double arrow

Вступление 13 страница


Среди бесчисленных форм и проявлений эмоции стыда можно указать на стыд не только публичного порицания, но и неумеренной публичной похвалы, поскольку и то и другое нарушает принадлежность к тому или иному простому “мы”. Стыдно бывает публично выступать, привлечь на себя внимание и взоры (“позор”): индивид как бы противостоит другим.

Словом, стыд имеет множество оттенков и градаций. Это один из тончайших аппаратов, то и дело регулирующих поступки человека в общественной среде, как только возникает ситуация сомнительности принадлежности или непринадлежности его к “своим”.

Эмоция стыда опирается, с одной стороны, на определенные физиологические сосудисто-вегетативные реакции, а с другой стороны, на исторически развившиеся общественные установления и идеологию. С физиологической точки зрения в эмоции стыда преобладают угнетающие, тормозящие компоненты. Но стыд — это и не физиология, и не идеология, а именно один из психических механизмов, через которые общество воздействует на индивида.

Стыд может выражать лишение личности ее социального авторитета, угрозу исключения ее из числа “своих”, обращенный на нее негативизм.




Данный пример позволяет подчеркнуть еще раз общественно-воспитательное значение социальной психологии. Этические нормы коммунистического общества только тогда станут в полной мере психологией советского человека, когда нарушение этих норм будет вызывать непосредственную, прямую реакцию стыда, а необоснованное подозрение в этом будет вызывать искреннюю реакцию .обиды. Мало, если человек сознает недопустимость и наказуемость воровства, — надо, чтобы ему было неодолимо стыдно или обидно, если его назовут вором. В свою очередь, “пристыдить” — сильное средство общественного воспитания.

Обратное, но столь же важное для социальной психологии явление — “гордость”. Эта эмоция, как и многие родственные ей, тоже связана с физиологической, в том числе нервно-вегетативной основой, тоже определяется исторически изменчивыми общественными порядками. Гордость за хороший результат труда перед товарищами по труду была свойственна мастеру своего дела во все времена. Это — прямое приращение престижа. Но для членов коммунистического общества она становится коренной чертой их трудовой психологии: гордость работой по способностям, в полную меру способностей.

Среди методов воспитания, детей или взрослых, индивидов или целых коллективов, важная роль принадлежит приемам возбуждения чувств стыда и гордости. Честь и честолюбие, похвала, поощрение и слава, неодобрение и порицание, зависть, задор и соперничество — все это важные элементы науки о социальной психологии в целом, в том числе науки о воспитании черт нового человека в труде и поведении.



Упомянем еще явление, родственное и стыду, и гордости, — скромность. Оно лежит в иной плоскости, нежели эмоция застенчивости, стыдливости. Скромность не только не выражает какого бы то ни было нарушения индивидом единства или единообразия группы, но, напротив, подчеркивает их. Скромность есть отказ от каких-либо претензий на исключительность, авторитарность. Таким образом, категория “скромность” в известной мере антагонистична тому явлению авторитарности, которое рассмотрено в разделе 4 настоящей главы, и, очевидно, должна быть серьезно исследована наукой о социальной психологии. Развитию скромности предстоит, видимо, сыграть немалую роль и в психологической готовности человека к осуществлению коммунистического принципа распределения благ — по потребностям.

В сфере межличностных связей большую роль играют такие эмоции общения, как ласковость, осмеяние, гнев. Две последние представляют собой эмоции, выражающие отвержение, отталкивание, угрозу наказания. Смех, вообще говоря, служит реакцией на нарушение принятых норм, в том числе на нарушение норм логического мышления. Но если нарушение преднамеренно и злонамеренно, оно порождает уже не смех, а гнев.



Чувство гнева вызывается в людях противодействием, помехами к осуществлению цели, неблагодарностью, изменой, пренебрежением, оскорблением. Легко видеть, что все эти провоцирующие гнев факторы ассоциируются с чем-то чужим, чуждым.

Общественные условия учат уметь и возбуждать гнев, и успокаивать его. Аристотель разработал подробную методику, как оратор может привести слушателей в состояние гнева. Но в других случаях воспитание и самовоспитание умеряют гнев. Иногда от него остается досада, печаль. Иногда он принимает характер так называемого бессильного гнева, подчас обращаясь при этом на невиновных. Подавленный, внутренний гнев — это ненависть. Спущенный с цепи, он становится яростью, неистовством.

Как видим, палитра красок богата. Основное ядро -гнев как средство устрашения или принуждения, как реакция на нечто “не наше” в поведении другого человека. Подо всем этим — глубокий физиологический механизм изменения при гневе секреторной деятельности организма, возбуждения симпатического отдела нервной системы. Однако для социальной психологии эмоций еще более важно, что гнев можно, с одной стороны, имитировать, т.е. проявлять его внешние признаки без соответствующих физиологических сдвигов в организме, с другой стороны, что его проявления можно подавлять и загонять его внутрь даже при наличии этих бурных физиологических сдвигов. То же можно сказать и о всех других эмоциях.

Был этап в истории психологии, когда казалось, что паука сделала огромный шаг вперед по пути дарвинизма и материализма, перенеся вопрос о сущности эмоций с переживаний на выражение эмоций. По Джемсу и Ланге, сущность эмоций — это изменение деятельности дыхания и сердца, сосудодвигательных (вазомоторных) и потоотделительных процессов. Дальше к этому прибавили указание на изменения гуморальные — химии и состава крови, эндокринные. Еще позже выдвинули на видное место изменения в симпатической нервной системе, в таламической области головного мозга. Но больше всего внимания психологи этого направления уделяли реакциям лицевой (мимической) и другой двигательной мускулатуры. Но в конце концов все это направление сомкнулось с бихевиоризмом (психологией без психики, т.е. описывающей лишь акты поведения). Так, Уотсон писал: “Эмоция — это наследственная шаблонная реакция, включающая глубокие изменения в теле как в целом, и в частности, висцеральной и железистой системы”[299]. Одним словом, бихевиористы рассматривали эмоции чисто биологически: как нервно-соматические приспособления к условиям и изменениям окружающей среды.

Серьезным шагом вперед было уточнение: о какой “среде” преимущественно идет речь. Этот шаг связывается с именем французского психолога и физиолога Дюма[300]. Трактуя эмоции тоже с точки зрения их внешнего выражения и тем самым — физиологически, Дюма сосредоточил главное внимание на тех выражениях эмоций, которые, расходясь здесь с Дарвином, считал присущими только человеку, в отличие от животных: на мимике как средстве социального общения людей. По Дюма, мимика (и жестикуляция) воспитывается средой и служит приспособлением к ней. Человек получает от окружающих типовые схемы, стилизованные образцы или модели выражения радости, гнева, страха, надежды. Эти схемы или стили варьируются в разных общественных кругах, слоях, национальных группах. Аналогично положение и с “вокативной мимикой”: от воспитателей и окружающих человек перенимает интонацию, тембр, интенсивность звучания речи, что неразрывно связывает ее смысловую сторону с эмоциональной.

Итак, согласно выводам Дюма, стилизованное выражение лица и голоса вырабатывается путем подражания, по коллективным моделям, находимым человеком с детства в окружающей его определенной среде. Даже унаследованные от предковых видов мимические выражения у человека путем воспитания и подражания стилизуются по той или иной социально изменчивой модели. А там уж даже и в одиночестве человек начинает выражать свои эмоции как бы для других или наподобие других.

Важно попутно отметить, что последующие исследования показали относительную бедность физиологической стороны эмоций сравнительно с их социальной и психологической стороной. Эмоции рождаются как следствие разнообразнейших “конфликтных” ситуаций нервной деятельности. Трудность состояния нервной системы, неразрешимость на простых путях данного социально-психического конфликта вовлекают в реакцию “неадекватного” типа подкорковые центры и зоны, что и выражается в двигательно-вегетативных явлениях. Но, оказывается, при всех своих вариациях эти явления менее разнообразны, чем эмоции и аффекты людей[301]. Иначе говоря, физиологических механизмов эмоций существует у человека меньше, нежели число его психических эмоций. Следовательно, их большее многообразие надлежит отнести за счет социальной стороны.

Возвращаясь к психологии эмоций Дюма, отметим, что его исследования сделали гораздо понятнее присущую человеку возможность произвольного мимического изображения эмоций, которых он на деле не испытывает. Центр тяжести переносится на сигнальное значение выражения эмоций. Они — регуляторы социального поведения как индивида в отношении среды, так и среды в отношении индивида, регуляторы полной или неполной принадлежности индивида к этой среде, к этому “мы”.

В этом вопросе отход от Дарвина был весьма прогрессивен. До Дюма человеческая мимика и родственные ей явления трактовались, под воздействием Дарвина[302], только в плоскости изучения наследия, полученного человеком от животных, только в сопоставлении с выражением эмоций у животных. Дюма же доказал необходимость изучать мимику лица, вокативную мимику, пантомимику тела в плоскости человеческого социального общения, со всей его исторической и культурной изменчивостью.

Однако Дюма не сделал следующих шагов — ни в сфере социальных закономерностей, ни в сфере закономерностей психологических. Он остановился, так же, как Джемс и Ланге, на изучении выражения эмоций, отождествляя это с сущностью эмоций, тогда как необходимо было бы отныне объяснять сами переживания человеком чувств и эмоций как сдержанные, усеченные, интериоризованные выражения этих чувств и эмоций. Дюма лишь успел заметить, что в принятых схемах или стилях существует та или иная мера выражения эмоций, отвечающая приличию, скромности, воспитанности. Избыток мимической, пантомимической или вокативной выразительности может оказаться свидетельством недостатка воспитания, следовательно, как бы поставить человека вне его круга. Вот эти наблюдения и требуют всемерной разработки. В самом деле, воспитание учит не только так или иначе проявлять эмоции, но оно еще гораздо интенсивнее учит подавлять их выражения. Переживания в собственно психологическом смысле, внутренние чувства появляются в той мере, в какой затруднены, убраны внешние выражения.

Социальное общение учит человека самообладанию. Разные методы воспитания, в том числе общественное порицание и поощрение, вырабатывают в человеке мужество, сдержанность, скромность, холодность, чопорность, непроницаемость, невозмутимость. Пуритане формировали особый тип человека — они воспитывали в ребенке серьезность посредством запрещения ему смеяться, шутить, играть. У всякого ребенка замечается борьба между желанием общаться и подавлением его: ребенок прячется от взора посторонних в складках платья матери, но украдкой бросает скрытый взгляд; прямой взгляд в глаза связан с принадлежностью к общности, а чужим и взгляд, и имя, и право прикосновения открываются лишь по мере того, как они перестают быть чужими, через “знакомство”.

Можно спорадически скрывать от “чужих” или подавлять внешние выражения эмоций. Это назовут скрытностью или лицемерием. Но постоянная тренировка ведет от внешнего сдерживания в выражении эмоций к воспитанию чувств, т.е. к внутренним переживаниям. Иногда самообладание ведет лишь к патологическим нарушениям в деятельности нервной системы, но иногда оно может направить нервную энергию на сложные и плодотворные обходные пути, на творческую разрядку закованных в броню внутренних переживаний.

Однако и чисто внешняя скрытность представляет большой интерес для социальной психологии. Являясь антитезой откровенности, скрытность выражает противопоставление индивидом себя данной общности, которую он рассматривает как в той или иной мере чуждую. Чем более он видит в ней чуждую среду, тем интенсивнее его внутренние усилия к скрытности, хитрости, обману окружающих. Эти усилия, как и перечисленные выше эмоции, опираются на определенный физиологический механизм. Если доверие и правдивость составляют простейший остов общности, то скрытность и лживость отвечают сложности ее структуры, означают отрицание индивидом общности. Как видим, одной стороной это психическое явление относится к области социологии, и историк вправе рассматривать такие явления, как замкнутость, духовное одиночество или, скажем, профессиональную деятельность шпиона, в чисто социологическом плане, а в то же время явления скрытности и лживости в известной мере поддаются сейчас электрофизиологическим методам регистрации и фармакологическому воздействию.

Обобщая, можно сказать: и неправда как ложь и неправда как умолчание относятся к миру человеческих отношений и в генезе представляют собой выражения обособления индивида в некоторой общности.

Обратное можно сказать о доверии и правдивости. Простейшие выражения открытости между людьми: смотреть друг другу в глаза, улыбаться друг другу. Это — знак ощущения “мы”. Улыбка ребенка показывает возникающее и развивающееся его общение с окружающими взрослыми как составляющими с ним одно “мы”.

Но только в раннем детском мирке и существует это дистиллированное “мы”, не замутненное хоть в малой мере уходом индивида в себя — его обособлением. Последнее значит, что на нем скрестились хотя бы два разных “мы”, вызвав в нем трудные состояния нервной системы, эмоции, аффекты, которые позже интериоризуются. Индивид — это не микроскопическое “мы”, уплотненное до точки, а пункт пересечения нескольких, многих, множества отношений “мы и они”. Индивид выбирает, сомневается — он примыкает или хоть прикасается то к одному “мы”, то к другому, то к третьему. Отсюда-то и рождается его внутренний мир, в том числе его высшие внутренние качества: сознание, мышление, воля. Пожалуй, можно сказать, что сознание личности тем выше, чем большее число многообразных “мы” в ней соперничает, т.е. чем шире объем ее социально-психических отношений.

Воля рождается в процессе этого выбора, формируется в недрах личности как пункта пересечения. Наука о человеческой воле не может быть обособлена от социальной психологии. Первый шаг анализа воли — исследование отказа непроизвольно подчиняться, следовательно, опоры личности (мысленной или реальной) на другие общности, на другие авторитеты. Воля формируется первоначально как негативный акт — акт непослушания, неповиновения, отрицания. Лишь в своем более высоком развитии она выступает как стремление к поставленной позитивной цели, т.е. к цели, сознательно избранной из множества потенциально возможных, наконец, к цели, самостоятельно сконструированной мышлением самого индивида.

Точно так же и психология мышления органически связана с социальной психологией и, может быть, вытекает из нее.

Чем больше скрещивается на индивиде разных “мы”, разных границ между “мы” и “они”, тем меньше места для слепых, полубессознательных импульсов и эмоций, тем более они должны уступать место мысли. Дело не просто в том, что их много. В число этих перекрещивающихся общностей неминуемо попадает и такая, как “все люди”. А когда она ясно включается в сферу сознания, колебаниям личности наступает конец, ибо впервые обретается однозначный критерий выбора: общеобязательное доказательство, иначе говоря, научное доказательство.

Но вся предшествовавшая история была лишь путем к такому положению. Общеобязательное доказательство далеко еще не господствует над умами и чувствами всех людей на Земле даже в наш век — век научно-технической революции. Это потому, что еще далеко не преобразован на разумных научных основах весь строй общественной жизни человечества.

Коммунистическое воспитание и коммунистическое сознание человека в свою очередь будут неотделимы от торжества в нем сознательного коллективизма. Чувства товарищества, дружбы, братства можно представить себе как некое возвращение личности в человеческую общность после долгих веков и тысячелетий обособления и даже усилий противопоставить себя, единичное “я”, какому бы то ни было “мы”.

Иллюзорность этого абсолютного индивидуализма объяснена выше. Человек не существует вне каких-либо “мы”. Даже когда он всего лишь соглашается или не соглашается с тем или иным ходом мысли, он включается на данное мгновение в одно “мы” со всеми другими согласными, противостоящими “им” — несогласным, или наоборот. Вот так и можно представить себе некоторые свойства социальной психологии людей в будущем высоко динамичном коммунистическом обществе: никто не станет воображать себя противостоящим всякой общности, но это будут все в большей и большей степени общности единомышленников в каждом данном единичном вопросе сознания. “Мы” — это те, кто успели заметить, скажем, возможность такой-то теоремы, или, напротив, ошибку в доказательстве, “они” — те, кого предстоит еще переубеждать. Причиной для самых сильных отрицательных эмоций, очевидно, явится чья-то непонятливость.

Так можно помечтать о будущем.


Глава четвертая
Социальная психология
и генетическая психология

В историческую глубину сознания

В своем месте, излагая ленинский взгляд на стихийность и сознательность (глава I, раздел 2), мы говорили, что они представляют по отношению друг друга не только два разных уровня, но и противоположность. Налицо глубокое диалектическое противоречие между общественной психологией и идеологией. Это можно определить как раздвоение единого — общественного сознания. Иначе — как единство и борьбу противоположностей.

Но раз так, необходимо вернуться к вопросу, что же такое стихийность (“инстинктивность”, по однозначному выражению Ленина), столь характерная для явлений общественной психологии?

Стихийность характеризуется некритичностью, неосознанностью, в пределе — бессознательностью. Марксистская социальная психология ни в коем случае не сводит свой предмет к изучению этих предельных явлений, которые привлекают неограниченное внимание буржуазных психологов — бессознательных, иррациональных, алогических явлений в психике масс или групп людей. Но нельзя игнорировать такие явления: они важны для теории.

Повторим снова: было бы неверно возводить какую-то китайскую стену между стихийными неосознаваемыми социально-психическими явлениями и сознанием. Мы бесконечно далеки от мысли многих зарубежных “психосоциологов”, будто “посвященные” в секреты несознаваемых людьми психических процессов призваны управлять толпой, массой. Наша социальная психология хочет не противопоставлять бессознательную психику какой-либо общности сознательной психике составляющих ее личностей, а сделать процесс, протекающий в скоплениях и объединениях людей, достоянием их сознания, их понимания.

Разве уменьшится сила социалистического соревнования, если каждый рабочий и колхозник со школьной скамьи будет знать простые законы психологии, придающие силу бригаде? Если преподавателю легче внедрить те или иные познания и представления в головы учащихся, когда их сидит перед ним сразу много, чем поодиночке, разве плохо, что среди прочего он внедрит им и знание этого самого правила. Если самая мощная воспитывающая человека сила — коллектив, пусть она воспитывает в нем и уважение к той науке, которая так же точно знает это, как медицина знает все, что нужно для его здоровья.

Не приходится нам бояться научного обсуждения понятия “бессознательное”, поскольку описанные выше явления и механизмы социальной психологии во многом характеризуются как непроизвольные, несознаваемые, стихийные. Что “бессознательное” не вымысел, а реальное явление, легко сообразит всякий хотя бы по тому общеизвестному факту, что можно нечто помнить и знать, потом забыть, т.е. утратить из сферы сознания, потом вспомнить, т.е. извлечь из сферы бессознательного. Как видим, слово “бессознательное” вовсе не обязательно понимать в специфическом смысле Фрейда. Но и во фрейдовском психоанализе есть черта, выражающая веру во всепобеждающую силу человеческого разума: убежденность в том, что “бессознательное” любого человека может быть сделано достоянием его сознания, научного анализа. В этом смысле и социальная психология призвана объяснить людям некоторые не осознаваемые ими факторы их стихийного поведения в коллективе, в общности и тем самым превратить эти факторы в сознаваемые, следовательно, поддающиеся точному учету, предвидению и управлению.

Путь к тому, чтобы схватить природу неосознаваемого, стихийного, лежит через выяснение исторической изменчивости психики. Противостоящее явление — логическое мышление, научное познание — в своем существе однородно в разных цивилизациях и культурах во времена писаной истории. Меняется при этом лишь содержание знания и мышления. Напротив, мир стихийных, неосознанных, бессознательных социально-психических явлений выглядит как бесконечно меняющийся и переливающийся, почти неуловимый в своем многообразии, словно искрящаяся поверхность моря. Словно бы человеческая природа является не одной и той же, а неисчерпаемо множественной.

Из зарубежных психологических направлений это глубже всего заметила школа видного французского психолога Иньяса Мейерсона. Концепция этого научного направления основана на том исходном тезисе, что общественная история порождает непрерывное изменение человеческой природы. Следующие слова Мейерсона передают самую суть данного направления: “Анализ поведения при помощи исторических фактов изменяет перспективу психолога. Он должен иметь дело не с абстрактным человеком, а с человеком конкретной страны и эпохи, связанным с социальными и материальными условиями своего времени, а также с другими людьми, которые тоже принадлежат определенной стране и эпохе. Таким образом, существует раздел психологических исследований, который носит исторический характер. Это создает в психологии новые трудности, но в то же время служит новым источником познания”.

Внимание исторической психологии Мейерсона направлено на изучение действий, поступков, в том числе трудовой деятельности людей, и особенно — на изучение их творений как основного источника, основного арсенала фактов для данного раздела психологии. При этом Мейерсон весьма далек от вульгарного материализма. Он убедительно показывает, что прямое влияние трудовой техники на умственное развитие человека, в частности в доисторическое время, не поддается научному установлению.

В советской психологической литературе историческая психология Мейерсона с полным основанием оценена весьма высоко[303]. Она может с успехом разрабатываться как в энтографии и археологии, поскольку в произведениях человеческих рук усматривает главный источник познания психики, так и в сфере древней, средневековой, новой и новейшей истории. Однако, к сожалению, представления школы Мейерсона о самой истории, об объективных социологических законах развития, о причинах и следствиях в общественной жизни в большинстве случаев не могут быть названы научными. Правда, в журнале, руководимом Мейерсоном, сотрудничают и историки-марксисты (например, А.Собуль), и это косвенно говорит о возможности и перспективности усвоения исторического материализма данной психологической школой. Пока же это не более чем научная потенция.

Наряду с именем Иньяса Мейерсона, психолога, обратившегося к истории, должно быть отмечено имя Жан-Пьера Вернана, историка, исследующего общественную психологию. В качестве главного примера он взял Древнюю Грецию. Вернан — марксист. Его огромные знания истории Древней Греции служат развитию основных идей исторического материализма, и среди них он выделил проблему личности в ходе истории. Было бы ошибочно, согласно концепции Вернана, усматривать в том или ином психическом свойстве человека некую константу, которая, однажды родившись, остается уже равной сама себе. Все претерпевает в человеке изменения вместе с историческим контекстом. “Сам индивид есть исторический продукт”, соответственно все плоды деятельности человека, все письменные и вещественные памятники, как свидетельства психического функционирования людей, могут служить первоисточниками для изучения исторической психологии той или иной эпохи. В том числе — психологии труда[304].

К сожалению, в поле зрения Вернана — преимущественно личность, а не общность. Но во всяком случае историческая психология, развивающаяся главным образом и даже почти исключительно во Франции, очень близка к социальной психологии, это два родственных течения в науке.

Попробуем перевести представления об исторической эволюции личности, индивида, человека на язык общей теории психических общностей.

Эволюция личности начинается с состояния широчайшего захвата ею всевозможных элементов окружающего мира. Личность, или индивид, — это первоначально огромный нерасчлененный комплекс по сравнению с личностью, или индивидом, в современном смысле слова. В специальной статье Леви-Брюль показал, что в наиболее первобытных обществах представление об отдельном человеке не может быть обособлено от представления о его вещах, украшениях, утвари, жилище, одежде, о его угодьях и домашних животных; точно так же он не может быть выделен из определенного географического пространства, из системы родственных и иных отношений, словом, из примыкающей к нему природной и человеческой среды, как от своего имени. Нанести вред какому-либо элементу его среды это все равно, что поранить его тело. Иными словами “я” здесь очень широко растянуто. И тем самым оно почти отсутствует. На протяжении дальнейшей истории совершалось, хоть и неравномерно, постепенное сужение всех границ, которые отделяют личность от среды, а вместе с тем и становление “я” (а также “он”, “ты”). Что это, имманентный процесс саморазвития личности? Нет, он не может быть понят вне развития и усложнения межлюдских отношений, в первую очередь материальных, вещных: размежевание соседних территорий и связанных с ними хозяйственных прав, умножение разнообразных форм отчуждения и присвоения отдельных материальных компонентов прежнего “я”: дарений, передач, замен. Известно, что в первобытности это были преимущественно межгрупповые (например, межродовые, межплеменные) акты, но тем самым как бы отклеивались от тела индивида разные чешуйки, ранее как бы сращенные с ним. Не саморазвитие примитивного мышления в современное, как полагал Леви-Брюль, а развитие отчуждения и присвоения вещей мало-помалу раздело человеческую личность. Точно так же в глубокой древности индивид, при переходе из одной возрастной или семейно-родовой группы в другую, с необходимостью менял при этом имя и вместе с ним исчезала прежняя личность и появлялась новая (если только преемственность между обеими личностями не выражалась в перенесении с собою каких-либо вещей). Но обогащение межгрупповой диффузии в конце концов приводит к относительному ослаблению и имени, как неотъемлемого признака личности. При инициации, браке, рабстве, усыновлении, приселении, пусть человек и теряет прежнее имя, так же как наряд и убор, прическу и татуировку, утварь и оружие, он остается самим собой. Вернее, это освобождение от внешних признаков как раз и делает его мало-помалу “самим собой”. На более позднем этапе тождественный себе человек сводится к голому телу и преемственности памяти и сознания. В этом смысле классический античный раб неизмеримо более личность, чем первобытный дикарь. Однако процесс продолжается и дальше: ведь голое тело тоже не тождественно неизменному “я”, ибо человек может лишиться ног, рук, ушей и других частей тела; при переводе человека из одной социальной группы в другую практиковалось ритуальное вырывание зубов, обрезание, иногда калечение, как и позже вырывание ноздрей у мятежников.

Тем самым и тело в ходе осложнения контактов между разными “мы” и “они” не оказывается надежной принадлежностью одной стороны, и эволюция личности поэтому в конце концов отбрасывает и этот признак. Совершается перенесение сути личности на “внутреннее я” или “внутренний мир”, и лишь на этой ступени окончательно складывается тождественность личности самой себе, т.е. подлинное “я”, а вместе с тем ее единичность и своеобразная единственность, как микроуниверсума.

Однако, если брать этот субъективный аспект исторического становления личности, то ведь и он в конце концов раскрывается как межлюдское взаимное поведение: наличие в человеке чего-то внутреннего, интимного, субъективного восходит к явлению тайны, т.е. утаивания, сокрытия от других, иначе говоря торможения тех или иных заключительных звеньев в причинно-следственных цепочках поведения. Каким-то “им” нельзя явно показать себя. Возникает то, что Сеченов называл усеченным рефлексом — внутренней речью, внутренним движением, мыслью. Это утаивание есть по происхождению чисто социальное явление. Оно означает, что окружающие расцениваются как “они” или хотя бы подозреваются в причастности к “ним”, т.е. в утаивании и маскировке. Затаиваясь, человек как бы выводит себя из того хора, каким, по элементарной природе, является “мы”. Таким образом развитие в человеке внутреннего мира есть одновременно межлюдское отношение, причем отношение огромной социологической важности, развивающееся в ходе истории.

После того как с личности одна за другой спали все оболочки, которых вначале было так неисчислимо много, оказывается, что главная функция личности это производить выбор действия. Задержанное действие — предпосылка воли. Раз личность постоянно принимает решения, тормозит одни действия, разрешает другие, значит воля — характерный признак личности. Но выбор, решение подразумевают предварительное сомнение, иначе говоря раздвоение индивида между двумя возможными моделями действия. Значит, на этом этапе индивид кратковременно или длительно принадлежит к двум “мы” и в то же время видит в каждом из них потенциальное “они”. Это является субъективным отражением того объективного обстоятельства, что в ходе истории человечества многообразные общности все более перекрещивались между собой и наслаивались друг на друга. Личность формируется в истории в той мере, в какой перекрещиваются всасывающие ее “мы” и ей поэтому приходится выбирать между их велениями. Но в известной мере справедлива и обратная формулировка: “мы” могут все сложнее перекрещиваться в той мере, в какой в ходе истории формируется личность. При кастовом строе перекрещивание общностей затруднено — личность мало выделена из общности.







Сейчас читают про: