В истории литературы Новой Англии не найдется писателя с более пуританским складом ума, чем Гарриет Бичер-Стоу. Суровая духовная атмосфера, окружавшая ее с детства, незаметно для писательницы направила развитие ее замечательных природных способностей по особому руслу. Художник в ней годами боролся с моралистом, но так и не сумел одержать верх. К тому времени, когда она взялась за перо, ее мировоззрение полностью сложилось. Она уже не могла не проповедовать. Всю свою жизнь она прожила в обстановке религиозности. Священниками были ее отец, муж, братья и сыновья. Интерес к религиозным вопросам она всосала с молоком матери, в ее детский лепет уже вплетались богословские термины. Гарриет Бичер родилась в критический момент для веры ее отцов. Ее молодость протекала в самый разгар страстей, вызванных полемикой с унитарианцами, в напряженной грозовой атмосфере. Коннектикут был главным оплотом ортодоксии Эдуардса, а ее родной город Личфилд твердостью и нерушимостью своей веры напоминал кряжи гор, среди которых он приютился. Естественно поэтому, что когда над кальвинизмом старой школы в Бостоне нависла угроза окончательного поражения, он призвал коннектикутского пророка Даниила на помощь — спасать освященную веками веру. Старый Лаймэн Бичер был настоящий кремень и один стоил многих. Сын кузнеца из Коннектикута, он вырос у наковальни, но затем тяга к учению привела его в Иельский колледж, который возглавлял тогда Тимоти Дуайт. Человек незаурядных способностей, добрый по натуре, наделенный практической сметкой, обладавшим тонким литературным вкусом, хорошо владевший пером, Лаймэн Бичер был ревностным последователем Эдуардса и воинствующим консерватором, который с несокрушимой логикой бичевал нашу испорченную человеческую природу. Гарриет было всего восемь лет от роду, когда Чаннинг прочел свою Балтиморскую проповедь, а когда ей минуло четырнадцать, ее отца пригласили занять место пастора в одной из бостонских церквей — на Хэновер-стрит. В ту пору в детском сердце Гарриет безраздельно царила книга Бэкстера «Покой святого» («Saint's Rest»), а ее воображением уже завладел труд Коттона Мезера «Великие деяния Христа». В ее представлении теократическая Новая Англия была окутана дымкой романтики, более увлекательной, чем вся романтика, которой окружил сэр Вальтер Скотт родину шотландских горцев. В истории Новой Англии она обнаружила героические подвиги и благородных деятелей, которым поклонялась со свойственной юности пылкостью. В четырнадцать лет Гарриет была приобщена к вере (может быть, несколько
|
|
|
|
[431]
преждевременно, так как у ее духовных наставников сложилось впечатление, что она в недостаточной степени прониклась сознанием своей греховности). Однако с этого момента и до самой смерти она оставалась при убеждении, что величайшая человеческая драма — это драма души, ищущей пути к спасению.
Глубокое и сочувственное понимание писательницей духовной жизни пуританской Новой Англии дает нам верный ключ к разгадке секретов ее творчества. Всю свою жизнь она изучала психологию Новой Англии «с ее глубокой, невыразимой и поэтому невыраженной меланхолией», проистекавшей от внимательного созерцания суровой действительности. Мрачное и бесцветное прошлое, лежавшее позади унылой трезвенности настоящего, она знала, как никто другой. Под ее сочувственным взором оно представало в правильной перспективе. Поэтому нет ничего удивительного в том, что Бичер-Стоу стала бытописательницей своего народа. Автобиографический материал, вошедший в ее произведения позднего периода: воспоминания ее мужа, положенные в основу романа «Олдтаунские старожилы» («Old-Town Folks»), и ее собственные воспоминания, на основе которых был написан роман «Жители Поганука» («Poganuc People»), — представляет собой нечто большее, чем только автобиографический. Это подробная истерия Новой Англии, хроника новоанглийской жизни, преломленная сквозь призму личного восприятия. В первой из этих книг есть блестяще написанная глава, содержащая замечательный анализ развития пуританской Новой Англии. В свете этого анализа и следует рассматривать духовную жизнь самой писательницы. Пренебречь этой возможностью значило бы не воспользоваться самым красноречивым комментарием к ее творчеству, который только был написан.
Дочь пуританства, Бичер-Стоу прослеживает свою духовную родословную от английских пуритан, рационализм которых выдержал долгую борьбу с феодальными обычаями и средневековой идеологией. Пуритане Англии той давней поры, «по характеру своему самые благонамеренные члены общества и примерные граждане», отрицая божественное право короля Карла I на верховную власть, должны были наделить ею суверена высшего порядка. Свергнув суверенитет светского монарха, они создали божественный суверенитет. Их страстная приверженность новому суверену была естественным выражением «коренившейся в глубине их души потребности, которая, будучи лишенной своего законного объекта поклонения, жаждала удовлетворения и стремилась обрести новую опору для себя». Но богословские воззрения, воцарившиеся в умах этих пуритан, представляли собой «наследие монархического средневекового прошлого». Освободиться от этого злосчастного наследия и создать демократическое богословие было делом нелегким.
[432]
Потребовалось целых два столетия, чтобы довести это дело до конца, причем только после войны за независимость, распространившей по всей Америке новую социальную философию, оно пошло полным ходом. Без демократической философии пуританская Новая Англия блуждала в тумане устаревшего богословия. Джонатан Эдуардс первым повернул сознание Новой Англии в сторону рационализма и положил начало той длительной «контроверсии», которой суждено было привести ко многим и многим переменам. Но, к несчастью, рационализм Эдуардса был поставлен на службу реакционным целям, и его «Трактат об истинной добродетели» («Treatise on True Virtue») оказался «одной из наиболее далеко идущих попыток логически обосновать устарелые монархические и аристократические представления о праве короля и знати на верховную власть». Несмотря на это, Эдуардс научил всю Новую Англию рационалистически мыслить. Лишь благодаря тому, что они прошли суровый искус рационализма, обитатели Новой Англии смогли сохранить трезвую голову в годы революционной войны за независимость и воздержаться от эксцессов, которыми была отмечена революция во Франции. Этот искус в конечном итоге привел к тому, что для них вновь открылся гуманизм Христа и демократизм его религии. Новая Англия пробивалась к демократии через трясину своего феодального богословия, с возникновением же нового богословия она стала сознательно демократичной*.
|
|
* Harriet Beecher Stowe, Old-Town Folks, chap. XXIX, Works, Boston, 1896.
Не чем иным, как рационалистическим духом Новой Англии XVIII века, объясняется, по мнению Бичер-Стоу, суровый, неуживчивый и своеобразный характер янки старой пуританской закваски. Любимым героем и идеалом Бичер-Стоу был Джонатан Эдуардс, вторым ее кумиром был Сэмюэл Хопкинс. И в том и в другом ее привлекал смелый рационализм. Она видела в них, особенно в Эдуардсе, олицетворение созидательного начала, которое пробудило интерес к религии, превратившейся было в мертвую догму, вдохнуло в нее новую животворную, силу и сделало ее основой повседневной жизни Новой Англии. Вся молодость Бичер-Стоу прошла под знаком преклонения перед великим Эдуардсом и его идейным наследником великим Хопкинсом. В другой главе «Олдтаунских старожилов» Гарриет Бичер-Стоу смелыми штрихами характеризует влияние, оказанное Эдуардсом:
«Хотя священники в Новой Англии раннего колониального периода отличались начитанностью и эрудицией, они были не столько богословами, сколько государственными деятелями. Их мысль занимали отнюдь не тонкости богословия и философии,
[433]
а практические заботы о делах общества, бремя управления которым в значительной степени легло на их плечи. Они принимали свое вероучение таким, каким они унаследовали его от плеяды протестантских реформаторов, используя его как практическое руководство и не вдаваясь в дальнейшие обсуждения. Такое положение сохранялось вплоть до выступления на богословском поприще Эдуардса, который первым начал процесс разрушения старых представлений, применив рационалистические методы исследования к общепринятым религиозным учениям, причем его рационализирование носило настолько широкий и далеко идущий характер, что все его биографы по сей день не осмеливаются поведать об этом миру. Он пропилил насквозь громадную плотину, и поток свободной дискуссии захлестнул всю Новую Англию. Эта свободная дискуссия породила все многообразие оттенков религиозных убеждений, характерное для наших дней. Хотя сам Джонатан Эдуардс и не подозревал об этом, освобожденная им стихия создала в конечном итоге Уолдо Эмерсона и Теодора Паркера»*.
|
|
* Harriet Beecher Stowe, Old-Town Folks, chap. XXIX.
В этом потоке, выпущенном на волю философской пилой Джонатана Эдуардса, Бичер-Стоу черпала материалы для своих описаний Новой Англии. Никакое другое литературное произведение не дает такого наглядного представления о том, какое огромное жизненно важное значение имела религия для детей пуританства и как узок был круг их жизни, вращавшейся между фермой и молитвенным домом. Они целиком уходили в хозяйственные заботы и доморощенное богословие. Суровая жизненная рутина придавала им черты резкости и неуступчивости. В ее горниле закалялись самобытные характеры. Бичер-Стоу была большой любительницей всего необычного и своеобразного. Она любовно описывает богословские разногласия между членами семей новоанглийских янки, придававшие индивидуальные особенности их характерам и вызывавшие споры, участники которых в подтверждение своих доводов так и сыпали цитатами из Библии. Вот, например, по-матерински любвеобильная бабушка Бэджер из «Олдтаунских старожилов». Это истая кальвинистка, ежедневно допекающая своего добродушно-веселого мужа, арминианца по своему вероисповеданию, учением о предопределении и устраивающая по воскресным дням со своим сыном, питомцем Иеля, настоящие богословские диспуты, именуемые «битвой бесконечностей». Богословие царило даже в разговорах на кухне фермера. Оно было тем стержнем, вокруг которого вращались все интересы безыскусственной деревенской жизни. Со страниц «Олдтаунских старожилов» и «Жителей Поганука» встает Новая Англия минувших дней с ее цепкими
[434]
аристократическими предрассудками*, резкими контрастами между величественным старым строем и новым, несколько самонадеянным, но тем не менее представлявшим собой прочное здание, аккуратно сложенное из глыб новоанглийского гранита, намертво скрепленных цементом религии. Перед глазами читателя проходят представители всех слоев тогдашнего новоанглийского общества: арминианствующий пастор Лотроп в парике и при трости с золотым набалдашником; приверженец кальвинизма доктор Кушинг, враждебный всяческим проявлениям демократического якобинства; неотесанные мужланы; неподатливые фермеры, открыто голосующие за демократов, демонстрируя в пику джентльменам-федералистам свою независимость. Этот причудливый, безвозвратно ушедший в прошлое мир подернут в романах писательницы дымкой викторианской сентиментальности. Ведь оставаясь дочерью пуританства, она была также детищем своего романтического поколения, и ей трудно было устоять против искушения идеализировать мир, где паства и пастыри примешивали богословие к совместному лущению кукурузы и сбору яблок.
* «Как все-таки трудно дается нашей человеческой природе отказ от титулов и чинов, — сказала мисс Мегитабль. — Я, например, до сих пор питаю к ним смешную слабость. Знаю, что все это вздор, а из памяти не идет былое светское общество при губернаторской резиденции в Бостоне». («Олдтаунские старожилы», глава VI.)
Промежуточное положение между этими очерками новоанглийской жизни и аболиционистскими романами Бичер-Стоу занимает ее роман «Сватовство священника» («The Minister's Wooing»), героиня которого, пуританка по вероисповеданию, превращается в холодном свете богословия Хопкинса в некое бесцветное воплощение добродетели, а совершенно неземной священник*, подкрепляя делом свое учение о бескорыстном милосердии (при готовности принять муки вечные во славу божию), добровольно уступает свою нареченную ее первому возлюбленному. Как и подобает история сватовства духовного наставника к отличающейся монашеским целомудрием пуританке не содержит никакого намека на чувственную любовь. Эта повесть о возвышенной любви развертывается на фоне повседневной жизни новоанглийских янки с ее хлопотами по хозяйству и чинными чаепитиями, — жизни, текущей в соответствии с предписанными религией правилами благопристойности и омраченной трагическим сознанием обреченности недостойных божьей милости на адские муки. В этом мирке красота добродетели имеет весьма бледный и аскетический вид, а бескорыстное милосердие не может пустить глубокие корни в сухой и бесплодной почве. Вполне очевидно, что Бичер-Стоу
[435]
избрала эту тему под воздействием двух увлечений утопического характера: горячего интереса к делу аболиционизма и любви к прошлому Новой Англии. Ее излюбленным занятием было собирать те романтические цветы, что распускались под блеклыми новоанглийскими небесами, и в любовно подобранном ею букете даже старый центр работорговли Ньюпорт выглядит почти гуманным и обаятельным. Может быть, она и находила богословие старой Новой Англии суровым, но из любви к проповеднику она прощала ему его проповедь. Как историк, которого в кальвинизме больше всего интересовали люди, Бичер-Стоу видела в этом вероучении не только догматы, но и теплоту чувств. Напечатанные черным по белому проповеди этих кальвинистов производят впечатление почти невероятной суровости и несообразности. Как богословы эти облаченные в парики проповедники были черствыми сухарями, но как мужья, отцы и соседи они, как правило, отличались добросердечием, бескорыстием и отзывчивостью. Отец писательницы Лаймэн Бичер по воскресеньям проповедовал, как скучный, сухой догматик, а по будним дням он удил рыбу, охотился на кроликов, ходил с сыновьями по орехи, копался в саду, коптил окорока или же помогал какому-нибудь соседу пахать либо косить и вообще проявлял себя на редкость трудолюбивым и жизнерадостным членом своего деловитого мирка. Если судить о нем под углом зрения его повседневной жизни, то суровость его богословия предстает в смягченном свете, и богослов-догматик обращается в весьма гуманного человека.
* Герой романа «Сватовство священника» — Сэмюэл Хопкинс. — Прим. ред.
Подойдя с этой точки зрения к доктору Сэмюэлу Хопкинсу, Бичер-Стоу без труда выявила его человечность и обнаружила под панцирем сурового доктринерства кротость и великодушие. Сама страстная приверженность Хопкинса логике сурового вероучения была в ее понимании признаком его глубокой и искренней религиозности, которая не могла не претворяться в добрые дела. Мыслитель, сумевший извлечь из недр сурового кальвинизма учение о бескорыстном милосердии, должен был обладать чуткой совестью. Допустимо предположить, что романом о Сэмюэле Хопкинсе Бичер-Стоу подсознательно стремилась обелить новоанглийских священников, подвергшихся резкой критике со стороны аболиционистов за то, что они равнодушно или открыто враждебно относились к борьбе за освобождение рабов. Писательнице, убежденной в том, что жизнь этих священников была отмечена печатью бескорыстия и благородства, должно быть, доставляло тайное удовольствие изображать преподобного доктора Хонкинса предтечей аболиционистов и утверждать, что этот сварливый схоластик школы Эдуардса, этот богослов, запутавшийся в абстрактных построениях абсурдной системы, был тем не менее светочем веры, христианином, подобным первым христианским праведникам,
[436]
с сердцем, исполненным любви и доброты, человеком, который осознал несправедливость рабства и, не испугавшись неприятных для себя последствий, стал пастырем отверженных. Портрет этого священника — воплощенной неземной добродетели — любовно выписан автором, постаравшимся сгладить резкие, угловатые черты прототипа. Возвышенная одухотворенность Хопкинса разливает свое влияние на всю округу, заставляя выглядеть ничтожными и жалкими оправдания его прихожанина, занимающегося работорговлей; сама его повседневная жизнь является проповедью, пробуждающей сердца, которые остаются равнодушными к его богословию. Вообще роман изобилует проповедями, которые у современного читателя могут набить оскомину, но это вовсе не умаляет его значения как документа истории пуританской Новой Англии, свидетельствующего о том, что под хмурой личиной старого кальвинизма жила чуткая, отзывчивая совесть.
Вполне понятно, что, имея подобного рода предшественников и воспитанная в соответствующем духе, Бичер-Стоу прониклась горячей ненавистью к рабству. Ее страстное человеколюбие подстегивало ее пуританскую совесть. Впервые она столкнулась лицом к лицу с ненавистной рабовладельческой системой в годы ее жизни в Цинциннати. Аболиционистские настроения, распространившиеся среди учащихся Лейнской семинарии, привели жителей города в такую ярость, что ректор семинарии Лаймэн Бичер вынужден был одобрить решение попечительского совета о запрещении любого обсуждения вопроса о рабстве. В результате началось такое повальное бегство студентов из Лейнской семинарии в Оберлинский колледж, что семинарию пришлось закрыть. Лишь такое непреодолимое препятствие, как две мили пути по непролазном грязи штата Огайо, спасло здание семинарии и дома преподавателей от неистовства толпы из Цинциннати. Бичер-Стоу совершала поездки в соседний штат Кентукки, бывала на рынках рабов, видела, как ее отец и брат помогают беглым рабам спастись при помощи «тайной дороги»1. Ее угнетало сознание глубокой несправедливости рабовладельческой системы, а когда был принят закон о беглых рабах, чаша ее терпения переполнилась и она излила свой гнев на страницах романа «Хижина дяди Тома» («Uncle Tom's Cabin»). Несмотря на бросающиеся в глаза художественные недостатки, несмотря на весь ее сентиментализм, эта книга явилась человеческим документом огромной важности, рассеявшим атмосферу покрывательства, которая окружала «неприкосновенный институт» рабства, и обнажившим его вопиющую несправедливость. «Хижина дяди Тома» открыла простым людям глаза на сущность рабовладения, затронула их чувства и пробудила их совесть. Роман, окрашенный в глубоко религиозные тона, подкреплял довод аболиционистов о том, что рабство —
[437]
это торговля душами христиан, и сеял ненависть к этому бесчеловечному институту. Страницы романа, являющего собой пример благородной пропаганды, по сей день дышат гневом, пафосом и страстной верой в социальную справедливость, заставляя современного читателя дивиться тому, как могли наши отцы так долго мириться со злом рабовладения.
Через пять лет после выхода в свет «Хижины дяди Тома» Гарриет Бичер-Стоу опубликовала свой роман «Дред, повесть о проклятом болоте» («Dred, A Tale of the Great Dismal Swamp»), в котором сложная проблема рабства была подвергнута всестороннему рассмотрению. Предлагаемое писательницей решение само по себе лишь подчеркивало тот факт, что конфликт стал действительно неотвратимым. По своей сути оно ничем не отличалось от предложений, выдвинутых Кеннеди в его романе «Суоллоу-барн» еще за тридцать лет до этого, и сводилось к освобождению рабов на основе исторической аналогии с отмиранием крепостной зависимости в Англии1: рабовладельцы должны проявлять отеческую заботу о рабах, относиться к ним как к подопечным и путем образования подготовлять их к постепенному освобождению. Это было феодальным решением феодальной проблемы, но оно требовало слишком многого от человеческой природы, не способной к такому проявлению гуманизма, и сама Бичер-Стоу была вынуждена отдать дань неотделимому от этой проблемы сплетению корыстных интересов и низменных страстей, сделав местом социального эксперимента, предпринятого эмансипатором-южанином, Канаду. Поистине поразителен переход от христианского миролюбия «Хижины дяди Тома» к экономической аргументации «Дреда». Если первый из этих романов взывал к человеколюбию Севера, то второй апеллировал к своекорыстию Юга. Рабство, как доказывает героиня «Дреда», губительно для экономики рабовладельческих штатов, и если последние заинтересованы в том, чтобы их экономика развивалась в будущем нормально, они должны ликвидировать разорительную рабовладельческую систему. Контраст между производительностью свободного труда и бесхозяйственным ведением дел на плантациях, где применяется рабский труд, был подмечен Уиттьером в его памфлете «Справедливость и целесообразность» еще в 1833 году и Карузерсом в его книге «Кентуккиец в Нью-Йорке» в 1834 году. Может быть, именно эти произведения привлекли внимание Бичер-Стоу к экономическим аспектам проблемы отмены рабства. Однако признание писательницей всей сложности этой проблемы и попытка найти для нее соответствующее решение уменьшили притягательность «Дреда» для широкого круга читателей. А ведь этот роман написан с большим мастерством, чем «Хижина дяди Тома», и дает гораздо более широкую картину жизни рабовладельческого Юга. Особенно хороши в нем яркие образы «белых бедняков»;
[438]
проповедников, возрождающих интерес к религии; сценки из жизни плантаций. Замечателен образ старого Тиффа — собирательный тип слуги-негра. Нашло отражение в романе и неотступное чувство страха перед восстанием негров. Но для того, чтобы быть действенным, пропагандистское произведение должно бить в одну точку, — «Дреду» же как раз этого и недостает. Отнюдь не мелодраматичность романа была причиной его меньшей популярности — ведь читающая публика легко, переварила мелодраматизм «Хижины дяди Тома». Причина здесь иная: роман лишен художественной цельности. В центре его не поставлен яркий образ, способный захватить воображение и завоевать симпатии читателя. «Дред» более удачен как социологическое исследование и слабее как роман.
Нелегким делом для новоанглийской совести было расстаться с ролью проповедника ради литературного поприща, а для Бичер-Стоу с ее пылкой натурой и растущим бременем домашних забот это было трудно вдвойне. Если она умела смирять свою душу, то ей никогда не удавалось умерить свое перо. Она так и не постигла тайн художественного мастерства, так и не обрела чувства меры, позволяя перу свободно скользить по бумаге, повинуясь лишь велению чувств. У нее был немалый литературный талант, но совершенно отсутствовала критическая жилка. Несмотря на богатую одаренность писательницы, ее литературные труды постигла участь, уготованная творчеству тех, кто забывает, что после того, как улягутся страсти, сохранится в веках лишь нетленная красота.
[439]