double arrow

Вступление 10 страница


Не известно ни одного случая, когда бы эти нахлебники доживали в логове или стае животных до взрослого возраста. Все же им удавалось продержаться у “приемных родителей” на протяжении смены нескольких поколений естественного потомства — “сводных братьев и сестер”.

Почему они ходили на четвереньках? Главной причиной, очевидно, было то, что “пробы и ошибки” показывали большую приемлемость такой позы для хищников-кормильцев. Выпрямленное положение могло вызывать в них оборонительный рефлекс, ослаблять рефлекс кормления. Впрочем, не забудем и о том, что наших детей мы в определенном возрасте учим ходить: их анатомия и физиология приспособлены к двуногому передвижению при условии подключения на нужном этапе такого фактора, как показ и научение.

Поразительную силу адаптации к необычной природной среде проявляла нервная система этих чудом спасшихся человеческих детенышей. Может быть, им помогали стирающиеся при нормальном развитии человека инстинкты древних гоминоидов, живших среди зверей. Так или иначе, темная, бессознательная и все же мощная работа нервных тканей головного мозга на годы спасала их от гибели.




Но что за странную картину представляли собой эти несчастные, когда охотникам случайно удавалось обнаружить их в берлоге убитого зверя!

В горах Качар, в Индии, жители деревушки убили в берлоге леопарда двух его детенышей, а через два дня самка леопарда похитила близ деревушки двухлетнего мальчика. Три года спустя, в 1923 г., охотники убили самку леопарда и в ее берлоге вместе с двумя ее маленькими детенышами обнаружили пятилетнего мальчика. Передвигался он только на четвереньках, но очень быстро. Он отлично ориентировался в джунглях. На ладонях и коленях у него образовались мозолистые затвердения, а пальцы его ног были согнуты почти под прямым углом по отношению к подошвам. Он был покрыт рубцами и царапинами. Бросался на кур, которых рвал на части и пожирал с необычайной быстротой. Лишь медленно он привыкал к людям и перестал кусаться. Спустя три года мальчик научился стоять и ходить вертикально, однако по-прежнему предпочитал передвигаться на четвереньках. Приучился он также к растительной пище. Какая-то неизлечимая болезнь глаз, перешедшая в слепоту, затрудняла его “очеловечение”, и вскоре он погиб.

Наиболее известна находка двух девочек в 1920 г. в Индии в волчьей берлоге вместе с выводком позже родившихся волчат. Одной было лет семь-восемь, другой — около двух. Будучи доставленными в воспитательный дом, они сначала ходили и бегали только на четвереньках, причем только в ночное время, а в течение дня спали, забившись в угол и прижавшись друг к другу, как щенята. Да со щенятами они и чувствовали себя лучше, чем с детьми. По ночам выли по-волчьи, призывая свою приемную мать, и всячески старались убежать обратно в джунгли. Воспитатели настойчиво работали над их “очеловечением”. Но младшая, названная Амалой, умерла через год. Старшая, Камала, прожила еще девять лет. Добрых пять лет ушло, пока она научилась ходить прямо. Говорить же и понимать человеческую речь она училась очень медленно. Поистине силы ее ума были истрачены на приспособление к среде совсем иного рода. Достигнув примерно семнадцатилетнего возраста, она по уровню умственного развития напоминала четырехлетнего ребенка[289].



Нечто подобное наблюдалось и у других спасенных детей.

В 1956 г., опять-таки в джунглях Индии, был найден мальчик, проживший предположительно шесть или семь лет в волчьей стае. Ему было лет девять от роду, но по уровню умственного развития он походил на девятимесячного ребенка. Мальчик, получивший имя Лакнау Раму, только после четырехлетнего пребывания в госпитале под постоянным наблюдением врачей стал время от времени передвигаться в вертикальном положении и избавляться от закрепившейся неподвижности запястий и лодыжек. Очень медленно он привыкал к общению с людьми и к обычной человеческой пище, отвыкая от сырого мяса.



Эти редкие факты дают исходную позицию для понимания скачка от животного, даже самого высшего, к человеку. Пусть мозг человека анатомически несравненно выше развит, сложнее устроен, чем мозг любого животного, — в нем только таится возможность речи и мышления. Это можно сравнить с электрическим мотором: нужен ток, способный привести его в действие. Этим током, вызывающим речь и сознание в человеческом мозгу, является совершенно особая сила — специфически человеческие отношения и взаимосвязи. Нет этого — и человек все-таки остается животным, хоть и очень тонко приспособляющимся к среде.

Теперь рассмотрим обратный случай: может ли человеческий мозг, уже несущий в себе этот заряд, снова его утратить и деградировать до животного уровня?

Нет, факты свидетельствуют, что “очеловечение” относится к категории необратимых процессов.

На страницах журналов и газет мелькали подчас сенсации о том, что какой-нибудь человек, проживший годы в вынужденном или добровольном отшельничестве, утратил человеческую речь, человеческое сознание, человеческий облик. Писали даже, что, не прикрывая свое тело одеждой, такой человек якобы весь обрастает волосами. Ни одно из сообщений такого рода не получило документального подтверждения: всякий раз, когда удавалось установить имя и происхождение “одичавшего”, уже само это обстоятельство опровергало версию о его бессловесности и беспамятности. От него же узнавали о длительности и обстоятельствах его отшельничества.

Представление о возможности такого полного одичания человека не только ненаучно, но и глубоко враждебно науке. Его можно приравнять к невежественным суевериям. Речь и сознание не могут быть утрачены человеком из-за отсутствия общения в течение любого срока. Это может случиться только в результате патологических нарушений работы мозга. Психопатология и психиатрия изучают анатомические и физиологические причины частичной или полной утраты человеком этих его глубочайших, коренных человеческих свойств. Точно так же дерматология и эндокринология могут объяснить отклонения от нормы в волосяном покрове человека. Но все эти разделы медицины решительно отвергают представление о подобных последствиях одиночества, отшельничества, обнаженности, необычного образа жизни.

Конечно, человек в известных науке случаях крайней изоляции не расцветает, как вымышленный Робинзон, а грубеет и внешне и внутренне. Он может многое забыть из культурных навыков, речь его может обеднеть. Силы его ума будут направлены на физическое самосохранение или, если это религиозное отшельничество, на бесплодное самосозерцание, повторение немногих мыслей или молитв. Словом, человек подчас теряет при длительной изоляции ту или иную долю духовного потенциала, каким он обладал к ее началу, но никогда не утрачивает его целиком. Еще важнее подчеркнуть точно известные факты обратного рода. На протяжении столетий деспоты-государи пожизненно или на десятки лет заточали в абсолютном одиночестве в каменные застенки революционеров, непокорных, соперников, изменников. Письменные источники не содержат ни одного факта, ни одного указания, чтобы выпущенный из темницы утратил речь или оброс шерстью. Конечно, они выходили бородатые и взлохмаченные, истощенные, подчас слепые, подчас обезумевшие. Зато исторические документы рассказывают нам и о людях, сохранивших на протяжении очень длительного строгого заключения высокое горение мысли и чувства, нимало не потускневшую великую душевную красоту.

Но и в случае потери рассудка в результате изоляции это является расстройством мыслительной и речевой функции, а вовсе не возвратом к звериным нечленораздельным звукам. Дифференциация фонем, как слышимых, так и произносимых, связывание фонетической формы слова с его внутренней формой и смыслом, раз выработанные в деятельности индивидуального мозга, уже не могут быть им утрачены.

Итак, ни скрывающиеся от наказания преступники, ни изолированные от общества прокаженные, ни потерпевшие кораблекрушение или заблудившиеся путешественники, ни заточенные в каменных казематах узники не превращаются в “одичавших людей”, как толкуют невежественные люди. Если бы хоть один факт такого рода был действительно установлен, это было бы переворотом в науке. Социальная психология как наука была бы взорвана и на ее месте, скажем шире, на месте всей современной психологической науки пришлось бы строить что-то противоположное.

Но этой научной революции не будет. Остается лишь задача разъяснять бессмысленность россказней об одичании — до потери человеческого образа — людей, скрывающихся в горах или лесах, будь то в течение одной жизни, будь то, как иногда уверяют, в течение нескольких поколений (парами).

Такое представление в корне противоречит также марксизму. Человек, учит марксизм, есть по самой своей природе “общественное животное”. А представление об “одичавшем человеке”, лишившемся речи и обросшем волосами, покоится на доведенном до крайности индивидуалистическом понимании человека. Нет, индивид, поскольку он развился в обществе и впитал в себя формы общения и общественного поведения, уже несет в себе их как свою, неискоренимую сущность. Это справедливо и для тех крайних случаев, когда он принужден жить в полном одиночестве вдали от всякого коллектива, от всякой человеческой общности. Маркс писал: “Особенно следует избегать того, чтобы снова противопоставлять „общество", как абстракцию, индивиду. Индивид есть общественное существо. Поэтому всякое проявление его жизни — даже если оно и не выступает в непосредственной форме коллективного, совершаемого совместно с другими, проявления жизни, -является проявлением и утверждением общественной жизни”[290]

Мы сделали несколько шагов к решению вопроса о том, что первичнее — социальная психология или психология личности. Сказанное, конечно, еще отнюдь не разрешает этой проблемы. Представляется наиболее вероятным, что светом маяка для будущего курса науки тут послужат замечательные слова Маркса: “Человек есть в самом буквальном смысле [опущенны два слова по гречески – ред.],не только животное, которому свойственно общение, но животное, которое только в обществе и может обособляться”[291].

Некоторые сведения о речи как средстве межиндивидуального общения

Читатель помнит, что предыдущую главу мы начали с вопроса: как мыслима вообще социальная или коллективная психология, раз материальным субстратом всякого психического явления служит работа головного мозга индивидуального человека, мозга, заключенного в индивидуальную черепную коробку? Вернемся снова к этому вопросу.

Среди сигналов, поступающих извне в человеческий мозг, часть сигналов имеет настолько своеобразную природу, что как бы взрывает эту черепную коробку. Если собака, кошка, лошадь слышит и “понимает” какое-нибудь человеческое слово, оно для животного остается, в сущности, таким же самым сигналом-раздражителем, как и всякий другой, исходящий не от человека. Этот сигнал свидетельствует о близости получения пищи, боли, опасности я тому подобное. Для человека же значительная часть знаков, исходящих от людей, лежит в иной плоскости, чем все прочие сигналы внешней среды.

Поэтому социальная психология как наука не может устраниться от рассмотрения нижнего этажа всякого человеческого общения. Пути и способы воздействия людей друг на друга многообразны и очень сложны. Среди них — и экономические, и политические, и идеологические факторы. Но нижний этаж — это то, без чего люди вообще не могли бы общаться, над чем возвышаются все эти сложные формы людских отношений и взаимодействий. Сюда относятся речь, т.е. устное или письменное общение с помощью разных языковых систем, мимические и пантомимические (жестикуляционные) знаки, внешние выражения эмоций, некоторые специализированные системы знаков.

Человеческие знаковые системы уже на беглый взгляд отличаются рядом черт от тех знаков, которые животным и людям природа отнюдь не подает, — нет, которые они сами собирают в ней. В этом смысле общепринятый термин кибернетики “информация” может быть несколько антропоморфичен: ведь этот термин заимствован из жизненной практики, где информацией называется активный волевой акт информирования кем-то кого-то, а не просто приобретение познаний. В жизни мы говорим: ощущение, восприятие, наблюдение, опыт. Но дело не в терминах, ибо они имеют условное значение. Человеческие знаковые системы служат именно для информации в узком смысле слова: целенаправленного воздействия человека на человека. В них бросаются в глаза, например, следующие особенности.

Во-первых, человеческие знаки в самом принципе заменимы. Они не принадлежат обозначаемому как его объективный признак. Достаточно напомнить, что в настоящее время в мире существует более двух тысяч языков и, следовательно, для великого множества вещей, отношений, понятий налицо свыше двух тысяч равнозначных и взаимозаменимых знаков. Внутри отдельного языка всегда имеются синонимы или средства синонимической природы, т.е. дающие возможность обозначить тот же предмет другими словами. Имена собственные могут быть заменены описательными предложениями. Жесты, мимика, выражения эмоций — словами или другими условными движениями.

Во-вторых, знаковую роль играют не только сами знаки, но и их нарочитое торможение — выразительное отсутствие. Это даже очень сильная сторона систем человеческого общения. Так, промолчать вместо ответа на прямой вопрос или промолчать в ответ на предложение действовать — два совершенно разных знака: в первом случае — неподчинение прямому требованию нечто сообщить, во втором случае, напротив, готовность к указанному действию (“молчание — знак согласия”). Пауза может быть “многозначительной”; в процессе внушения пауза выполняет определенную психофизиологическую работу. Во всякой устной речи паузы несут значительную смысловую нагрузку, так же как в письменной — различные обозначения “препинания”, т.е. паузы. Таким образом, молчание это не просто отсутствие речи, сплошь и рядом оно есть торможение или отмена речи или даже, можно сказать, антиречь. А разве не имеет огромной выразительной силы отсутствие в тот или иной момент на лице ожидаемой улыбки или отсутствие приветственного жеста? Разве не придаем мы значения тому, что человек не проявил внешних признаков стыда, или гнева, или радости?

Из всех знаковых средств, из всех механизмов человеческого общения первенствующее значение принадлежит, конечно, речи. К речи в наибольшей степени относятся слова И.П.Павлова, что для человека самым сильным раздражителем является человеческий фактор. Можно сказать — суперраздражителем, отличающимся от других далеко не только количественно — не только силой своего воздействия на нервную систему. Человеческие слова способны опрокинуть то, что выработала “первая сигнальная система”, — созданные высшей нервной деятельностью условнорефлекторные связи и даже врожденные, наследственные безусловные рефлексы. Она, как буря, может врываться в, казалось бы, надежные физиологические функции организма. Она может их смести, превратить в противоположные, разметать и перетасовать по-новому. Этот самый могучий раздражитель в известном смысле противостоит всем остальным. Нет такого биологического инстинкта в человеке, нет такого первосигнального рефлекса, который не мог бы быть преобразован, отменен, замещен обратным через посредство второй сигнальной системы — речи. Вот в чем ошибка критиков самой возможности социальной или коллективной психологии.

Некогда общая психология (психология личности) не придавала большого значения разделу, посвященному психологии речи. Даже раздел о психологии мышления излагался вне связи с ним, тем более — разделы, посвященные воле или ассоциациям, эмоциям или восприятию. Ныне психология речи медленно, но неуклонно выдвигается на центральное место всей психологии личности.

Представляется справедливым связать поворотный момент с именем замечательного нашего психолога Л.С.Выготского. Велики заслуги в развитии той же тенденции и таких продолжателей его дела, как А.Р.Лурия и А.Н.Леонтьев с их сотрудниками, школами, лабораториями.

Оказалось, что речь определяет психические процессы далеко не только там, где она прямо и непосредственно наблюдается. Речь уходит внутрь, в самые глубины человека. Внешняя речь, т.е. произносимая и слышимая или написанная и прочитанная, способна превращаться в безмолвную “внутреннюю” речь. Современная тонкая электрофизиологическая техника дает возможность снимать биотоки с органов речи и видеть, что внутренняя речь представляет собой предельно ослабленную внешнюю. Решая в уме задачу, вспоминая стихи, обдумывая вопросы и ответы, человек говорит, хоть и молчит: его речь редуцирована.

Показано, что мыслительный процесс сопровождается известным возбуждением органов дыхания (как глубокого компонента речевой деятельности), гортани, нёба, языка, губ. Это открывает щелки для проникновения взгляда ученого в глубокие тайники психологии мышления. Нет мышления без речи, с полным основанием утверждает современная наука. Спрашивают: а как же мыслят глухонемые? Этот вопрос был затуманен некоторыми некомпетентными разъяснениями. Дело обстоит очень просто: у глухонемых все-таки есть речь: мы переводим наш язык на язык условных движений пальцами или лицевыми мышцами и этому переводному языку учим глухонемых так же, как учим здоровых детей языку звуковому. Дело сводится, следовательно, просто к переводу одной системы знаков на другую, доступную для этой группы больных. Как и у остальных людей, у глухонемых их речь, будучи заторможенной, превращается в редуцированную внутреннюю речь, которую нельзя уловить зрительно, но можно приборами, снимающими биотоки.

Однако превращением внешней речи во внутреннюю путь от межличностного общения к внутреннему миру личности не исчерпывается. Дальнейшую фазу Л.С.Выготский вслед за некоторыми другими психологами называл “интериоризацией”. Допустим, на первой стадии ребенок слышал какую-то словесную команду, повторял ее и выполнял. На второй стадии он не повторял ее вслух. На третьей стадии он уже не нуждается во внешней команде: он усвоил это как правило своего поведения, направляющее его поступки. Тот, кто не знает этих строго научных наблюдений и выводов, может начать с конца: во внутреннем мире ребенка есть какие-то правила и склонности, поэтому он легче поддается таким-то советам и указаниям, что находит отражение в речевом общении между ним и воспитателем. Тут все перевернуто с ног на голову.

Сказанное затрагивает глубочайший спор современной так называемой генетической психологии, т.е. психологии развития речи и мышления. Жан Пиаже выдвинул тезис о движении от исходной “эгоцентричности” речи и мышления ребенка, т.е. от разговора изолированного индивида с самим собой, к постепенной “социализации”, а психологи-марксисты — об обратном движении, о постепенной “интериоризации”. Жан Пиаже к настоящему времени наполовину отступил от первоначального мнения и занимает компромиссную позицию.

Исследования внутренней и интериоризованной речи находятся в наши дни в самом разгаре. Это глава науки далеко не дописана. Но уже то, что достигнуто и в нашей стране и за рубежом, позволяет видеть в речевом общении гораздо более универсальную основу человеческой психики, чем казалось прежним поколениям психологов.

Отсюда, в частности, вытекает, что нет прямой лесенки от звуков и криков, издаваемых животным или ребенком в доречевой период жизни, к речи, от навыков и смышленых действий даже самых высших животных — к человеческой мысли. Выдающийся французский психолог-марксист Анри Валлон показал пропасть и своего рода катастрофу, лежащую между тем и другим, в своей книге “От действия к мысли” (русск. пер.: М., 1956).

И в самом деле, вторжение в высшую нервную деятельность специфических систем человеческого общения не есть ни пристройка, ни надстройка к прежнему. Это переворот.

История возникновения человеческой речи — еще не разгаданная загадка. Пока в лучшем случае найдены лишь некоторые подступы к ней. Отметим два момента, иллюстрирующих этот качественный скачок.

Словесный (речевой) сигнал всегда выполняет не только положительную, но и отрицательную работу: он нечто запрещает. И можно думать, что эта его запретительная, или интердиктивная, функция является особенно древней. Она осуществляется в трех направлениях.

1. Название, слово в том смысле “заменяет предмет”, что оно и отменяет непосредственно вызываемые этим предметом рефлексы. Слово запрещает прямые действия с предметом, манипулирование им, даже прикосновение к нему, заменяемые жестом указания на расстоянии, и лишь затем как бы разрешает или предписывает некоторые ограниченные и осмысленные действия. Таким образом, на пути “от действия к мысли” (А.Валлон) находится такая фаза, когда слово отменяет или запрещает действие. Эта фаза улавливается при изучении процессов речеобразования в раннем детском возрасте, а также при некоторых болезненных нарушениях психических функций взрослого человека, обнажающих эволюционно древние пласты нашей “второй сигнальной системы”. Вот что таится за, казалось бы, простым утверждением “для человека слово заменяет обозначаемый им предмет”. А ведь отмена, предваряющая замену, есть акт, относящийся к сфере взаимоотношений между людьми.

2. В разговоре, во всяком речевом общении действует неуловимое, на первый взгляд, запрещение повторять вопрос или слова собеседника. Между тем, как показывают психологические и физиологические исследования, позыв к такой реакции на чужие слова очень силен. Точнейшие измерения скорости разных речевых реакций показали, что именно повторение чужих слов является самой быстрой реакцией, легче всего прокладывающей дорогу в нервных тканях мозга. Это с несомненностью говорит о том, что она — особенно древняя. Она играет очень большую роль при формировании речи у ребенка, ибо, если бы он сначала попросту не подражал произносимым взрослыми словам, он никогда не мог бы научиться говорить. При истериях и других неврозах, а также при местных нарушениях в лобных долях головного мозга наблюдается симптом, называемый эхолалией: на команду или вопрос больной отвечает точным повторением, но не исполнением или осмысленным ответом. Эти словесные реакции речеподражательного, эхолалического типа представляют картину отщепления речи как инструмента общения от смысловой информации. Такой разговор лишен всякого смысла. Можно полагать, что на очень древних ступенях человеческой эволюции он выполнял биологическую защитную роль: вообразим, что собака на какую-нибудь команду хозяина, например “нельзя”, смогла бы ответить “нельзя” и продолжать заниматься своим делом! Иначе говоря, такая реакция — своего рода самозащитный отказ подчиняться приказыванию или командованию. Физиологически он опирается на удивительную способность нерв ной системы к имитации, подражанию действиям чужого организма. Ныне в человеческом общении на этот отказ наложено обратное запрещение: нельзя просто передразнивать чужую речь, ибо это уводит общение людей за сферу смысловых или осмысленных отношений.

3. Каждое произнесенное, написанное или подуманное слово тем самым запрещает или “оттормаживает” великое множество других слов. Можно сказать, что оно находится в антагонизме с любым другим словом. Среди них есть слова очень близкие по форме или по значению, способные придать дальнейшему течению речи хоть чуть-чуть иное направление. Производится непрерывный отсев и подавление всех вариантов. Отвергая все другие слова, слово срастается со своим единственным и точным смыслом. Нечеткость в выборе слов отвечает ранним стадиям в развитии ребенка, в росте интеллекта и образованности.

При этом инструмент речевого общения располагает возможностями чрезвычайно тонкого дифференцирования знаков. Простейшей или элементарной частицей в языке является все то, что способно изменять смысл высказывания: это могут быть фонемы или буквы, слоги, интонации. Не меняется смысл от их замены, добавления или опущения — и они, следовательно, не несут логической функции элементарной языковой частицы. Но они могут служить элементарной частицей в другом отношении: если они дают возможность отличать один диалект или говор от другого, следовательно, “своих” от “чужих”.

Все три указанных направления запретительной, негативной работы слов заставляют и в более широком смысле вспомнить о социально-психологической оппозиции “мы и они”. Своей смысловой положительной стороной слово обращено к миру вещей. Но вот эта его отрицательная, не видимая на первый взгляд, но очень глубоко коренящаяся сторона принадлежит миру человеческих отношений и, в частности, негативных отношений. А мы уже знаем, что негативностью характеризуются отношения со всяческими “они”, — хотя диапазон негативности и огромен — от войны и вражды до простого соревнования.

Заметим, что все эти запреты, о которых шла речь, никогда не были и не являются абсолютными. От запрещаемого кое-что остается. Это зернышко играет важную роль в структуре как речи, так и мышления. А иногда мы обнаруживаем в истории культуры, в социальной психологии выросшее из него целое дерево и необыкновенные плоды, происхождения которых сразу и не поймешь.

Мы упомянули несколькими строками выше о таком своеобразном явлении из области психологии речи, как эхолалия, — непроизвольное речеподражание. Подавление ее, вытеснение из практики речевого общения отнюдь не означает, что она исчезла без следа. Будучи подавлена в прямой форме, она дала множество боковых побегов, разветвившихся, ставших определенными культурно-психологическими феноменами.

Так, например, этнографии хорошо известны некоторые явления, в которых психолог усмотрит эхолалический корень. К ним относятся повторения многими поколениями с абсолютной неизменностью одних и тех же родословных, исторических преданий, мифов. Нам, людям иной ступени цивилизации, даже трудно поверить в эту незыблемость и точность повторения того, что было услышано, хотя бы это были длиннейшие списки имен предков или рассказы о походах и переселениях, занимающие иногда по несколько часов. Лишь отчасти облегчающим запоминание средством служит та стихотворная форма, в которую подчас облекают эти бережно хранимые и повторяемые слова. Так на базе преображенной эхолалии возникает “память народов” — их устные эпические предания. Вспомним, как с изумлением описывал Хейердал весьма точные познания полинезийцев о своем бесконечно далеком историческом прошлом, сохранившиеся только потому, что никто не смел и не думал вносить даже крупицы изменения в передаваемые от старших к младшим, в полном смысле “из уст в уста”, минуя мысль, слова.

Другое ответвление от эхолалии — передача дословно повторяемых сведений не во времени, а в пространстве, то, что у редкого населения степей и пустынь называется “длинное ухо”. Сейчас множество людей, расселенных на любых дистанциях, получают одновременно одну и ту же информацию с помощью газет, радио и телевидения. В старину же она передавалась цепной связью через множество последовательных ушей и уст, и все же достигала отдаленнейших мест в том самом ^виде, в каком начинала свой путь. В современных обществах тоже немалую социально-психологическую роль играют передаваемые от одного к другому слухи, но тут эхолалическая основа обычно настолько уже ослаблена, что чуть ли не каждый что-нибудь видоизменяет в передаваемом слухе.

Наконец, еще один дериват эхолалии. Трудно преувеличить место хора, коллективной речи, в древних культурах и обрядах. Хор — это эхолалия, уплотненная до одновременности. Смысловое общение между участниками групповой или коллективной речи полностью отключено, ибо передача смысловой информации отсутствует. Зато хор, как ничто другое, выражает и воплощает то, что на языке социальной психологии определяется просто словом “мы”.

Второй момент, иллюстрирующий качественный скачок от высшей нервной деятельности животных к речи и мышлению человека, это — наличие у речи и мышления некоей своей собственной структуры начиная с самого раннего возраста.

Любой простейший акт осмысленной речи (иными словами, за вычетом чисто эмоциональных междометий), как установило языкознание, является двухэлементным, или дуальным. Одноэлементных нет. Таковые, как сказано выше, могут видоизменять смысл слова или высказывания, но сами по себе недостаточны, чтобы быть носителями смысла, информации, значения. Двухэлементный акт речи называется синтагмой. Нам сейчас не важно, окажется ли в одном случае синтагма сочетанием морфем внутри слова, или сочетанием слов в очень простом предложении, или сочетанием звукового комплекса с паузой. Внутреннюю связь элементов в синтагме определяют в современном языкознании в самой общей форме, как сочетание “определяемого” и “определяющего”.

Однако, оставаясь в рамках формального языкознания, мы еще не могли бы вполне оценить того открытия, что у человека с момента возникновения мышления оно тоже имеет соответствующую структуру.

Этим открытием мы опять-таки обязаны прежде всего Анри Валлону. В первом томе своей капитальной работы “Происхождение мышления у ребенка” он описал и проанализировал самую первоначальную операцию мышления или, даже можно сказать, предмышления. Это — образование бинарных сочетаний, или пар. Если бы не было этого механизма, то объекты и события внешнего мира сами по себе, говорит Валлон, образовывали бы только аморфную последовательность психических моментов, сменяющихся или склеивающихся без подлинного принципа объединения. У самых истоков мысли, по его мнению, удается выделить существование “спаренных элементов”. “Элементарной частицей мысли является эта бинарная структура, а не те элементы, из которых она состоит. Дуальность предшествует единичности. Пара, или чета, предшествует изолированному элементу”[292]. На простые пары может быть разложена любая мыслимая серия, как любое общее понятие. Валлон наблюдал это элементарное бинарное мышление у детей, но утверждает, что оно же является неким пределом деградации мышления взрослых, а также — и может быть в особенно обнаженном виде — проступает при некоторых психических заболеваниях[293].







Сейчас читают про: