут прибегаю еще и по той причине, что коммунисты, особенно в Советском Союзе, охотно и всегда самым бессовестным образом ею пользуются, представляя на обозрение единственно собственные, чаще всего приукрашенные, достижения и замалчивая или затуманивая чужие.
Статистика (данные из Encyclopaedia Britannica, 1967) свидетельствует: Соединенные Штаты Америки произвели в 1850 году менее 10 млн. т угля, а в 1910 году - 500 млн. т, то есть за 60 лет добились увеличения в 50 раз; производство стали: около 1872 года - менее 100 тыс. длинных тонн (длинная тонна - 1016,0475 кг), а в 1910 году - более 25 млн. дл. т, то есть за 38 лет увеличение в 250 раз; электроэнергия: 1902 год - 5,969 млрд. кВт.ч, середина этого века - свыше 1 триллиона кВт.ч, то есть за 50 лет увеличение в 180 раз; в Советском Союзе темпы роста производства в базовых отраслях следующие (в тысячах тонн, в миллионах кВт.часов):
|
|
| 1913 г. | 1940 г. | 1960 г. | 1965 г. | 1970г. | ||||||
уголь | 29100 | 165000 | 513000 | 578000 | 670000 | ||||||
нефть | 9200 | 31100 | 148000 | 243000 | 350000 | ||||||
электроэнергия | 1900 | 48300 | 292000 | 507000 | 845000 | ||||||
сталь | 4200 | 18317 | 65300 | 91000 | 126500 | ||||||
цемент | 1500 | 5675 | 45000 | 72400 | 102500 |
Самые общие данные. Но и они свидетельствуют со всей очевидностью, что тяжелая промышленность и энергетика - и в относительных, и в абсолютных показателях - развивались в Соединенных Штатах Америки быстрее, чем в Советском Союзе. Дела с легкой промышленностью, а тем более с транспортом и сельским хозяйством еще показательнее; в США их развитие шло еще интенсивнее, но сравнивать я не стану: общеизвестно, что в Советском Союзе данные отрасли прогрессировали медленнее и значительно отстали от тяжелой промышленности. Те же источники открывают, что после объединения в 1871 году Германия также развивалась быстрее Советского Союза, а после второй мировой войны, по всему судя, более быстрыми, чем СССР, темпами восстанавливала свое хозяйство и Япония.12 Важно подчеркнуть и такой еще момент: к середине нынешнего века производительность труда в США была в полтора раза выше западноевропейской и приблизительно в четыре раза - Косыгин признал, что примерно в два, - выше, чем в Советском Союзе. Разница эта по сей день не уменьшилась (если не возросла), вопреки разглагольствованиям коммунистов об абсолютном преимуществе их форм собственности и "уничтожении эксплуатации" в их государстве.
Я склонен верить, что ученые, занимающиеся данной проблематикой, в силах найти немалое количество убедительных причин и этого отставания Советского Союза, и преимуществ, которые в определенной ситуации и в определенных условиях дала народам России новая - советская - власть. Но никто, наделенный порядочностью и разумностью, не может доказать универсальное - вневременное, внепространственное и внечеловеческое - преимущество советского строя только потому, что он - "социалистический"; точно так же никакая сила не в состоянии убедить все народы, даже вопреки явной "американизации" мира с точки зрения техники и производства, в несравнимости достоинств американского образа жизни.
|
|
Теория суха, а древо жизни вечно зеленеет, говорил Гёте. Как некогда, так и сейчас каждый народ должен найти свой собственный путь. В мире сегодня доминируют две ядерные суперсилы - Соединенные Штаты Америки и Советский Союз, третья - Китай - только поднимается, располагая перевесом в численности населения: обладание интерконтинентальными атомными ракетами может внезапно возвысить роль его и вес сверх всякой меры опасений. Но ядерные суперсилы - рабы собственной мощи, ибо ни одна из них не имеет, а вероятно, не будет и впредь иметь таких средств защиты, которые позволили бы решиться на использование самого разрушительного оружия, в то время как драться оружием классическим - что демонстрирует война во Вьетнаме - ныне и слишком дорого, и неэффективно. Наше время - время "атомного мира, т. е. индустриальной войны"13. Это создает значительные трудности, но и новые возможности для небольших слаборазвитых стран: они не должны беспрекословно подчиняться воле крупных и сильных государств, но в то же время не могут ни развиваться, ни существовать обособленно, в отрыве от мощных экономико-политических содружеств, пренебрегая современными техническими достижениями и принятыми в мире условиями производства.
Таковой действительность малых и слаборазвитых стран как была, так и осталась, ничуть не соответствуя описаниям госпожи де Бовуар (Simone de Beauvoire) в "Les Belles Images" ("Прелестных картинках"): "Во всех странах, социалистических или капиталистических, человек раздавлен техникой, отчужден от труда своего, окован цепями, оболванен. Всё зло из-за того, что вместо обуздания потребностей, он их множил. Не к изобилию, которого нет и, возможно, никогда не будет, следовало стремиться, а удовлетворяться жизненно необходимым минимумом, как это еще делают некоторые очень бедные сообщества - на Сардинии, в Греции, например, - куда техника не проникла, где деньги людей не испортили. Люди там познают строгое счастье, потому что сохранились некоторые ценности, ценности подлинно человеческие: достоинство, братство, щедрость - все, что дает жизни неповторимый аромат. Если новые потребности не прекратят возникать - размножится обман. Когда же началось это падение? В день, когда наука перевесила мудрость, а польза - красоту. С ренессансом, рационализмом, капитализмом, сциентизмом. Ну да ладно, но что делать теперь, когда все дошло до столь низкого состояния? Попробовать воскресить в себе и подле себя мудрость и стремление к красоте. Только революция моральная, а не общественная, политическая или техническая, приведет человека к утраченной им истине..."14 Понятия не имею о "жизненном минимуме" госпожи де Бовуар, но думаю, что он повыше того, идеализируемого ею в "некоторых очень бедных сообществах". Из парижских левых и правых интеллектуальных салонов жизнь на Сардинии или в Греции действительно может выглядеть "строго счастливой", но по моей Черногории я знаю, что в ней, несмотря на "сохраненные ценности, ценности подлинно человеческие", есть место еще и - голоду, ненависти, смерти...
Зачем морали - госпожой ли де Бовуар, мной или кем бы то ни было - читанные? Кто, во имя чего и как измерит людские потребности? Человечество шагнуло уже в эпоху электроники, где важнейшим фактором производства, а быть может, и всей жизни наций, станут изобретения, пользоваться которыми мыслимо лишь на уровне всеобщего среднего и среднетехнического образования. Йованович подчеркивает, что образование, особенно техническое, неизбежно превращается в важнейшую, сверхпроизводительную отрасль - основу всякого производства15. Формы собственности и политические отношения, неизбежно и в любом случае, обязаны к атому приспособиться - чем раньше и безболезненнее, тем лучше. На Западе это приспосабливание еще кое-как движется, там наращивают роль государства и общественной собственности, что опять-таки вызвано как потребностями современного производства, так и давлением общества. На Востоке между тем наиболее жесткий отпор оказывает деспотическая форма власти, ибо власть там - собственность одной группы, партбюрократии, собственность, обеспечивающая все виды привилегий, а потому прибыльностью несравнимая ни с какой другой. Народы, которым недостанет сил и умения соответствующим образом подготовить и осуществить такое приспосабливание, будут обречены на подчиненность и эксплуатацию вопреки всей щедрости и самым благородным намерениям высокоразвитых наций. "Современное могущество - это умение изобретать, то есть - исследования, а также умение начинять изобретениями продукты производства, то есть - технология. Кладезь, из которого надобно черпать, не в земле более, не в количестве, не в машинах. Он - в уме нашем. Точнее, - в способности людей мыслить и творить"16.
4
Хотя я, выкарабкиваясь из марксистских философских догм, особенно тянуче-неохотно прощался с историческим материализмом Маркса, вернее, с той частью его фундамента, где производственные отношения определяются степенью развития производительных сил, а общественная, политическая и духовная жизнь вообще - способом производства, все же так называемая социалистическая собственность в коммунизме более всего мешала дозреть моим критико-программным размышлениям, и это несмотря на то даже, что я довольно рано - еще работая над "Новым классом", а с предельной ясностью - во время заключения 1956 - 1961 годов - ощутил: вот где собака зарыта, вот где надобно искать первопричину хронических болячек коммунизма. Помогли мне теории Маркса и собственный революционный опыт: от Маркса я усвоил, а участвуя в югославской революции, в перипетиях общественной и партийной жизни сегодняшней Югославии, сам почувствовал, узнал, что правящие группы и силы сопротивляются переменам в большинстве случаев со страху лишиться экономических привилегий, иначе говоря - боясь ликвидации форм собственности, обеспечивающих им материальные или, чаще всего, ряд иных преимуществ. Сегодня и мне ясно, что проблема намного сложнее, но бросавшегося в глаза несоответствия ненасытности коммунистических сановников - вчерашних революционеров и пролетарских вожаков - "идеальным" наставлениям Маркса было для начала достаточно: это подогревало мои сомнения, заставляло размышлять. А когда в Центральном комитете Союза коммунистов Югославии в январе 1954 года вершилась расправа надо мной, реальные отношения и "неидеальные" интересы мгновенно всплыли во всей обнаженности: среди членов Центрального комитета, моих близких товарищей, оказались не только люди, обуреваемые раскаянием за "разоблаченную" и "доказанную" в моем лице собственную ересь, а потому готовые побить меня камнями (за день до этого они всячески раззадоривали меня), но и такие, чьи убеждения и идеалы до того сжижились под лучами власти и удобств, что теперь, не ощущая ни малейшего шевеления совести, они отворачивались от меня, словно от издохшего пса, хотя, не забери в тот день, как у нас говорят, дьявол все под свое крыло, то есть при любом случайном повороте в расстановке сил в мою пользу, они столь же "твердо" приняли бы мою сторону... То была горькая наука, но для любого, решившегося через нее пройти, прочувствовать ее до конца, она еще и неопровержимо устраняла любые сомнения...
Ядовитая муть распятых иллюзий после того первого - партийного - мне приговора не отравила меня: я не принял ложь за истину, а предательство - за необходимость. По сей день не могу исчерпывающе объяснить, почему решился на то, на что другие не решились, но уверен, что храбрость, если, конечно, она не объединилась тут с совестью, большой роли не сыграла. Основной была мысль, что создаю прецедент, нечто новое: от правды, ощущение которой пронизывало целиком мое существо и немилосердно пожирало мое "ego", я не был в силах отказаться, даже если бы и захотел. С юных лет мне было известно, что от лжи и насилия никуда в политике не денешься, и, возможно, именно поэтому я никогда не мирился с ними как со средством идейной борьбы, тем более если таковая возникала между коммунистами. И в 1948 году, когда Сталин при поддержке клеветников из Восточной Европы обрушился на югославское руководство, мои сознание и совесть не давали друг другу покоя в поисках ответов на такие вот вопросы: что же это за власть, коли она и перед своим народом оправдывается и самоё себя укрепляет сплошным извращением правды? Куда идет общество, живущее неправдой, строящееся на ее фундаменте? Что остается от идей и идеалов, из которых делают средство устрашения и шантажа их же собственных приверженцев? Каковы действительные цели и интересы людей, использующих клевету и силу во взаимоотношениях с ближайшими единомышленниками? Почему мы, коммунисты, достигнув власти, становимся исключительнее и непоколебимо нетерпимее кого бы то ни было? За что меня обливают грязью, хотя знают и сами, что я единственно хотел приблизить социализм к людям, чтоб стать ему более свободным и более югославским? Тогда, в 1948 году, был конфликт с миром, идейно - моим, но, не будучи связан с ним пуповиной, порывами, прежним существованием, я и ответы находил в рамках самой идеи. А в 1954 году и позже, то есть после осуждения Центральным комитетом, я оказался в конфликте с товарищами и затронуто было дело, которым мы занимались сообща: так внутри меня произошел разрыв - с прошлым, с течением жизни, с надеждами... Не случалось ли, пусть иным образом, того же самого с другими - со всеми еретиками, с каждым, кто данной реальности предпочел собственное видение? А дочь Сталина Светлана Аллилуева, эта чудесная, воистину бесстрашная женщина, - не ожила ли в ней недавно, восстав из адских бездн, совесть отца, брошенная им в жертву абсолютной вере и отождествлению самого себя с гипотетическими законами истории?..
После того осуждения панический ужас отринул от меня всех, кто был мне близок; единственным существом, целиком соединившим свою судьбу с моей, была Штефания, моя вторая жена. В зловещей безлюдной пустоте в прах обращался прежний опыт, рассыпалась цепочка привычных представлений, дружба и верность, которыми дорожил больше жизни, вырывались с корнями: мои совесть и сознание, слившись, безразлично выгорали. Я зарылся в книги, взялся даже за ядерную физику и биологию, за наброски каких-то литературных кусков, за воспоминания. Но вне меня, вне отталкивающей, столь неожиданной действительности было безответно и глухо. И безвыходно.
А в этом сожжении себя прежнего на огне собственных мыслей и жалкого влачившегося существования меня неотступно преследовало одно замечание, сделанное Эньюрином Бивеном (1897 - 1960, левый лейборист, член британского парламента от лейбористской партии. - Прим. пер.) в присутствии его жены Дженни Ли, меня и Владимира Дедиера, когда мы за беседой коротали ночь в крестьянском доме близ Плевли. Было это летом 1953 года. Насколько помню, разговор шел о подходящих Британии формах слияния будущего социализма с традиционными политическими свободами, - я настаивал, а он не возражал, что у нас такой формой могло бы быть рабочее самоуправление, - и тут у него вырвалось: "Смешанная экономика". Формулировка Бивена относилась к Великобритании: он утверждал, что там нужно национализировать только те отрасли, которые в национализированном виде работали бы эффективно или эффективнее, остальное должно оставаться частным либо кооперативным. В Югославии, не говоря уж о других восточноевропейских странах, этот вариант неприемлем по сей день, поскольку тут практически уничтожен средний - буржуазный - слой и осуществлена национализация даже мелкой собственности. И все же в мысли Бивена было нечто, что совпало с моими более поздними выводами, а именно: безысходность и ограниченность коммунизма, неосуществимость любых реформ в нем по сути дела вытекают из собственности, по форме являющейся общественной или общенациональной (в таком обличье освященной и абсолютизированной), в то время как действительно управляет и распоряжается ею посредством государственных и хозяйственных органов партбюрократия, делающая большие или меньшие уступки другим общественным слоям, которые попеременно и служат ей опорой.
Все это было мне известно уже под конец работы над "Новым классом" в 1956 году, к той же проблеме, но более углубленно, я возвращался в тюремных своих раздумьях. И все же, хотя эта самая "социалистическая собственность" перестала быть для меня святыней, я еще не видел однозначного и ясного выхода из нее и для нее, то есть не находил формы и способа ее замены. Да и не было у меня такой возможности до тех самых пор, пока развитие Югославии за несколько последних лет не дало мне достаточно фактов и пока (после выхода из тюрьмы 31 декабря 1966 года) сама действительность - состояние экономики, жизнь и сомнения людей - не стала мне понятной.
Когда меня освободили после второго заключения, в Югославии полным ходом шла так называемая хозяйственная реформа, которую вершители югославской политики "возлюбили" слишком поздно, да и не от хорошей жизни, а под прессингом потерь, хаоса и отставания, во всяком случае - не в силу аналитического и лишенного догматизма подхода к условиям и методам развития современной экономики. На официальном уровне все, естественно, только и говорили о реформе; ее цели, продиктованные состоянием и потребностями хозяйства - прибыльность, ориентация на мировой рынок, свободное движение товара и капитала, конвертируемость валюты, эффективность и экономичность административных структур, - сами по себе сомнений не вызывали. На деле же никто серьезно не старался, да и не мог чуть серьезнее постараться осуществить реформу, ибо оставалась нетронутой старая политико-административная структура и неизменными формы собственности при монополии партбюрократии, хранителя этой собственности и распорядителя. В сельском хозяйстве по-прежнему главная ставка делалась на госхозы, почти в ста процентах случаев нерентабельные, а бюрократическо-монополистические "задруги" все так же грабили миллионы крестьян, вынужденных плюс ко всему терпеть еще и произвол местных бюрократов. ("Задруга" - сельхозкооператив в послевоенной Югославии, организованный по образцу и подобию советских колхозов. - Прим. пер.) Оставались в летаргической спячке ремесленничество, общепит и мелкая торговля, хотя так называемый "социалистический сектор" чаще всего был не в состоянии удовлетворить возросшие потребности и в данных сферах рентабельным не являлся. А что особенно важно: и сама так называемая "социалистическая собственность", то есть промышленность, банки, транспорт, энергетика, львиная доля торговли, ремесленничества, общепита, также по-прежнему влачила жалкое существование, выбиваясь из сил в тисках собственных "священных" неповоротливых форм, задавленная монопольной властью партбюрократии, тем более невыносимой, поскольку по сию пору является в значительной мере и монополией на управление и принятие экономических решений. Поначалу скрепя сердце и неорганизованно, а позднее - в силу нужды и потребности Югославия превратилась в крупного экспортера рабочей силы; причем, чтобы ирония судьбы была большей, уезжали в Западную Европу, под эксплуатацию иностранных капиталистов. Это вместо свободного личного предпринимательства в собственной стране. Был предложен и узаконен ввоз иностранного капитала. Но данная мера в развитии не преуспела, так как даже правовой фон, не говоря уж о политико-экономическом, созданный бдительными пастырями-охранителями интересов трудового народа и социализма, оказался для нее непригодным. Такие свое отжившие формы и отношения стали слишком тесны для всякой, социалистической в том числе, современной экономики... Я предсказал это в "Новом классе", в главе "Идеологическая экономика". Сегодня данный вывод со всей наглядностью подтверждается в Югославии, в том или ином виде аналогичное ожидает, если там этого уже не случилось, всю Восточную Европу...
Таким вот образом состыковались мои представления о корнях коммунистического деспотизма с мыслями Бивена по поводу свободы в британском социализме. Хотя, конечно, смешанная экономика в Югославии, существующая ныне, а подспудно существовавшая всегда, в перспективе тоже вряд ли сможет походить на британскую, не говоря уж о соответствии последней. Ибо в Великобритании, по Бивену речь шла о поэтапной замене частной собственности на национальную там, где данная мера будет в силах обеспечить лучшую эффективность и не повредить наряду с этим британскому парламентаризму. В то время как в Югославии вопрос стоит о достижении политических свобод и высвобождении уже национализированной крупной и приглушенной частной собственности.
Причудливы, воистину непредсказуемы линии судеб человеческих. Бивен вышел из горькой доли валлийских горняков, из индустриализма и британского парламентаризма, я - из черногорской нищеты, интеллигентского бунтарства и непреодолимой тяги к индустриальному обществу. И тем не менее взгляды наши все сближались, дружба крепла. Что и дало повод ландскнехтам засушенно-несгибаемой догмы обвинить меня в подверженности влиянию британских лейбористов. Особенно Бивена. Бивену в этом смысле больше повезло: приди даже кому-то на ум, что дружба с югославскими коммунистами заразит его их идеями, хулить его за это не стали бы. Бивен был непреклонен, требуя моего, освобождения, а его смерть в 1960 году, о которой я узнал, находясь за решеткой, до основания потрясла меня, но в размышления мои не вторглась. И если отдельные мысли этого умного, отважного человека соединились с моими, то вот вам дополнительное подтверждение невозможности в наше время обособить политические системы. Что же до истинных идей, то они обособленностью никогда не страдали. А сегодня каждый волен "измерить", в какой степени мои взгляды развивались самостоятельно и остались независимыми.
5
Хотя во всех коммунистических странах по-прежнему в силе некоторые из сущностей коммунизма - однопартийная система и монополизм партбюрократии при решении экономических вопросов, - внутренняя жизнь и международная роль каждой из них теперь настолько отличны, что величайшим из возможных заблуждений были бы попытки некоего отождествления этих стран. Именно по этой причине отдельные положения, высказанные мной в "Новом классе" и касающиеся как национального коммунизма, так и принципиальной возможности что-либо в коммунизме изменить, нуждаются сегодня если не в пересмотре, то наверняка в дальнейшем развитии.
Тут главным образом имеются в виду: 1) положение, по которому всякое коммунистическое государство, возникшее путем революции, неизбежно развивается в национальное, то есть в национальный коммунизм, и 2) положение, по которому коммунизм непрестанно видоизменяется, хотя неизменной остается его сущность - монополия власти над экономикой и целиком жизнью нации.
Возникшие расхождения и конфликты между СССР и Албанией, СССР и Китаем, а также между Китаем, Кубой и СССР подтвердили в принципе первый тезис, но отношения между коммунистическими государствами дошли уже до той грани, когда зону его действия должно было бы распространить на все коммунистические государства и все партии, то есть так, что всякое коммунистическое государство, едва стабилизировавшись, устремляется к самостоятельности и подчинению всех своих целей национальным идеалам и возможностям, а любая коммунистическая партия, не правящая даже, - к политической независимости от коммунистических сверхдержав. Другими словами: народы и нации существуют и помимо коммунизма, как они существовали помимо иных общественных движений и формаций, вынуждая таким образом коммунистов приспосабливаться к их характерам, стремлениям и возможностям. Между тем минусы второго тезиса вызваны не только переменами, произошедшими в действительности, но и моими, уходящими корнями в Аристотеля и Маркса, философскими взглядами того времени, допускающими (по крайней мере при интерпретировании) возможность отделять формы от сущностей. Более того, из подтекста "Нового класса" можно сделать вывод о моей в ту пору убежденности, что изменение сущностей - в данном случае социальных - происходит единственно путем их внутреннего разрушения, а также постепенного преображения. Поэтому сегодня упомянутый тезис следовало бы переиначить, сказав, что коммунизм меняется и в самой сущности, но вывода о состоявшемся уже его изменении не делать и тем более не устанавливать единого для всех стран механизма этого изменения. Напротив: как раз в связи с тенденцией превращения коммунистических движений в национальные напрашивается естественное логическое - хотя в действительности ничего не происходит по законам логики - следствие, что преображение коммунистических движений в каждой стране будет происходить на свой, особый манер.