Вот как представлял свою миссию тридцатишестилетний Эмерсон, которому предстояло стать самым проницательным критиком современной ему Америки:
«О чем собираюсь я поведать людям? Словно Адам в Эдемском саду, я нареку имена всем зверям полевым и всем богам небесным. Я предложу людям, насквозь проникнутым сознанием своей бренности, опомниться и, поставив себя вне времени, полной грудью вдохнуть родной воздух бессмертия. Я призову на помощь все мое искусство владеть оружием отзывчивости и чувства. Недостойный, я все же буду неизменно проповедовать идеальную, исполненную святости жизнь; жизнь, таящуюся в глубинах жизни, забытое благо, неведомое начало, в котором все мы барахтаемся и грешим. Я прибегну к волшебной магии искренности — этой роскоши, которую позволяют себе лишь короли да поэты. Я собираюсь восславить духовные силы в их безграничной противоположности механическим силам и механистической философии нашего времени. Мне нужно найти утешение для исполненных мужества страстотерпцев, которые не видят конца своим страданиям, пробудив чувство глубокого оптимизма, дремлющее в груди каждого человека»*.
* Ralph Waldo Emerson, Journals of Ralph Waldo Emerson with Annotations, vol. V, Boston, 1909 — 1914, p. 288.
За неделю до того, как Эмерсон выступил с этой трансценденталистской декларацией, он сделал в своем дневнике запись несколько иного рода:
«Сейчас заслуживает рассмотрения наболевший вопрос об опасностях, которыми чревата коммерция. Природа подверглась нашествию торговли, сопровождаемой деньгами, кредитом, паром, железными дорогами, которые угрожают подорвать положение человека и учредить новую вселенскую монархию, еще более тираническую, чем Вавилон и Рим. Поэты и праведники почти перевелись, а оставшихся одолевает робости. Они настолько чужды этой тирании, что окружающие принимают их за безумцев, относятся к ним, как к душевнобольным.
[448]
Видя свою полную неприспособленность к окружающим условиям, они начинают испытывать недоверие к самим себе. Поэтому все мы оправдываемся, когда нам не следует этого делать, и поздравляем самих себя, когда поздравлять-то не с чем»*.
* Ralph Waldo Emerson, Journals of Ralph Waldo Emerson, with Annotations, Boston, 1909 — 1914, vol. V, p. 285 — 286.
В подобных высказываниях, которыми буквально пестрят дневники Эмерсона, заметно стремление автора, почувствовавшего призвание быть критиком, до конца уяснить ту роль, которую надлежит сыграть трансценденталистской критике. Задача, взятая им на себя, была не из легких. В царстве самодовольного и хвастливого утилитаризма, проникнутого ханжеством, лицемерием и всяческим притворством, глухим ко всему возвышенному, критик собирался прибегнуть к волшебной магии искренности, оценить материальные силы и механистические воззрения своего времени с точки зрения духовных ценностей. Ему предстояло самую свою жизнь сделать воплощением критики, превратить каждый свой поступок, каждое свое слово в обвинительный приговор пустым и фальшивым кумирам, которым поклонялись его соотечественники. Критик должен был стать мыслителем и судить о современных ему мерилах ценностей и нормах поведения с позиций более возвышенной философии. Ему не пристало склоняться даже перед самыми высокими авторитетами — он уполномочен «заявлять протест и отбирать славу у знаменитостей», отменяя приговор газет и не считаясь с восторгами избирателей. Критик брал на себя поистине революционную задачу, и невозмутимое спокойствие, с которым он приступил к ее разрешению, приводило его противников в замешательство. Вольнодумец, предложивший волшебную магию искренности в качестве пробного камня для людей и их дел в Америке Дэниэла Уэбстера, должно быть, воспринимался в этом претенциозном мире как весьма досадное явление. Ведь образ мыслей современников выглядел в свете таких критериев ничтожным, а господствующие идеалы — низкими и жалкими. Жизнь честного мыслителя в сопоставлении с американской действительностью 1840 года должна была наглядно показать, как далеко еще Америке до интеллектуальной зрелости.
Однако широкой читающей публике Эмерсон известен главным образом не как критик действительности, а как автор блестящих трансценденталистских афоризмов. Глубокомысленные «Эссе» с их претендующей на непогрешимость мудростью, в афористических высказываниях которых нашел свое выражение средний период творчества писателя, поздно достигшего зрелости, вклинились между Эмерсоном — молодым священником, хладнокровно порвавшим с унитарианской ортодоксией,
[449]
переставшей удовлетворять его умственные запросы, и Эмерсоном — зрелым критиком, хладнокровно порвавшим с кумирами своих современников. Читая блестяще написанные «Эссе», не думаешь о том, сколько труда было положено на создание этого кладезя премудрости. Для того чтобы познакомиться с творческой лабораторией автора, следует обратиться к его «Дневникам», к эмоционально окрашенным записям, из которых явствует, какого кропотливого труда стоили Эмерсону поиски истины и как верно он служил ей. Мудрость пришла к нему не по наитию свыше, а в результате упорных поисков. Еще в отроческие годы Эмерсон, проникнутый пуританским духом и склонный к интроспекции, начал вести дневник своей интеллектуальной жизни, заполняя тетрадь за тетрадью выписками из книг, которые он читал без определенной системы. Многие годы он посвятил терпеливому приобретению книжных знаний, с головой уйдя в мир этических афоризмов, в холодной и разряженной атмосфере которого пышным цветом распускались цветы яркого красноречия и мудрецы древности изрекали истины. То были годы становления его мировоззрения. Эмерсон изучал высказывания великих мыслителей прошлого, составляя из них собственный «новый завет». «Внимать изречениям, которые то здесь, то там, то в детских стишках, то в словах Писания, то в песнях английских бардов волнуют вас, как зов трубы, и создавать из них свою собственную библию — какое занятие может быть лучшего этого?» — писал он впоследствии. В молодости это занятие поглощало все его помыслы. Его дневники ранних лет представляют собой настоящий питомник, где собраны ростки всех философских учений, способные развиться и дать такие плоды, какие обусловлены характером мировоззрения автора дневников. Передавшийся Эмерсону от предков культ книги был у него в крови. Зная свое предрасположение к туберкулезу, Эмерсон допускал, что дни его, может быть, сочтены, и поэтому подчинил свою духовную деятельность строгому режиму. Его единственной заботой было рационально использовать отведенный ему срок жизни. Ему предстояло собрать лучшие из духовных ценностей. Как приобретаемое им благодаря чтению, так и плоды своих собственных размышлений он заботливо откладывал про запас, чтобы в дальнейшем воспользоваться всем этим в случае необходимости. Его интеллектуальная жизнь не знала такой болезни роста, как безудержное бунтарство с его расточительной тратой сил попусту — наоборот, Эмерсон не давал пропасть даром даже обрывкам своих мыслей, тщательно сохраняя их, дабы использовать при нехватке других материалов. По счастью, эти обрывки были из добротной материи, которую можно было многократно перекраивать, пока она не принимала нужный для Эмерсона вид. Долгие годы трудного ученичества превратили Эмерсона в непревзойденного
[450]
мастера сжатой афористической фразы. Его блестящие высказывания до предела насыщены мыслью.
Никогда не покидавшие Эмерсона бодрость и присутствие духа знаменовали собой победу воли над властью обстоятельств. Ведь его выпестовал на редкость безрадостный мир, влачивший существование единственно за счет силы воли, снедаемой честолюбивой жаждой подвижничества, слишком мрачный и серьезный, чтобы наслаждаться накопленными упорным трудом богатствами, мир, являвшийся чахлым плодом двухсотлетнего культивирования аскетизма. Исполненная простоты и небогатая радостями жизнь философа доставляла молодому Эмерсону мало удовольствий. Человек менее замкнутый по характеру, вероятно, не выдержал бы такого напряжения душевных сил. Проклятием семейства Эмерсонов был туберкулез. Из пяти братьев один страдал на почве туберкулеза слабоумием; другой, сгорев как спичка, уехал умирать в Вест-Индию; третий, человек блестящих способностей, также умер от чахотки; эта же болезнь свела в могилу первую жену Эмерсона, а сам Эмерсон и его вторая жена в течение долгого времени также болели туберкулезом. Тот, чья жизнь омрачена таким недугом, обычно ищет в чем-то утешение, и таким утешением, как правило, становится религия. Подросток, воспитанный в аскетическом духе, так же естественно тянется к религиозным раздумьям, как нормальный ребенок — к играм. Эмерсон не испытывал побуждения обратиться к вере по той простой причине, что естественный человек, постулированный кальвинистскими догматами, был уничтожен в нем еще до рождения. Его дневниковые записи ранних лет, сделанные до того, как занятия философией умерили его врожденный аскетизм, а характерное для трансценденталиста чувство протеста против распространенного повсеместно пессимизма превратило его в светлого оптимиста, во многих случаях столь же унылы и сурово самосозерцательны, как те болезненно-мрачные человеческие документы, которыми изобилует история литературы старого пуританства. Подобные размышления не способствовали полнокровной жизни. И не найди Эмерсон более основательной духовной пищи, его уделом стало бы интеллектуальное худосочие.
По счастью, якорь старого пуританства не смог удержать Эмерсона на месте. Волна романтизма подхватила его и вынесла далеко в открытое море свободной мысли, где ему предстояло прокладывать новые пути. Морализатор-пуританин превратился в искателя-трансценденталиста; любознательный бездельник, стоявший во вратах храма, копавшийся в своих нравственных переживаниях, пытаясь вывести из них законы этики, и возводивший ничтожные мелочи бытия в степень моральных откровений, хладнокровно вышел из церкви и отправился на поиски истины. Путы старого мировоззрения
[451]
давно уже ослабели, но окончательно освободить свой ум и избавиться от провинциальной ограниченности янки Эмерсону удалось лишь после того, как он съездил на год за границу, где ему открылся новый образ мыслей, неведомый Конкорду и Бостону. Во время этой важной для Эмерсона поездки Гете, Лэндор, Колридж, Вордсворт и Карлейль дали ему новую пищу для размышлений и еще сильнее разожгли любовь к Платону, в трудах которого он давно уже черпал вдохновение. Европейский идеализм с его трансценденталистской метафизикой произвел переворот в мировоззрении Эмерсона, помог ему найти свое призвание.
Как-то в более поздние годы жизни Эмерсон, высказываясь об идейном возрождении Новой Англии, заметил, что «Гете был той коровой, молоком которой все они питались». Однако похоже на то, что на самого Эмерсона более непосредственное влияние оказал Вордсворт, ибо сразу же по возвращении на родину Эмерсон погрузился в сосредоточенные размышления о природе, наложившие такой заметный отпечаток на его мировоззрение. Если прежде он был настолько поглощен самоанализом, что не замечал красоты полей, залитых солнечным светом, то теперь, после путешествия в Европу, он совершал вылазки на лоно природы со всей серьезностью неофита. В этом пробудившемся интересе к природе было много нарочитого, идущего от самосозерцания. По характеру Эмерсон был человеком кабинетного склада, затворником и книголюбом. Он не был похож на Торо, который любил свой Уолденский пруд сам по себе, — Эмерсону приходилось усилием воли заставлять себя выбраться в близлежащий Обернский лес, где, лежа на траве, он мог бы предаться философским размышлениям о природе. Но развитие мировоззрения Эмерсона достигло такой точки, когда ему необходимо было познать внешний мир. Взглянув в самого себя, он обнаружил божественное начало в душе человека, однако все, что лежит за пределами собственного Я, огромный, всеобъемлющий вещественный мир, окружающий человека, который сам является частицей этого мира, еще предстояло изучить. Обнаружить разлитое в этом мире божественное начало, почувствовать родство человека с богом, осознать, что душа является микрокосмом, — все это было необходимой предпосылкой для дальнейшего развития трансценденталистской философии Эмерсона, и он со всем усердием и добросовестностью принялся за дело. Под благодетельным воздействием общения с природой сложился тот Эмерсон, которого мы знаем, — человек высоких идеалов и радостного жизневосприятия. Первый из его эссе — «О природе» («Nature») — насквозь проникнут этой светлой жизнерадостностью.
Свое эссе «О природе» Эмерсон написал в 1836 году, на тридцать четвертом году жизни. В течение следующих двух лет он опубликовал еще два эссе: «Американский ученый («The
[452]
American Scholar»), представляющий собой квинтэссенцию трансценденталистского индивидуализма, и «Обращение к студентам богословского факультета» («Divinity School Address»), являвшееся евангелием трансценденталистской веры. Шесть лет спустя вышел в свет второй сборник эссе, в котором основные положения философии Эмерсона нашли свое законченное выражение. Отвлекаясь от идеалистической фразеологии, стилистических красот и страстной приподнятости философии Эмерсона, можно сформулировать ее основополагающую идею следующим образом: в человеческой личности заложено божественное начало. Приемля себя, он принимал своих ближних и принимал бога. Он мыслил мироздание как божественное целое, центром которого является (для самого себя) каждый человек, излучающий жизнь, которую он отовсюду вбирает в себя, постоянно обновляющийся, всегда не такой, как прежде. Закон, управляющий вещественным миром, не распространяется на сознание. Собственное Я — это высший суверенитет, и тот, кто признает в отношении себя власть низшего порядка, отрекается от своего суверенитета. Ровным счетом ничего не значат законы, конституции, правительства, школы, церкви, банки, торговля — вся совокупность общественных учреждений и обычаев, являющихся средствами принуждения. Ведь все это идолы на глиняных ногах, которым поклоняются слепцы. Не в них, а в душе человеческой обретается подлинное божественное начало, которое должно править миром вместо того, чтобы быть управляемым им. Апофеоз индивидуализма — вот как можно в двух словах охарактеризовать кредо Эмерсона, вся новизна которого ограничивалась лишь блестящей формой выражения да акцентом на идеалистическую философию; по сути дела оно представляло собой законченный трансценденталистский вариант учения, получившего широкое распространение благодаря французской романтической школе. К этому революционному учению пришли Чаннинг, Джефферсон и Руссо, каждый своим путем; это учение, приняв обличье политического романтизма, покончило с ancien regime*, а в форме философского романтизма покончило с рационалистической философией XVIII века. Оно питало пылкие надежды демократов на осуществление их утопических планов.
Теперь, во всеоружии философии, Эмерсон готов был выступить на поприще критики. Его идеалы были непримиримо враждебны всему материальному. Низкие, бесчестные цели, которые преследовало низкое и бесчестное общество, противоречили его ясной вере в человека, так что Эмерсону предстояло установить причину, по которой потенциальные сыны божьи пали так низко. Этот переворот в сознании повлек за собой ряд перемен
[453]
меньшего значения, которые должны были произойти в мировоззрении Эмерсона. И хотя ему часто ставили в упрек его исполненный бодрости оптимизм, он на самом деле никогда не закрывал глаза на реальную действительность: наблюдать, взвешивать и выносить свое суждение стало делом его жизни. Он умел смотреть в лицо даже самым неприятным фактам. Если бы его вера в человека не была так крепка, то он, вероятно, опустил бы руки, увидев, в каком неприглядном положении находятся люди. Порой даже его одолевали сомнения. Временами, казалось, он готов был согласиться с Коттоном Мезером, что эти предположительные дети света «противоестественно и неистово одержимы диаволом». «Человеческой природе свойственно быть настолько испорченной, насколько ей хватает смелости», — записал Эмерсон в дневнике. Как-то в другой раз он сделал такую запись: «Как бы было замечательно, если бы можно было исправить испорченность человеческой природы...»**
* Феодально-абсолютистский строй во Франции до буржуазной революции 1789 года (франц.).
** Ralph Waldo Emerson, Journals of Ralph Waldo Emerson, with Annotations, vol. VIII, p. 259.
Подобно романтикам XVIII века, Эмерсон пришел к выводу, что причиной трагического несоответствия действительности идеалу в значительной степени являются пагубные общественно-политические институты, подавляющие благородные порывы и поощряющие низменные побуждения. У него созрела также уверенность, что призвание критика состоит в том, чтобы освобождать сознание от поклонения ложным и низким кумирам, дабы оно могло посвятить себя служению подлинным идеалам. Поэтому Эмерсон решил взвесить уклад жизни крохотного мирка янки на критических весах трансцендентализма и установить степень его несоответствия своему божественному назначению. Никогда прежде не подвергалась Новая Англия такой проницательной критике, никогда еще не получала она такой беспристрастной оценки. Спокойный, невозмутимый Эмерсон клал на одну чашу весов идеал, а на другую — всю новоанглийскую действительность, предлагая своим ближним собственными глазами увидеть, что перевешивает. На протяжении жизни целого поколения он оставался олицетворением совести Америки, грозой дутых репутаций, разоблачителем распространенного в стране бахвальства, лицемерия и ханжества. С глубокой проницательностью обнажал он все низкое, своекорыстное и отмечал великое и благородное. Эмерсон умел смотреть на мир глазами потомков, он предвосхищал оценку грядущих поколений. Обладая поистине сверхъестественной проницательностью, он выносил людям и их делам приговор, который почти никогда не отменялся судом высшей инстанции — историей.
Такой глубокий критик, как Эмерсон, не мог не уделять самого пристального внимания проводимым Джэксоном
[454]
революционным преобразованиям, благодаря которым Америка семимильными шагами шла к установлению политического равноправия. Признание абстрактного принципа демократии вытекало из всей трансценденталистской системы взглядов Эмерсона. Он отлично сознавал, что надежды на улучшение человеческой доли неразрывно связаны с принципом народовластия. Поэтому, наблюдая шумные и бурные политические кампании, он счел своим долгом определить свою позицию. В 1834 году в его дневнике появляется такая запись:
«В основе демократии лежит принцип „Суди обо всем сам". Проникнись уважением к самому себе. Там, где этому принципу следуют — что случается довольно редко, — он неизбежно приводит к изоляции партийного начала, к превращению каждого человека в самостоятельное государство. В то же самое время он заменяет омертвевшие нормы общественной жизни живыми, которые заключаются в подлинном, глубоко прочувствованном уважении к высшим и родственным по духу умам. „Разве может король быть более великим, чем я, если он не превосходит меня справедливостью?"»*
* Ralph Waldo Emerson, Journals of Ralph Waldo Emerson with Annotations, vol. Ill, p. 369.
Через некоторое время, в том же 1834 году, Эмерсон записал: «Корень свободы и демократии — в священной истине, гласящей, что каждый человек обладает божественным разумом. Иначе говоря, все люди наделены создателем способностью руководствоваться велениями рассудка, хотя со времени сотворения мира лишь немногие жили, следуя этим велениям. Это и есть равенство, единственный вид равенства, распространяющийся на всех людей. Об утверждении именно этой истины печемся мы, призывая: „Проникнись уважением к себе. Будь верен себе"»*.
* Ibid., vol. Ill, p. 390.
«Когда я... говорю о демократическом начале, я имею в виду не исчадие ада, самонадеянное и крикливое, которое выпускает лживые газеты, витийствует на партийных сборищах и „торгует своими измышлениями, получая за них золото, а тот дух любовной заботы об общем благе, имя которого оно присвоило. Нынешняя «демократия» не имеет ничего общего с подлинно демократическим началом. Насквозь проникнутая торгашеским духом, она обречена на гибель. Поэтому, ради бога, не примите мои слова за похвалу тому, что помогает вам набить карман, чье название ласкает вам ухо, но что вы сами не уважаете в глубине души»*.
*Ibid., vol. IV, p. 95.
Беспокойство, которое внушало Эмерсону неприглядное состояние политической жизни Америки, характеризовавшейся
[455]
ориентацией вигов на собственников, а демократов — на чернь, побудило его заняться изучением политических партий и природы государственной власти. Эмерсон плохо знал классиков теории государства, и, хотя довольно одобрительно отзывался о Монтескье и превозносил до небес Берка, ни тот ни другой не оказали на него заметного влияния. Более того, учение последнего о государстве, сугубо юридическое в своем преклонении перед правлением с того света и открыто выступающее против предоставления людям новых прав, настолько враждебно основным идейным установкам Эмерсона, что справедливо будет предположить, что Эмерсон, увлекшись пышной риторикой Берка, не взял на себя труда разобраться по существу в его воззрениях. Современные исследователи творчества Эмерсона, отрицательно относясь к выводам, вытекающим из его политического учения, питают излишнее пристрастие к сглаживанию острых углов этого учения, а иной раз используют некоторые дневниковые записи, в которых Эмерсон изливал накипевшее раздражение против энтузиастов*, действовавших ему на нервы, для того чтобы создать извращенное представление о его взглядах на государство. Однако извращать учение, являющееся логическим выводом из всей трансценденталистской философии Эмерсона, значит извращать и самую эту философию. Эмерсон отлично знал, куда ведет его политическое учение, и, чуждый всякой нерешительности, следовал ему до конца.
* Ralph Waldo Emerson, Journals of Ralph Waldo Emerson, with Annotations, vol. VII, p. 221.
Глубоко задумываясь о природе и функциях идеальной республики, Эмерсон создал учение о государстве, которое мы назовем трансценденталистской теорией государства, учение, близкое по своему характеру к философскому анархизму. Он хладнокровно объявляет ненужным весь сложный государственный механизм, предусматривающий создание системы ограничений и уравновешивающих факторов для сохранения статус-кво, который был детально разработан такими теоретиками государства, как Монтескье и Джон Адамс. Его нисколько не интересуют ни конституции, ни средства принуждения, на которые опирается верховная власть. Единственным жизненно важным принципом, на котором должна основываться подлинная республика, является, по убеждению Эмерсона, принцип добровольности. Поскольку «источником всякой государственности является тождественность нравственного начала у людей», последние, руководствуясь разумом, должны будут признать, что все они единосущны и имеют друг с другом общие интересы, а это неминуемо приведет их к созданию всеобщего политического братства. До тех пор, пока люди не станут настолько разумными, чтобы добровольно сотрудничать в интересах общего блага,
[456]
хорошее правление будет невозможным. Вся история государства вплоть до наших дней — это летопись трагических неудач людей, пытавшихся создать рациональный государственный строй. В своем «Эссе о государстве» («Essay on Politics») Эмерсон вслед за Карлейлем высказывает такое мнение: «Каждое общество, создавая и изменяя свои законы, руководствуется представлением о воле мудрого человека. Будучи не в состоянии отыскать такого мудрого человека, оно предпринимает неумелые, но искренние попытки создать государственные формы собственного изобретения». Но в отличие от Карлейля Эмерсон не делал из своей теории вывода о необходимости патриархального абсолютизма. Вместе с Чаннингом он постулировал верховенство этики над государственной властью. «Первейший правитель — это абсолютное право, или выражаясь иными словами, любая форма правления является смешанной теократией».
Учение о доброй воле, усматривающее корень государственности в «тождественности нравственного начала у людей», «изолирующее человека от всего партийного и в то же время объединяющее его с родом людским», признает верховенство этического абсолюта. Эмерсон принял эту основополагающую установку Чаннинга и глубоко усвоил ее. Он прямо и недвусмысленно заявляет о том, что учение о естественных правах следует толковать в моральном плане. По его словам, учение о верховенстве этики
«...сулит признание прав высшего порядка по сравнению со свободой личности и неприкосновенностью собственности. Человек имеет право на труд, на доверие, на любовь, на уважение. До сих пор люди ни разу еще не пытались положить в основу государственности власть любви... Там, где люди своекорыстны, государственная власть всегда будет строиться на насилии. Когда люди настолько очистятся душой, чтобы отказаться от кодекса принуждения, им достанет благоразумия обеспечить выполнение целей, которые ставит перед собой общество, таких, как работа почты, поддержание и строительство дорог, содействие торговле и обмену собственности, деятельность музеев и библиотек, научных и художественных учреждений.
Собственная натура каждого человека дает ему достаточное представление о характере его ближних. То, что справедливо и несправедливо для меня, так же справедливо или несправедливо для них. Пока я поступаю, как подобает людям, и воздерживаюсь от неподобающих поступков, моему ближнему и мне, как правило, легко будет договориться относительно нашего образа действий и объединять на время наши усилия для достижения общей цели. Но как только я, сочтя, что власти над самим собой мне недостаточно, попытаюсь распространить свою власть и на своего ближнего, я изменю истине и вступлю с ней в ложные
[457]
отношения. И если я настолько превосхожу своего ближнего в ловкости или в силе, что он окажется не в состоянии выразить чувство протеста против совершенной над ним несправедливости, все равно над нами довлеет ложь, одинаково вредоносная как для него, так и для меня. Это притязание, противное духу любви и человеческой природе, можно осуществить лишь посредством лжи, претворенной в поступки, то есть путем принуждения. Такое присвоение власти над другим — это грубая ошибка, доведенная во всех государствах мира до крайней нелепости... Ибо смехотворны все законы, помимо тех, что человек создает для самого себя... Вся история государства сводится к тому, что один человек постоянно кует цепи для другого... Отсюда следует, что чем меньше нами будут управлять, чем меньше у нас будет законов, чем меньше власти доверим мы правителям — тем лучше. Противоядием против этого злоупотребления официальной властью станет влияние частного, рост сознания личности... появление мудрого человека, лишь жалким подобием которого, нужно признать, является существующая государственная власть... Государство существует ради того, чтобы взрастить мудрого человека. С появлением мудрого человека государство отомрет за ненадобностью. Мудрый человек олицетворяет собой государство»*.
* Ralph Waldo Emerson, Essay on Politics, Works, Boston, 1903 — 1904,
Итак, Эмерсон на свой трансценденталистский лад выступает заодно с Джефферсоном против власти, основанной на насилии. Он боялся сильной и энергичной государственной власти, видя в ней удобное орудие тирании. Из всех средств принуждения, имеющихся в распоряжении государства, самым безрассудным являлось, на его взгляд, применение полицейской власти. Как благоразумный человек, Эмерсон мирился с государством, соглашался платить налоги и готов был уступать ему в мелочах, но, как человек свободный, он не мог допустить, чтобы государство принуждало его, — в таких случаях Эмерсон стоял за его немедленное уничтожение. Когда вслед за объявлением войны Мексике Олкотт и Торо отказались платить налоги, Эмерсон с забавной откровенностью высказал свой взгляд на вещи:
«Государство — это несчастная, славная скотина, исполненная добрых намерений и дружелюбно настроенная. Бедняжка корова, честно исполняющая свой долг перед вами, — не жалейте для нее сена. Ведь она не может питаться хлебом, как вы, — так дайте же ей без попреков немного травы, чтобы она могла наполнить свои четыре желудка. Она же щедро наделит вас молоком из своего вымени. Ты, человек, гордо шагающий на двух ногах, не станешь искать ссоры с беднягой коровой. Отдай ей
[458]
эту охапку клевера — пусть себе жует на здоровье. Но если, корова, ты вздумаешь бодать меня во время моей прогулки по полям, я перережу тебе горло»*.
* Ralph Waldo Emersоn, Journals of Ralph Waldo Emerson, with Annotations, vol. VII, p. 220.
Столь же категорически отвергал Эмерсон экономическое толкование политики. Детище романтической революции, он отчетливо представлял себе, как разбивались волны гуманистических упований о подводные камни имущественных прав, как ополчались экономические силы против идеальной республики. На его взгляд, подлинной демократии не могло быть до тех пор, пока экономические интересы не будут подчинены служению высшим ценностям. Обе политические партии Америки — респектабельные виги и горластые демократы — были, по его убеждению, заражены тлетворным духом собственничества: одна служила интересам собственности открыто, другая — тайно. «Независимо от того, какая из этих партий будет стоять у власти, миру не приходится рассчитывать на ее содействие развитию искусств, науки и духа гуманности, хотя бы в малой степени соответствующее возможностям страны». Эмерсон не отрицал того факта, что экономическими мотивами проникнуто все и вся. Само собой разумеется, он не мог согласиться с теорией экономического детерминизма, но считал, что проблема собственности заслуживает глубокого изучения:
«Докопавшись до самых основ философии собственности, мы откроем новые россыпи практической мудрости, которая в конечном итоге преобразит облик всего мира, позволит покончить с возведенным в систему обманом, что был признан на протяжении веков главным искусством государственного управления, очистит науку о государстве, докатившуюся до такого позора, что слово государство стало означать обман, от всякой скверны... осветит глубину этики и пересмотрит все виды отношений между людьми» *.
* Ralph Waldo Emerson, The Present Age, Works, Boston, 1903 — 1904.
Но Эмерсону не нужно было подобного исследования, чтобы убедиться в полной порочности федералистско-вигской теории материального вклада в общество, иными словами, власти лиц с принципами и собственностью.
«Завладевшее умами людей политическое учение, которое они по мере своих сил пытаются претворить в жизнь с помощью своих законов и революций, исходит из того, что государство существует ради защиты прав личности и права собственности. Все люди, одинаковые по своей природе, обладают равными правами. Поэтому защита прав личности требует демократии.
[459]
Однако в то время, как личные права людей в силу того, что последние наделены разумом, равны, их имущественные права отличаются большим неравенством... Права личности, одинаковые для всех, требуют, чтобы государственная власть основывалась на всеобщем участии; право собственности требует, чтобы государственная власть основывалась на участии одних лишь собственников... Последний из этих принципов ныне не выглядит таким самоочевидным, каким он казался в былые времена, отчасти из-за возникшего опасения, что интересы собственности приобрели слишком большой вес в нашем законодательстве и что наши порядки позволяют богачам помыкать бедняками и держать их в нищете; главным же образом из-за инстинктивного ощущения, пусть пока еще смутного и неясного, что весь институт собственности в его нынешнем виде несправедлив и оказывает пагубное, разлагающее влияние на людей, что личность, а не собственность всегда должна стоять в центре внимания, что высшая цель государственного управления — это удовлетворение культурных запросов человека»*.
* Ralph Waldo Emerson, Essay on Politics, Works.
Предложения Эмерсона относительно государственных форм идеальной республики, где «каждому, кто появится на свет, должна быть предоставлена справедливая возможность иметь средства к существованию», явно клонят к устройству общества на основе, разработанной теоретиками государства — физиократами. Подобно Джефферсону, Эмерсон предпочитал аграрный строй индустриальному. Он питал откровенное презрение к манчестерской школе политэкономии с ее учениями об «экономическом человеке», о железном законе зарплаты и прочими мерзостями. По его словам, он не склонен был «взирать с кислой миной на промышленное поселение, известное трудолюбием своих жителей, или на торговый центр», но и не собирался также ни возвеличивать машину, ни сводить назначение человека к роли фабричного рабочего. Эмерсон не был убежден в том, что разделение труда носит должный и окончательный характер. Развитое в эссе «Человек-преобразователь» («Man the Reformer») учение о том, что судить о промышленном перевороте, вызвавшем к жизни систему крупной фабричной промышленности, следует по тому, как он отразился на положении работника, что необходимо изучить подлинную роль труда и сделать так, чтобы каждый человек занимался своим ремеслом на благо себе, имеет много общего с теорией Уильяма Морриса. Утверждение Эмерсона, что «для своего культурного развития человек должен иметь ферму или средства для занятия ремеслом», было косвенным отрицанием промышленного пути развития в дни его первых успехов, отрицанием, под которым подписался бы и сам Моррис.
[460]
«Наши умственные способности, наши утонченные занятия поэзией и философией должны основываться на труде наших рук. Все наши многообразные высшие духовные качества должны опираться в грубом материальном мире на свою противоположность — иначе они вообще не родятся. Физический труд ведет к познанию внешнего мира. Богатства приносят пользу тем, кто создает их, а не тем, кто их наследует.
Если бы восторжествовало мнение, что аграрный уклад жизни в наибольшей степени отвечает призванию человека, в результате чего произошли бы соответствующие перемены в образе жизни общества, я без сожаления расстался бы с некоторыми удобствами и жизненными благами, к утрате которых привели бы эти перемены... Однако учение о ферме сводится лишь к следующему: каждый человек должен принимать непосредственное участие в работе мира сего, делать ее своими собственными руками и не допускать, чтобы такой случайный факт, как обладание тугим кошельком или привитое с детства знание какой-нибудь бесчестной и неправедной профессии, помешал ему исполнять свой долг и оправдывать свое назначение; отсюда следует, что труд — это образование, даваемое нам богом, что только тот изучает жизнь всерьез, только тот сможет достичь в этом мастерства, кто познал тайну труда и, вооружась подлинным уменьем, вырвет у природы скипетр»*.
* Ralph Waldo Emerson, Man the Reformer, Works.
Учение Эмерсона о необходимости свести до минимума полномочия государственной власти, о священных правах личности и о плодотворности образа жизни земледельца, его стремление к социальной справедливости и теплое участие к судьбе бедняков и эксплуатируемых — все что характеризует Эмерсона как идейного наследника романтических воззрений XVIII века, своим собственным, трансценденталистским путем пришедшего к тем же утопическим мечтам, которые лелеяли его предшественники. Свою утопию он обрисовал в замечательном стихотворении, предпосланном им в виде эпиграфа к «Эссе о государстве». Нам много говорят об Эмерсоне следующие строки этого стихотворения:
Скупость, Хитрость, Страх —
Не оплот страны.
Из песка не строй —
Распадется прах...
Если девять Муз
С силами Добра
Заключат союз
И придет пора
[461]
Для рабочих рук
Не коснеть в трудах,
И правитель плуг
Поведет в полях;
Если суд — второй очаг,
Церковь — обществу не враг,
Справедливый строй взойдет,
Возликует патриот.
Несоответствие американской действительности 40-х годов этим утопическим идеалам придавало критическим высказываниям Эмерсона довольно резкий характер. Патриархальная простота старой земледельческой Новой Англии безвозвратно уходила в прошлое, гонимая промышленным переворотом; в разгар этой ломки жизненного уклада Эмерсон хладнокровно выносил приговор новым кумирам своих современников, идеалам Стейт-стрит и Бикон-стрит, Уэбстеру, Клею и Дугласу, Эверетту и Чоуту, черному невольничеству и белому, мексиканской войне и закону о беглых рабах, долготерпению бедняков и бессердечию богачей.
Его приговор был суровым, но всегда справедливым. Его дневники поздних лет — это сокровищница глубоких, проницательных и метких критических высказываний, беспощадно разоблачающих всяческую ложь и фальшь. Порой — в своей оценке Уэбстера, в дышащих ненавистью филиппиках в адрес Стейт-стрит, критике вульгарного материализма — он не знает жалости, порой его записи проникнуты глубоким сочувствием к многострадальным, эксплуатируемым народным массам. «Мне жаль большинство народа — эту неизбежную и извечную жертву надувательства! — восклицал он. — Через какую мрачную Илиаду мытарств проходит оно, страждущее и безрассудное! Всегда какой-нибудь пес — Клеон, Робеспьер или Дуглас — садится ему на шею и толкает на гибельный путь»*. Когда был издан закон о беглых рабах, Эмерсон записал в дневнике: «Подумать только, что этот грязный закон принят в XIX веке людьми, умеющими читать и писать. Клянусь богом, я не стану соблюдать его»**. В этом ему не приходилось рассчитывать на поддержку самодовольного и преуспевающего Бостона, города, который аплодировал «богомолу Чоуту, который пятикратно возблагодарил господа», предавая анафеме «дрянной сентиментализм наших энтузиастов в люстриновых сюртучках». Эмерсон не желал иметь с Бостоном ничего общего.
* Ralph Waldo Emerson, Journals of Ralph Waldo Emerson, with Annotations, vol. VIII, p. 449.
** Ibid., vol. VIII, p. 236.
«Бостон — неподходящее место для возвышенных умов. На всех улицах — на Бикон-стрит и на Маунт-Вернон, равно как и
[462]
в адвокатских конторах и на пристанях, — царит какой-то затхлый запах, повсюду, словно в лавчонке сапожника, бросается в глаза картина убожества, духовной нищеты и тщетности всех надежд»*.
* Ralph Waldo Emerson, Journals of Ralph Waldo Emerson, with Annotations, vol. VIII, p. 363.
Так же как и Теодор Паркер, Эмерсон осуждал Бостон за то, что он стал оплотом консервативно настроенной «хлопчатобумажной аристократии», слугой которой был Уэбстер. Разве мог быть услышан в этом городе, пресмыкавшемся перед Стейт-стрит, бесхитростный голос нравственности? Даже Гарвардский колледж был обвинен Эмерсоном в прислужничестве перед торгово-финансовым капиталом Бостона*.
* «Гарвардский колледж лишен права голоса в стенах самого Гарвардского колледжа: всем и вся заправляет там Стейт-стрит. Все, что служит прославлению бостонского вигизма, там поощряется... а то, ради чего он существует, — быть источником божественных откровений, оракулом, с уст которого сходят предостережения и чудесные пророчества, призванные возвышать душу человека и указывать ему путь, — находится под запретом, так что об этом и помыслить нельзя. Более того, всякое проявление свободомыслия берется под подозрение и пользуется дурной репутацией». Ibid. vol. IX, p. 215.
Грубый материализм Америки, в равной степени свойственный как демократам, так и вигам, как капиталистам Севера, так и плантаторам Юга, выводил Эмерсона из себя и умерял его оптимизм. В записи, появившейся в дневнике Эмерсона в дни «паники» 1837 года1, нет и намека на безоблачный оптимизм:
«Последняя ставка общества бита, оно проигралось дотла. Молодым не на что надеяться. Взрослые не работают и, словно поденщики, толпятся на улице. Увы, никто не зовет нас трудиться. У старцев нет теплого пристанища на закате жизни. Наши современники — банкроты, потерявшие не только собственность, но также принципы и надежды. Я вижу, что человек не оправдывает своего назначения. Он превратился в привод от колеса, в безвольную игрушку общества, в денежный мешок, в раба своей утробы. Это банкротство небеспричинно: оно вызвано жестоким притеснением идеального, когда служение идеалу подчинено служению действительности, когда голова поставлена на службу ногам... Гордыня, преуспеяние, которые ликовали и щебетали, донельзя довольные собой, потешаясь над такими, по их мнению, фантазиями, как философия и любовь, стали свидетелями собственного падения; душа же по-прежнему несгибаема и непобедима. Где выход? Признать, что так было всегда? Не скрою, что, насколько я могу заглянуть в глубь веков, человечество представляется мне в виде все расширяющейся процессии, все участники которой хромы, слепы и глухи. Но для бесконечной души все это прошлое — всего-навсего ограниченный отрезок истории, на протяжении которого люди деградировали
[463]
и дошли до нынешнего отчаянного положения. Так не начать ли все заново, не следует ли мне научить смертных понимать, что для них главное?»*
* Ralph Waldo Emerson, Journals of Ralph Waldo Emerson, with Annotations, vol. IV, p. 242.
Сознавая себя поэтом и философом, Эмерсон считал своим призванием критику, а не общественную борьбу, но обращения к нему непосредственных участников социальных столкновений, остро нуждавшихся в руководителях, тревожили его душу. Имел ли он право отсиживаться в своем рабочем кабинете, когда на улицах Бостона хватали беглых рабов, а в Харперс-Ферри сражался Джон Браун? Насилуя себя, Эмерсон вступил в борьбу, которую он не считал своим делом.
«Просыпаясь по ночам, я горько сожалел о том, что не посвятил себя разрешению этой прискорбной проблемы рабовладения, для внесения ясности в которую больше всего требуется, чтобы подняли голос люди, сохранившие самообладание, — записал он. — Но потом, образумившись, я беру себя в руки и рассуждаю так: „Предоставим господу править сотворенным им миром. Ему ведь и без меня известен выход из этой западни. Зачем же стану я тогда покидать пост, охрану которого некому нести, кроме меня? Мне дано освобождать не негров, а рабов совсем иного рода: томящихся в неволе духов, каковыми являются мысли, заточенные в тайниках человеческого мозга, скрытые ото всех в царстве грез. Жизненно важные для республики Человека, они не имеют другого такого защитника, ценителя и глашатая, как я"»*.
* Ibid., vol. VIII, p. 316.
Однако в конечном итоге Эмерсон всегда вступал в борьбу, и его слова, обращенные к легкомысленным современникам, отличались исключительной смелостью и глубиной. Он не ведал страха и никогда не шел на сделку с совестью. Пророк высоких идеалов умел смотреть в лицо фактам и с большим присутствием духа и глубокой проницательностью говорить правду об окружавшей его действительности. Кумиры Стейт-стрит не были его героями. Великими американцами своего времени он считал не Эверетта, не Уэбстера, не Клея и не Кэлхуна, а Хореса Грили, Теодора Паркера, Хореса Мэнна1, Генри Уорда Бичера2. Поборник цивилизации, он всегда служил высоким идеалам справедливости, истины, добродетели. Янки до мозга костей, плоть от плоти новоанглийских пуритан, Эмерсон освободился от всего низменного и неблагородного в натуре янки, от всего сурового, нетерпимого и ограниченного в натуре пуританина. Этот провозвестник свободной души стал воплощением духовных чаяний двух столетий — новым Роджером Уильямсом и Джонатаном Эдуардсом, сумевшим более полно раскрыть свое дарование.
[464]