«Премудрость возглашает на улицах, но нет внемлющих ей», а ведь «она учит воздержанию и рассудительности, правосудию и прямоте, и ничто из желаемого людьми не сравнится с нею»1.
Все, что успел совершить Генри Торо за сорок с небольшим лет своей заполненной кипучей деятельностью жизни, было подчинено одной-единственной цели — поискам таких экономических условий, которые обеспечили бы удовлетворяющее человека существование. Больше всего на свете его интересовало исследование подлинной сущности богатства, придававшее его скитаниям в окрестностях Конкорда возвышенный, одухотворенный характер. Это был честный, бесстрашный и любознательный человек независимого характера, не связывавший себя никакими обязательствами перед жизнью. Благодаря поискам мудрости, в которой он видел повседневного советчика и друга, и стремлению держаться указанных ею путей он завоевал право называться философом. Основываясь на споем собственном опыте, преломившемся в его сознании под углом зрения ясном философии древних греков, Торо создал трансценденталистскую декларацию независимости, которую можно считать последним словом конкордской школы в области практического разрешения важнейших жизненных задач. «Уолден» («Walden») — это своего рода руководство по организации жизни, автор которого стремится опровергнуть Адама Смита и доказать, что повседневный круг ее представляет собой нечто более одухотворенное, чем поклонение низменному евангелию доходов и расходов.
По общему мнению окружающих, Генри Торо был чудаком, в голове у которого царил сумбур. Однако, чем ближе узнаешь Торо, тем больше убеждаешься в том, что на самом деле не он, а, скорее, его критики были чудаками. К несчастью, кристально честные и самобытные люди настолько редки, что вызывают всеобщее подозрение. Наверное, такое же подозрение вызывает нормальный человек у обитателей сумасшедшего дома. В обществе рабов на человека, не признающего над собой господ, должны были смотреть как на отверженного. Конкордские фермеры считали Торо чудаком только потому, что он руководствовался
[465]
в своей повседневной жизни истинами, которые они сами признавали лишь по воскресным дням. Из воскресных проповедей жители Конкорда хорошо усвоили учение о том, что душа больше пищи, а тело — одежды1, но чтобы человек всерьез следовал этому учению по будням, чтобы он в своей каждодневной деятельности исходил из экономических предписаний Нагорной проповеди — это было выше понимания практичных янки, строивших свою жизнь на совершенно иных экономических началах. Их приводили в недоумение поступки Торо, а не его взгляды.
При всем том поведение Торо от начала до конца было строго логичным. Этот апостол древней мудрости не делал различия между воскресным днем и буднями. Стремление привести свою повседневную жизнь в соответствие с древними заповедями превратило его в самого дерзкого бунтаря среди трансценденталистов, в самого ярого индивидуалиста той группы трансценденталистского движения, которая получила наименование «стоящих на грани безумия». Торо никак не поддается определению. Сколько ни придумывалось для него эпитетов, он упорно не укладывается в их узкие рамки. Эмерсон, признанный мастер по части загадочных изречений, называл его «бакалавром природы». Близко знавший Торо Эллери Чаннинг величал его «поэтом-натуралистом». «Я поэт, мистик и трансценденталист», — говорил о себе сам Торо, сбрасывая со счетов свои заслуги как натуралиста. Но ни одно из этих определений, как бы оно ни было верно в частностях, не дает полного представления о Торо. Рискуя пополнить число неудачных определений, попробуем охарактеризовать Торо как древнегреческого философа, ставшего экономистом трансцендентализма. Всю свою жизнь он посвятил тому, чтобы на собственном опыте познать ее подлинные ценности. Философ чистого воздуха и вольных просторов, сохранявший ясность ума и крепость нервов благодаря каждодневному общению с природой; мистик, изучивший эллинистические и восточные философские системы и пытавшийся познать смысл всего сущего; человек, который, как истый янки, был мастером на все руки, но, не принимая ничего на веру, стремился самолично установить, какие занятия следует ему предпочесть, Торо питал наибольший интерес к самой жизни, к тому, как должен наилучшим образом прожить ее Генри Торо, иными словами — к тому, каким образом должен разумный человек воспользоваться способностями, которые даны ему от бога, следуя высшим экономическим принципам и не превращая себя в раба несовершенного экономического уклада, чтобы в свой смертный час с полным правом сказать: да, я жил.
Среди членов трансценденталистского кружка Торо был единственным коренным жителем Конкорда, родившимся и выросшим в этом поселении. Как и подобает аборигену, он страстно любил родную природу. Во время своих
[466]
неустанных прогулок он почти никогда не выходил за пределы знакомых ему конкордских окрестностей. Всеми своими корнями глубоко уходя в земли, прилегающие к Конкорду, Торо не мог, конечно, примкнуть к беспокойному и многочисленному стану людей без родины, ищущих новизны впечатлений в перемене мест. Ни один английский крестьянин не был так привязан душой к своему клочку земли, как Торо к природе своих родных мест. Прирожденный сельский житель, он питал инстинктивное недоверие к большому городу, расположенному в двадцати милях от Конкорда и распространявшему свою заразу на окрестные деревни и фермы. Экономические условия жизни города определялись господством промышленного капитала и системой эксплуатации. Как идейный наследник Жан-Жака Руссо, Торо считал, что дорога в царство небесное пролегает среди полей, а не по мощеным мостовым Бостона. Честные люди с цельным характером попадались ему чаще в деревне, чем на фабриках Лоуэлла, хотя и в деревне они встречались не слишком часто. Вдали от города легче было сохранить свободу, но даже в деревне Конкорд неосторожный мог оказаться в плену стадной психологии. Однако Торо эта опасность не угрожала. Ведь он являлся не только сельским жителем, но также поэтом и философом, взвешивавшим свою собственную жизнь и жизнь своих ближних на весах эллинистической мысли. Ему доступно было более широкое поле деятельности, чем присматривать за рощей соседа, он знал иные тайны, помимо секрета изготовления карандашей. Его жизненные цели не имели ничего общего с идеалами, которым служили его земляки — лавочники и фермеры. Торо не собирался взваливать на себя такую обузу, как они. Он не смог бы чувствовать себя свободным человеком, навьючив на себя столь тяжкую жизненную ношу. И вот с потрясшей Конкорд основательностью Торо принялся облегчать эту ношу. Он вышел из церкви, пастором которой был доктор Рипли, вместе с Олкоттом отказался платить избирательный налог; объявил себя свободным от всех обязанностей перед властями штата Массачусетс и перед федеральным правительством; перестал обращать внимание на то, что будет думать Конкорд о его образе жизни; нисколько не страшась гнева судьи Хоура и других высокопоставленных лиц Конкорда, он открыто высказывал перед собранием свои мнения о Джоне Брауне, о рабовладении и о том, какую роль играет Массачусетс, возвращая беглых рабов хозяевам. Жителям Конкорда такой человек был в диковину и приводил их в крайнее изумление.
Теперь, освободившись от обременительного и ненужного груза, Торо готов был приступить к такому высокому занятию, как настоящая жизнь. Внешне — несколько неотесанный янки, обладавший недюжинными способностями и большой практической сметкой, в глубине души Торо был древним греком: его
[467]
восторженная любовь к природе и преклонение перед ее красотой более свойственны эллинской цивилизации. Воспитанный в духе «худосочного аскетизма», свойственного богословскому учению, которое проповедовал доктор Рипли, он все же вырос язычником. С древнегреческой литературой он был знаком лучше, чем любой другой трансценденталист конкордского кружка; его перу принадлежит перевод «Прикованного Прометея» и многих произведений Пиндара; вообще в чистой атмосфере древней Греции Торо чувствовал себя как рыба в воде. Следующий отрывок, в котором Торо объясняет значение своего уолденского эксперимента, мог быть написан только поклонником эллинской культуры:
«Я поселился в лесу, потому что мне хотелось жить осмысленно, обратившись к самой сущности жизни и стараясь усвоить ее урок, так чтобы не обнаружить вдруг на смертном одре, что я вовсе не жил. Жизнь ведь так дорога, и я не хотел, жить тем, что не является жизнью, или жертвовать чем-либо из нее без крайней на то необходимости. Я хотел жить полнокровной жизнью, проникнуть до самых ее сокровенных глубин, избрать здоровый спартанский образ жизни, избавившись от всего, что не есть жизнь, жить ярко и смело, припереть жизнь к стене, свести ее к составным элементам, и если она окажется низкой, то собрать всю ее низость в чистом виде и выставить напоказ всему миру, а если окажется, что жизнь исполнена высокого смысла, то познать его на опыте, чтобы дать ясный отчет о нем в моем следующем экскурсе»*.
* Henry David Thoreau, Walden, «What I Lived For».
Только романтику может прийти в голову искать Пана в нашем пресыщенном мире и воскрешать давным-давно позабытые радости. Но Торо отправился в поиски, имея перед собой вполне определенную цель:
«...Мой добрый гений, казалось, говорил мне: ступай, лови рыбу и охоться, броди по всей округе, с каждым днем все дальше и дальше, и отдыхай, ничего не страшась, когда — на берегу одного из бесчисленных ручьев, когда — у камина. Помни создателя в дни твоей юности. Вставай свободным от забот до восхода солнца и отправляйся на поиски приключений. Пусть полдень застанет тебя где-нибудь далеко на озере, пусть домом станет для тебя любое место, где настигнет тебя ночь. Где найдешь ты такие широкие просторы? Разве есть занятия более достойные, чем эти? Расти диким, как этого требует твоя природа, уподобься этой осоке и папоротнику, которые никогда не станут культурными растениями. Пускай себе гремит гром — если он пугает фермера, грозя погубить его урожай, то тебе он говорит
[468]
другое. Пусть они прячутся под телеги и навесы — ты же укрывайся облаком. Пусть заботы о хлебе насущном остаются для тебя развлечением, не превращаясь в главное занятие жизни. Наслаждайся плодами земли, но не владей ею. Люди остаются такими, какие они есть — покупают, продают и влачат рабское существование, — единственно от недостатка смелости и веры»*.
* Henry David Thoreau, Walden, «Baker Farm».
«Если вы с радостью встречаете каждый новый день, каждую новую ночь, если ваша жизнь благоухает, подобно цветам и душистым травам, если она становится все более светлой, близкой к звездам и бессмертной, то, значит, вы добились успеха. Вся природа приветствует вас, и вы имеете все основания ежеминутно благодарить свою судьбу... Подлинный улов моей повседневной жизни так же неосязаем и неуловим, как краски раннего утра или сумерек. Это, например, найденные мною звездные россыпи или частица радуги, которую мне удалось схватить»*.
* Ibid., «Higher Laws».
Спасение собственной души испокон веков считалось в Новой Англии делом, требующим самого пристального внимания, и Торо отдавал ему все свое время с целеустремленностью, не имевшей себе равных даже среди новоанглийских пуритан. Считая, что пуританин пожертвовал своей высокой духовной миссией ради экономической выгоды, Торо стремился восстановить эту миссию, поступившись экономическими благами ради духовных, которые, впрочем, носили в его истолковании скорее эллинский, чем древнеиудейский характер. Христианин с его сосредоточенностью на потустороннем поступал, по мнению Торо, неправильно, закрывая глаза на прелесть земной жизни.
«Христианство, --- пишет он в «Неделе» («The Week»), — живет одними надеждами. Оно повесило свои арфы на вербу1 и не может петь и веселиться на чуждой ему земле. Ему привиделся дурной сон, и оно пока что без радости встречает наступление утра».
«Как знать, может быть, попав в беду, я буду молить о помощи великодушных богов древней Греции, а не бога моей родины... В моем Пантеоне Пан по-прежнему царит в своей первозданной славе, ибо вопреки слухам о его смерти великий бог Пан, краснолицый, бородатый, заросший шерстью, бродит еще по свету со своей неизменной свирелью и с посохом в сопровождении нимфы Эхо и своей любимой дочери Ямбы. Ему я поклоняюсь, пожалуй, больше, чем любому божеству Новой Англии и древней Греции»*.
* Ibid., «The Week». «Sunday».
[469]
Исключительно смелые и откровенные суждения Торо о Новом завете и о кальвинистской Новой Англии, слишком долго жевавшей религиозную жвачку («они так и не научились глотать жвачку, и жизнь их, конечно, не дала удоя»), характеризуют его как язычника, ум которого не принимал богословских вероучений. Массачусетсу редко доводилось слушать такие бьющие не в бровь, а в глаз проповеди, как та, что сложилась в голове у Торо в то время, когда он, путешествуя в лодке по реке Конкорд, проплывал мимо молитвенного дома в деревне Биллерике, где добрые прихожане возносили молитвы своему новоанглийскому богу. Эта проникнутая тонкой иронией проповедь призывает священника и его паству поглубже вдуматься в подлинный смысл их священной Книги.
«Я не знаю другой такой книги, у которой было бы так мало читателей. Нет книги более диковинной, еретической и непопулярной. Христиане, подобно язычникам и иудеям, считают ее собранием нелепостей и камнем преткновения. Более того, в ней есть суровые истины, которые ни одному человеку не следовало бы повторять во всеуслышание: „Ищите же прежде царства божия"', „не собирайте себе сокровищ на земле"2. „...Если хочешь быть совершенным, пойди, продай, имение твое и раздай нищим; и будешь иметь сокровище на небесах"3. „Какая польза человеку, если он приобретает весь мир, а душе своей повредит? или какой выкуп даст человек за душу свою"4. Вдумайтесь в эти слова, янки!.. Поразмыслите о том, что будет, если эти слова станут повторять перед новоанглийской публикой! В третий, в четвертый, в пятнадцатый раз, пока проповедей не наберется столько, что хоть пруд ими пруди! Кто может, не кривя душой, проповедовать эти истины? Кто может, не кривя душой, внимать им и оставаться в стенах молитвенного дома? Нет, по-настоящему их не проповедовали ни разу, и ни разу они не были услышаны. Ведь стоит только как должно прочесть хотя бы одну из этих фраз с любой проповеднической кафедры Новой Англии — и от молитвенного дома камня на камне не останется.
...В какую бы деревню вы ни вошли, самое уродливое здание в ней — это церковь, причем уродлива она не только по внешнему виду, но и по своей сущности: ведь в ней человеческая природа больше всего унижается и бесчестит себя. Ясно, что не за горами то время, когда храмы такого рода перестанут портить пейзаж. По правде говоря, в наши дни самые большие безбожники — среди тех, кто молится, соблюдает праздники и заново отстраивает церкви»*.
* Henry David Thoreau, Walden, «The Week», «Sunday», Works.
Проблема обеспечения себя средствами к жизни допускала, на взгляд Торо, три способа разрешения: обречь себя на
[470]
эксплуатацию, заняться эксплуатацией своих ближних или, наконец, свести проблему до минимума. Первый из этих способов Торо полностью исключал для себя: приковывать себя к машине, тогда как утро манит в богатый приключениями путь, обременять себя бесполезной кладью, тогда как жизненная ноша должна быть легка, — это безрассудство было, по его мнению, уделом людей с рабским сознанием. Он внимательно приглядывался к образу жизни конкордцев и пришел к выводу, что в том, как они эксплуатируют самих себя, мало проку.
«Я исходил Конкорд вдоль и поперек, и повсюду, куда бы я ни направил свои стопы — в лавках, в конторах, на полях, — у меня создавалось впечатление, что его обитатели отбывают наказание тысячею удивительных способов... Сколько раз доводилось мне встречать человека, наделенного бессмертной душой, который тащился по дороге жизни, почти раздавленный под тяжестью взваленной им на себя ноши, толкая перед собой исполинский амбар, невычищенные авгиевы конюшни и земельный надел в добрую сотню акров с пашней, выгоном, заливным лугом и рощей... Очень скоро человек закапывает в землю, словно удобрение, все лучшее, что есть в нем»*.
* Henry David Thoreau, Walden, «Economy».
Но еще большей изменой своему назначению Торо, обладавший чуткой общественной совестью, считал эксплуатацию своих ближних. Праздность, в которой может жить эксплуататор, обрекая своих ближних на унылый механический труд, носила, по убеждению Торо, низкий, подлый характер и порождала пошлую пустоту современной ему жизни. «Если я решил посвятить себя другим занятиям и размышлениям, — писал он, — то сначала по крайней мере должен убедиться, что при этом я не сижу на шее у другого человека. Прежде всего надо слезть с его шеи, чтобы он также имел возможность заниматься размышлениями». Свободу, связанную с лишениями, Торо предпочитал рабству при материальном достатке, ибо, пользуясь привилегией философа, он поступался малыми благами, чтобы обрести большие.
«Одной склонности к глубокомыслию и даже славы основателя философской школы еще мало для того, чтобы стать философом, — для этого нужно беззаветно полюбить мудрость и жить в соответствии с ее велениями, избрав образ жизни, исполненный простоты, независимости, великодушия и доверия. Быть философом — это значит разрешать проблемы, которые ставит жизнь не только теоретически, но и практически... Обеспечив себя предметами первой жизненной необходимости, философ не станет обзаводиться ненужными ему материальными благами.
[472]
У него есть более заманчивая перспектива — освободившись от грубого труда, зажить полнокровной жизнью»*.
* Henry David Thoreau, Walden, «Economy».
Именно таким способом предлагал избавиться от тиранической власти общества Торо. Предложенный им путь выделялся своим крайним индивидуализмом даже в среде трансценденталистов. Другие члены трансценденталистского кружка полагали, что им удалось обнаружить более правильный путь — путь создания таких колоний, как Брук Фарм и Фрутленд, где не проповедь лишений, а кооперация вела бы к полноценной жизни. Однако для Торо кооперативный путь был неприемлем. Для него вопрос стоял так: либо принять общество таким, какое оно есть, либо покинуть его. Убедившись в том, что принимать общество не следует, что, продаваясь ему, человек совершает безрассудство, Торо предпочел поселиться в уединении у берегов Уолденского пруда. «Я пришел в этот мир, — говорил он, — в основном не для того, чтобы превращать его в благоустроенное место для жизни, а для того, чтобы жить в нем — хорош он или плох». «Я намерен беспристрастно судить об этом, как человек, который не заинтересован ни в успехе, ни в провале нынешнего экономического и социального устройства». Торо был далек от мысли навязывать другим отшельнический образ жизни в собственноручно построенных хижинах. Не собирался он и вдаваться в догматические споры о том, какой образ жизни самый лучший, считая, что каждый должен решить этот вопрос сам для себя. Но он горячо ратовал за то, чтобы жизнь людей была полноценной, чтобы человек уподобился лисице, которая оставляет в капкане хвост свой, лишь бы вырваться на свободу. «Пусть молодой человек строит, пашет или плавает, главное — не мешайте ему заниматься тем, что, по его признанию, ему нравится делать». Пусть он, во всяком случае, избавится от ложного культа земных благ, за которые люди расплачиваются слишком дорогой ценой.
Подлинной романтикой овеяна история освобождения Торо из-под ига экономической действительности низшего порядка, нашедшая свое выражение на страницах «Уолдена», этого шедевра Торо. Написанный в более сдержанном тоне, чем «Неделя», и лишенный пышных красот последней — возвышенного красноречия и разящих критических выпадов, — «Уолден» зато «отличается более определенной, придающей ему единство философией». Эту книгу следует понимать не как гимн природе, а как гимн жизни, как программу расчетливой экономии жизненных сил, где сбережения имеют целью более широкое расходование. Более того, автор вопреки своим заверениям в противном выступает в «Уолдене» с критикой общества, причем его
[472]
критические суждения перекликаются с суждениями Карлейля, Рескина и Уильяма Морриса. Размышляя об истинной природе экономики, Торо наряду с Рескиным приходит к выводу, что «стоимость предмета определяется количеством того, что я назвал бы жизнью, на которое он обменивается либо немедленно, либо в течение какого-то срока». Если ценить жизнь дешево, если смотреть на нее как на жалкий объект для эксплуатации, то фабричная система станет логически оправданным экономическим строем, но если жизнь будет расцениваться высоко, если общество поставит перед собой великую цель — всеобщее счастье, возникнет экономический строй, не имеющий ничего общего с нынешним. Торо неодобрительно относился к развитию промышленного Лоуэлла, где как на дрожжах росла текстильная промышленность и увеличивалась численность пролетариата. Он отказывался понять, как могут американцы хвастать системой, которая позволяла хозяевам жить в пошлой праздности за счет порабощения рабочих.
«Как далеко зайдет разделение труда и какой конечной цели оно служит? — вопрошал он. — Мне не верится, чтобы наша фабричная система была лучшим способом обеспечения людей одеждой. С каждым днем положение рабочих в нашей стране все больше и больше напоминает удел английских рабочих. Да это и не удивительно, так как, судя по тому, что мне довелось слышать и видеть, главная цель, которую преследует эта система, заключается не в том, чтобы снабдить людей добротной, хорошей одеждой, а в том, несомненно, чтобы обогатить текстильные фирмы»*.
* Henry David Thoreau, Walden, «Economy», Works.
Торо была ненавистна буржуазная философия эксплуатации во всех ее проявлениях. К посреднику-купцу он питал такую же неприязнь, как и к промышленнику. «Торговля оскверняет все, чего бы она ни коснулась. Торгуйте вы хоть небесными откровениями — все равно на вашем занятии будет лежать печать низости, свойственной этому ремеслу». Торо считал, что в области экономики люди пошли по ложному пути: в погоне за манящими болотными огнями они покинули вольные просторы и завязли в зловонной трясине. Пока Рескин писал о Тернере, Торо развивал в «Уолдене» основополагающий тезис, гласивший: единственное богатство на свете — это жизнь.
Местами «Уолден» удивительно напоминает книгу «Надежды и опасения по поводу искусства» («Hopes and Fears for Art»), а его общая тенденция созвучна революционному учению Морриса о том, что только свободное творчество приносит постоянное удовлетворение. Торо, этот древний грек в образе янки, пришел к выводу, что прекрасна жизнь человека, собственноручно
[473]
создающего красоту, и что если дело наших рук безобразно, то причина — наш жалкий и низкий образ жизни, сковывающий дух свободного творчества. В Новой Англии как пуританин, так и янки ополчились против красоты, и боги отомстили им, сделав их жизнь серой и скучной.
«Прежде чем украшать наше жилище красивыми изделиями, следует разобрать стены и положить в качестве фундамента исполненное красоты домоводство и красивый образ жизни, а пока что любовь к прекрасному лучше культивировать на лоне природы, где нет ни домов, ни домашнего обихода.
Когда я вижу в наши дни строение, красивое по своей архитектуре, я знаю, что эта красота постепенно раскрывалась изнутри, что она естественно вытекает из жизненных потребностей и характера обитателя, собственноручно построившего это жилище, вытекает из какой-то неосознанной верности правде, из внутреннего благородства, которому чуждо всякое стремление к показному. Если суждено будет появиться и новым архитектурным красотам в этом же роде, они также будут порождены подсознательной красотой жизни. Художникам хорошо известно, что самые интересные с точки зрения искусства жилые дома в нашей стране — это скромные, самого непритязательного вида бревенчатые хижины, в которых обычно ютятся бедняки. Живописными их делают не столько те или иные особенности их внешнего вида, сколько образ жизни людей, которые обитают под их кровом. Столь же интересен будет и домик горожанина, где-нибудь в предместье, когда жизнь его обитателя станет такой же простой и одухотворенной, как и у деревенского жителя, и когда он откажется от стремления к показному в архитектуре своего жилища»*.
* Henry David Thoreau, Walden, «Economy», Works.
Если бы в мире, в котором он жил, ценилось мастерство умельца, Торо смог бы полностью разработать ту же золотоносную жилу, откуда черпал свои воззрения Моррис. Инстинкт умельца был у него в крови, но Торо не получил соответствующей выучки. Унылый, однообразный экономический уклад деревни не развил его призвания к художественному ремеслу, и, променяв мастерскую на вольные просторы полей, Торо тем самым выразил свое критическое отношение к заурядности и бескрылости будничного труда в Конкорде. И всё же, верный своей кристально честной натуре, Торо пришел к выводу, который лежит в основе всей философии великого английского мастера:
«Больше всего радости доставляет жизнь тем, кто усердно трудится, зарабатывая свой кусок хлеба. С какой стороны ни посмотри — с материальной или с духовной, — факт остается фактом: кто искренне и честно стремится заработать кусок
[474]
хлеба, болея за свое дело душой и отдавая ему все силы, тот обязательно заработает его, и, вне сомнения, хлеб этот будет ему необычайно сладок.
Короче говоря, мой вывод, основывающийся на глубоком убеждении и проверенный на опыте, сводится к тому, что, если наш образ жизни будет исполнен красоты и благоразумия, обеспечение себя средствами существования станет для нас не тяжкой повинностью, а приятным развлечением — ведь у народов с более простым укладом жизни забота о хлебе насущном до сих пор остается забавой для наиболее искусных. Нет никакой необходимости в том, чтобы человек зарабатывал на пропитание в поте лица своего»*.
* Henry David Thoreau, Walden, «Economy», Works,
На берегах Уолденского пруда и реки Мерримак ничто не смущало безмятежного душевного спокойствия Торо, навеянного привольем окрестной природы. Однако, когда он, вернувшись в деревню Конкорд, увидел, что его земляки готовятся к мексиканской войне, когда власть предержащие в лице констебля потребовали, чтобы он внес свою лепту в собираемые для этой цели средства, его душевное равновесие, достойное древнего грека, было грубо нарушено. Торо считал эту войну отвратительным предприятием, безрассудным и несправедливым, единственной целью которого было распространение на новые территории позорной рабовладельческой системы. Война поставила его перед необходимостью пересмотреть свои отношения с государственной властью, которая, не считаясь с его волей, требовала от него безусловной поддержки всех ее актов. Под давлением чрезвычайных обстоятельств трансценденталист Торо вынужден был подвергнуть рассмотрению всю систему взаимоотношений личности и государства. По складу ума Торо был далек от политики, его не очень интересовала наука о государстве. Он охотно оставил бы в покое государственную власть, если бы она оставила в покое его самого. Он готов был даже оправдывать существование государства. Но он ни за что бы не пошел на компромисс со своею совестью. Поэтому, когда государство применило по отношению к нему принцип принуждения, он прибег к ответному принципу пассивного сопротивления. Рука закона выдворила его из хижины на берегу Уолденского пруда и швырнула в конкордскую тюрьму. Он спокойно последовал за констеблем, но в груди его зрело опасное неуважение к власти. Разве есть какой-нибудь смысл в том, что человеку не дают сходить к сапожнику за парой починенных сапог и что вместо этого твой ближний, взявший на себя роль констебля, лезет в твои дела? Торо с нескрываемой насмешкой взирал на констебля, тюремщика, судью восседающего на судейском кресле, на весь сложный механизм отправления
[475]
правосудия. Он считал, что его ближние совершили большую глупость, променяв свою свободу на весь этот маскарад. Пускай восторгаются этими орудиями власти те, кому они приносят выгоду — юристы да собственники. Но для Торо, которому не терпелось пойти собирать чернику, они были лишь вздорной помехой. Когда его выпустили на свободу, он невозмутимо отправился по ягоды, причем «не заметил среди кустиков черники никакого государства». «Я воочию убедился в том, что государственная власть страдает слабоумием, что она боязлива, словно одинокая женщина, трясущаяся над своими серебряными ложками, что она не может отличить друзей от врагов, — заметил вскользь Торо, — и я потерял остатки уважения к ней. Она внушает мне только жалость».
Однако дело этим не кончилось. Курьезный эпизод с заключением его в тюрьму заставил Торо задуматься, и плодом этих раздумий явилась статья «Гражданское неповиновение» («Civil Disobedience»). Взятая сама по себе, эта статья способна вызвать удивление: трансценденталист-янки на глазах читателя превращается в философа-анархиста. Но, если мы будем рассматривать ее в свете «Дневников» Эмерсона или в свете «Политической справедливости» Годвина, она становится вполне понятной. Тогда наглядно видишь, что философский анархизм Торо — это не больше, как трансценденталистский индивидуализм, переведенный на язык политики и выраженный в форме, не признающей никаких компромиссов. Этот философский анархизм восходит своими корнями непосредственно к либерализму XVIII века с его учением о сведении до минимума государственной власти и об отмирании основанной на принуждении верховной власти государства по мере того, как действующие в обществе законы станут выполняться добровольно. Очень может быть, что Торо никогда и не читал Годвина, но тем не менее его взгляды на государство аналогичны идеям «Политической справедливости». В концепции Годвина проблема личности в ее взаимоотношениях с обществом предстает как проблема добровольного приспособления индивидуума к государству, так что политическая справедливость, по мысли Годвина, возможна только в том случае, если в основу экономики и политики будет положена мораль. Главным законом является закон морали. Он важнее всех писаных законов и конституций. И поэтому гражданин обязан повиноваться именно ему. Вот несколько высказываний Годвина: «Общество в его нынешнем состоянии стремится усложнять труд. Перейдя в другое состояние, оно будет стремиться упрощать его». «Необходимость — это единственная уважительная причина, оправдывающая существование государства». «Даже самый усовершенствованный государственный строй... вряд ли способен обеспечить людям прочное благо». «Нам нужна не конституция, а справедливость и
[476]
равенство. Ничто не должно мешать нам следовать велениям нашего собственного рассудка и менять формы нашего общественного строя, по мере того как будут совершенствоваться эти веления нашего рассудка». «Коллективная мудрость — это выдумка, шитая белыми нитками». «Подлинной причиной, по которой народные массы столь часто бывают жертвой обмана проходимцев, является таинственный и сложный характер общественной системы. Стоит лишь однажды разоблачить шарлатанство государственной власти, и любой простак будет встречать презрением все ухищрения фокусника от политики, пытающегося околпачить его».
Торо, идя своим собственным путем, пришел к таким же выводам. Почти все идеи работы «Гражданское неповиновение» перекликаются с аналогичными идеями «Политической справедливости». Ни Годвин, ни Торо не признают абстрактного государства, общества, нации, — для них существуют только личности. Оба мыслителя считают основным законом закон нравственный. Зная, что политическая целесообразность и закон морали часто приходят в столкновение, оба исходят из того, что в подобных случаях каждый отдельно взятый гражданин обязан руководствоваться предписаниями высшего закона. Торо шел даже дальше и выдвигал учение о договоре личности с обществом, которое в свою очередь подразумевало право аннулировать этот договор. Государство может иметь «лишь те права в отношении моей личности и моего имущества, — утверждал Торо, — которые я сам предоставлю ему».
«Я убежденный сторонник девиза: „Лучше всего то правительство, которое меньше всего правит", — и хотел бы, чтобы этот девиз как можно скорее и как можно последовательнее претворялся в жизнь. Осуществленным на практике, он в конечном итоге сводится к следующему: „Лучше всего то правительство, которое совсем не правит". Именно такое правление будет у людей, когда они созреют для этого. Даже в лучшем случае государство — это компромисс справедливости с целесообразностью, а ведь обычно большинство правительств (и временами государств) бывают к тому же далеки от целесообразности.
Государство, в котором правит большинство, никак не может быть основано на справедливости... В первую очередь мы должны быть людьми, а затем уже подданными. Следует культивировать уважение к справедливости, а не к закону... Как подобает вести себя по отношению к нынешнему американскому государству? Мой ответ таков: всякое сотрудничество с ним покрывает человека позором. Я ни на миг не могу признать моим государством политическую организацию, которая является в то же время государством, где существует рабство...
[477]
В действиях масс мало проку... В обязанности человека, само собой разумеется, не входит посвящать себя искоренению каких бы то ни было, пускай даже самых вопиющих, несправедливостей, — ведь у него могут быть другие заботы и интересы, но он обязан по меньшей мере не иметь ничего общего с этими несправедливостями. Если он не помышляет о борьбе с ними, то пусть хотя бы не оказывает им фактической поддержки. Если я решил посвятить себя другим занятиям и размышлениям, то сначала по крайней мере должен убедиться, что при этом не сижу на шее у другого человека. Прежде всего надо слезть с его шеи, чтобы он также имел возможность заниматься размышлениями... Если закон требует от вас совершения несправедливости по отношению к другому человеку, то я призываю вас нарушить такой закон. Пусть ваша жизнь станет тормозом, который остановит государственную машину... Что касается способов исправления зла посредством государственных мероприятий, то мне такие способы неизвестны. Они требуют слишком большого времени, а человеческая жизнь так скоротечна... Некоторые призывают правительство расторгнуть союз... Почему бы им самим не расторгнуть союз между ними и государством, отказавшись платить причитающиеся суммы в государственную казну?»*
* Henry David Thoreau, Works, vol. X, Boston, 1894, p. 131 — 170. Приводим для сравнения следующую запись в «Дневнике», датированную 26 марта 1842 г.: «Признаться, я чувствую себя неловко, когда меня спрашивают, что собираюсь я сделать для общества, в чем заключается моя миссия для человечества, — и конечно, это чувство неловкости возникает у меня неспроста. Но все же мое бездействие оправдано. Я с радостью передал бы людям все богатство моей жизни, отдал бы им все самое драгоценное, что есть у меня... Нет таких сокровищ, которыми я не поделился бы с ними. У меня нет никакого личного достояния, которое я мог бы отдать людям, если не считать таковым мою собственную способность служить обществу... Это моя единственная личная собственность... Трудно быть хорошим гражданином мира в сколько-нибудь возвышенном смысле слова. Но если уж мы не приносим пользы человечеству талантом, которым наделил нас бог, то по крайней мере мы можем сохранить в неприкосновенности сам принцип».
«Пусть ваша жизнь станет тормозом, который остановит государственную машину», — это индивидуалистически-синдикалистское по духу высказывание сжато суммирует учение Торо о взаимоотношениях между гражданином и государством. Если определение «демократ» применимо к Торо, то он, во всяком случае, был демократом трансценденталистского, а не джэксоновского толка. Он не желал подчиняться ни власти меньшинства, ни власти большинства. Двустишие, вставленное Торо в текст «Гражданского неповиновения», как нельзя лучше передает презрение утонченного и возвышенного ума к правлению политиканов, погрязших в практицизме:
Страна-распутница, в парче блудница,
Несут за нею шлейф — душа в грязи влачится.
Совершенно очевидно, что человек подобного образа мыслей должен был так же горячо, как Гаррисон, ратовать за «нуллификацию». Несмотря на то, что Торо порвал с обществом, он не
[478]
мог оставаться глухим к стенаниям жертв несправедливости. Когда был принят закон о беглых рабах, Торо лишился душевного покоя и потерял вкус к своим любимым занятиям. Еще бы, агенты рабовладельцев рыскали по улицам Бостона, и правосудие в лице уполномоченного Лоринга возвращало Энтони Бернса в руки рабовладельца. Зрелище подобного произвола разжигало в груди Торо гнев против государственной власти, в основе которой лежало насилие. «Мои мысли убийственны для государства, — с горечью признавался он. — Они независимо от моей воли принимают враждебный для государства характер».
«Мне хочется напомнить моим согражданам, что прежде всего они должны быть людьми, а потом уже — при соответствующих условиях — американцами... Теперь я со всех сторон слышу голоса, призывающие попрать этот закон. Но попирать такой закон — это же в порядке вещей. Ведь он не достигает головы, то есть разума, и посему в грязи ему самое место. Он рожден грязью, взлелеян в грязи и пребывает в грязи, под ногами, так что тот, кто ходит свободно и не уподобляется индусу, который из милосердия не раздавит даже ядовитого гада, неизбежно будет наступать на него, попирая, таким образом, как самый закон, так и его создателя — Уэбстера, словно жука-навозника, катящего свой шар»*.
* Henry David Thoreau, «Slavery in Massachusetts», Works, vol. X, Boston, 1894.
«Закон никогда не сделает людей свободными. Наоборот, люди должны сделать закон свободным. Настоящим поборником закона и порядка является тот, кто соблюдает закон, когда государственная власть попирает его».
Торо был суровым судьей, придерживавшимся невысокого мнения о современниках. Своих земляков конкордцев он считал несчастными горемыками, которым не хватало смелости быть свободными и из числа которых вербовались постоянные армии, милиция, тюремщики и ополчение для подавления беспорядков. И вот однажды в поле его зрения попал простой янки, человек цельный и мужественный — Джон Браун из Оссаватоми. Жизнь и смерть этого человека глубоко поразили Торо, возродив в нем веру в людей. Его эпоха не казалась ему больше безвременьем — ведь она породила настоящего человека. «Я в восторге от того, что живу в наш век, что мне довелось быть современником
[479]
этого человека!» — с гордостью заявлял он. Торо нашел своего героя, причем, в отличие от Карлейля и Эмерсона, не в прошлом, а в настоящем, и к тому же среди своих соотечественников-янки. Беседуя с Джоном Брауном в Конкорде, он убедился в том, что имеет дело с непоколебимым и суровым поборником высоких идеалов, со строгим ревнителем морали, для которого справедливость значила больше, чем закон. Когда люди, пигмеи по сравнению с Брауном, оказались не в состоянии понять его и низко клеветали на него, сердце Торо исполнилось скорби и гнева. «Когда свершен благородный подвиг, кто способен оценить его? Лишь тот, кто благороден сам. Меня не удивило, что некоторые из моих ближних считают Джона Брауна обычным уголовным преступником, ибо что представляют собой они сами? Они либо слишком заплыли жиром, либо слишком очерствели, либо слишком развращены властью»*. В глазах Торо судилище над Джоном Брауном было судом над Америкой. Юристы, редакторы газет и политики, осудившие Брауна, вынесли, по убеждению Торо, приговор самим себе.
* Henry David Thoreau, «The Last Days of John Brown», vol. X, p. 241.
«С ним было мало народа, потому что мало людей, которые могли бы выдержать подобное испытание. Каждый из них, сложивших свои головы за бедных и угнетенных, был тщательно выбранным человеком, выбранным из многих тысяч, если не миллионов; это были люди непоколебимых принципов, редкой отваги, глубокой человечности, готовые в любую минуту отдать свою жизнь для блага своего собрата-человека. Едва ли в стране найдется еще значительное число таких людей, как те, что пошли за Брауном, ибо их вождь, без сомнения, прошел страну вдоль и поперек в поисках сподвижников. Только они были готовы стать между угнетателем и угнетенным. Нет сомнения, это были самые лучшие люди, которых можно было выбрать, чтобы повесить. Это лучшая оценка, какую могла дать им страна. Они созрели для виселицы. Она давно уже искала жертв и многих уже повесила, но ни разу не вешала так удачно»*.
* Цит. по «Истории американской литературы», изд. АН СССР, М. — Л., 1947, стр. 237.
«Я не верю в юристов, не верю в их способ обвинять и защищать людей, потому что вам приходится при этом опускаться до уровня представлений судьи, который находится в своей стихии, тогда как в делах особой важности не имеет значения, был ли нарушен закон, принятый людьми, или нет. Пускай юристы разбирают незначительные вопросы. Деловые люди могут сами договориться об этом. Другое дело, если бы юристы занимались истолкованием вечных законов, справедливые
[480]
предписания которых обязан соблюдать человек! Однако каких законов для свободных людей можно ожидать от государственной машины, стоящей наполовину на невольнической земле, наполовину на свободной и фабрикующей вместо законов фальшивки?»*
* Henry David Thoreau, «A Plea for Captain John Brown», Works, vol. X, Boston, 1894, p. 197.
В лице Торо свойственная XVIII веку философия индивидуализма с ее плодотворными либеральными учениями, с которыми познакомил мир Жан-Жак Руссо, достигла своего наивысшего расцвета. Торо с наибольшей полнотой выразил протест с позиций laissez faire против общественного строя, основанного на государственном принуждении. Он был самым суровым критиком низменного экономического уклада, не дающего исполниться мечтам о свободе людей. К счастью для себя, он умер, не дождавшись, пока реку его жизни занесет илом век эксплуатации, и не догадываясь, как далеко еще свободное будущее, на наступление которого он так надеялся:
«Жизнь внутри нас подобна воде в реке. Может быть, в этом году она поднимется так высоко, как не поднималась никогда раньше, и зальет иссушенные зноем возвышенности; как знать, даже нынешний год может принести наводнение, которое затопит норы всех мускусных крыс... Эта заря необычна: она не придет сама собой в положенный срок. Свет, слепящий глаза, воспринимается нами как тьма. Займется еще более светлый день. Солнце — это всего-навсего утренняя звезда»*.
* Henry David Thoreau, Walden.
Когда настанет этот день, люди, может быть, снова уверуют в древнюю мудрость и станут жить в соответствии с принципом, гласящим, что душа больше пищи, а тело — одежды. Возможно, что они будут поклоняться новым героям, «прежде всего Человеку эпохи, имя которому — труженик». В наше время на него и его занятия смотрят свысока; «по всему видно, что пока еще никто не признает за ним высокого общественного положения, ибо те, кто третирует его, сами еще не стали тружениками». «Литература учит тому, насколько далеко отступило прошлое и насколько приблизилось будущее, как далек Восток и как близок Запад»*. Имя Генри Торо — одно из величайших имен в американской литературе. Лишь теперь, через шестьдесят лет после его смерти, Торо постепенно начинает занимать в нашей литературе подобающее ему место.
* Henry David Thoreau, Thomas Carlyle and his Works, Works, vol. X, Boston, 1894, p. 118.
[481]






