double arrow

Вступление 12 страница


Авторитет — это как бы внесение в данную общность чего-то неодинакового с нею, отличающегося от остальных, в известном смысле внешнего. Доверие к этому авторитету остальных членов общности колоссально увеличивает возможность сплочения данной общности, ее противопоставления другим общностям. Тот факт, что какой-либо человек поставлен в положение авторитета, определенным образом выделяет его из коллектива. Тот факт, что ему оказывается доверие, напротив, глубоко сращивает его с этим “мы”. На одном полюсе — те случаи, когда авторитет навязан и иногда даже сам носитель его является выходцем из чужой общности, например иноплеменником, иноземцем, “Рюриковичем”. На другом полюсе — такое положение вождя в том или ином массовом движении, как в рабочем сознательном движении, так и в стихийной крестьянской или национально-освободительной войне, которое характеризуется не навязанным, а вполне добровольным полным и абсолютным доверием и подчинением по отношению к нему.

Второй случай можно назвать высшей формой престижа и авторитета. Отсюда теоретически мыслимы две нисходящие линии: рост вширь подражания ему и рост недоверия к нему.




О подражании авторитету мы уже упомянули. Оно проистекает из самого факта доверия к нему. В труде, в бою, в политике, в искусстве, в науке вождь руководит не только приказом, но и показом. Он подает пример. Но “заражение” свойствами авторитета, распространяющееся внутри общности, лишает авторитет исключительности его положения. Он может оказаться “первым среди равных”, но может — и “равным среди равных”, т.е. раствориться в общности, которая усвоила, ассимилировала то, в чем выражалось его особое положение. Чтобы предотвратить этот финал, в древних обществах особые прослойки, или касты, приближенных, жрецов, аристократов прилагали специальные усилия, чтобы не допустить имитации правителя простыми членами общности. Его делали даже недоступным для лицезрения. Однако тенденция к унификации сплошь и рядом в истории просачивалась и при этом условии, так сказать, эшелонами или последующими каскадами: эти “верхи” для усиления своей общественной роли присваивали себе привилегию кое в чем, а там и во многом уподобляться правителю, затем им, в свою очередь, уподоблялись “верхи второго эшелона”, тем — стоящие еще ступенькой ниже, и так в конце концов что-либо единичное, царственное становилось всеобщим, партикулярным. Сначала слово “государь” в русском языке обозначало только царя, а через несколько столетий “милостивый государь” было уже бытовым среди разночинцев, хоть и не успело распространиться на крестьян; в зарубежных странах всякий всякому говорит “господин”. Так обстоит дело со многими чертами быта и поведения. И правитель подчас, прилаживаясь к нижестоящим кругам, принужден воспринимать восходящие снизу примеры и в той или иной мере “опрощаться”, нивелироваться.



Уже такого рода социальная диффузия способна расшатывать положение авторитета. Но еще более подтачивает его возникающее притяжение доверия, т.е. непосредственного ощущения “мы”, в каком-либо новом направлении — к иному авторитету.

Недостаточно видеть во всяком акте неподчинения, непокорности лишь негативный психологический акт. Всякое неподчинение власти есть претензия на власть. И возникает оно лишь в той мере, в какой возникает претензия на власть, будь то самого неподчиняющегося индивида, будь то кого-либо другого.

Итак, существует социально-психологический механизм добровольного подчинения и безоговорочного доверия, но в не меньшей мере требует исследования и обратный механизм: как формируется недоверие и неподчинение.

Поучительный эмпирический материал может быть собран на самых разных уровнях — от наблюдения за детскими коллективами до изучения сложнейших общественно-политических движений и ситуаций.



Социально-психологический механизм доверия и механизм отказа в доверии — оба очень непросты, оба вместе составляют глубокую ткань социально-психической жизни. Степень доверия и степень недоверия образуют подвижную, постоянно меняющуюся психическую субстанцию внутренней жизни разных общностей, обществ, коллективов, групп. Научиться все лучше учитывать и измерять их было бы важным прогрессом науки. Недоверие к прежнему авторитету, отвержение его может достигнуть такой силы, что само сплачивает общность и олицетворяет единство “мы”.

В общем, если в моменты революционного подъема, массового движения для целых классов и даже народов ясно, какие авторитеты безоговорочно принимаются, какие отвергнуты и сокрушены, то в иные эпохи в общественном сознании, как и в сознании индивидуальном, происходит скрытая или обнаженная борьба — что считать своим “мы”, какие идеологи, лидеры воплощают наше “мы” или к какому “мы” надлежит примкнуть. В прошлой истории религиозных движений главным вопросом веры было: кому “не верить”? Главным вопросом рассудка и разума всегда было: кому и почему верить?

Глубинным психическим механизмом авторитарности является внушение. Подавляя противодействие, авторитарность предстает как механизм запрещения и повелева-ния. Она вовлекает в сферу социально-психических явлений многообразные эмоции. Но не надо представлять себе авторитет только как власть одного или нескольких индивидов над коллективом. Если заглянуть еще глубже, то ведь это в известном смысле и обратная зависимость: в конечном счете внушать людям можно только то, что в общем соответствует направлению их потребностей и интересов, их убеждений и воли, а значит, сам авторитет порождается коллективом, общностью и психически индуцирован ими. Звучит парадоксально, но лидер, авторитет — сам раб коллектива. И поистине те окруженные сложным церемониалом царьки древнейших обществ, которым поклонялись, но личная свобода и воля которых были близки к нулю, настолько их подавлял культ, были не личностями, а манекенами, исполнявшими волю обычая и приближенных. В этом тоже — одна из сторон диалектики авторитарности.

Не только столкновением с внешним конкурентом, но и внутренней своей природой авторитарность с развитием человеческой истории все чаще вызывает к жизни раздвоение авторитета и антиавторитета, традиционализма и антитрадиционализма, престижа и пренебрежения.

Авторитет тем непререкаемее психологически, чем более соответствующее лицо фактически, социально несменяемо. Эти две стороны, субъективная и объективная, находятся в прямом соответствии. Кто такой “господин”? Это тот, кого фактически невозможно сместить. В соответствии с этим его воля для подчиненного автоматически обязательна, что в принципе равносильно неограниченному внушению. Существование господина выражает константность, инвариантность данной общности. Если его можно сместить или заменить, или хотя бы вообразить смещенным и замещенным, его психологическая власть уже глубочайшим образом поколеблена; она заменяется механизмом выбора: кто более господин — он или другой?

Напротив, демократизм — синоним неограниченной сменяемости в принципе. Он отвечает и объективным тенденциям современной общественной жизни и психологической потребности современного человека. А вот древние психические формы коррелятивные несменяемости государей и господ, легитимизму, наследственности, династизму, аристократизму, кастовой иерархии.

Возьмем психологическую сторону таких объективных исторических процессов, как, скажем, напор крестьянской массы на крепостное право. Подавляющее число русских крестьян долго и не догадывалось о сменяемости барина. А когда социально-экономическое развитие заставило их догадаться — наступил психический взрыв полного непослушания. Без учета этого психологического звена весь процесс остается как-то разорванным.

Именно из несменяемости и незаменимости вытекает великая психологическая власть отца, матери: по определению, их в общем не может заменить другое лицо, так как их позиция по отношению к индивиду предопределена раз и навсегда до его рождения. Однако и эта ситуация не абсолютна, она расшатана и субъективно и объективно: есть и усыновление, и замена родителей отчимами и мачехами, и безотцовщина, и отцеубийство, и отречение от родителей, особенно же — все бесконечные варианты фактического отхода детей от родителей, начиная от жизни врозь. Точно так же муж был непререкаемым господином, пока развод (в том числе фактический) был абсолютно невозможным. Но уже на памяти всей писаной истории наказывалось прелюбодеяние жены, и, следовательно, оно существовало в реальной жизни, и выражало оно не только некоторую непрочность брака, но и возникшую психологическую оппозицию внушению главы семьи. Чтобы выпростаться из-под его абсолютного авторитета, надо, чтобы он был хоть отчасти сменяем, хоть в помыслах.

Словом, все виды несменяемости лидеров в ходе истории так или иначе расшатывались, а вместе с ними — и прямая передача воли помимо мышления.

Чтобы компенсировать эту тенденцию, была создана несменяемость бога, как существа абсолютно недоступного человеческим рукам, помещенного на недосягаемом небе, бессмертного, вечно равного себе. Еще в античном мире боги были в известном смысле сменяемыми: достаточно вспомнить историю побед и низвержений богов в мифологической теогонии, как и самый факт многобожия. Но постепенно по мере крушения и трансформаций земных властей формировалось представление о полной несменяемости некоей высшей власти, о неподвижном лидере. Бог средневекового общества и нового времени в мировых религиях, особенно в христианстве, компенсировал прогрессировавшую мобильность институтов и персонажей в земной жизни. Этот бог тем самым сохранил базу для механизма внушения в целом: веры вообще, ибо каждая отдельная земная власть, даже самая малая, оказалась сопричисленной к единственной и иммобильной небесной власти. Но судьба земных лидеров неминуемо в конце концов увлечет за собой и эту компенсацию.

Авторитет не может вечно удерживаться на исходном психологическом механизме внушения. В конце концов не ниспровергнутыми остаются только те лидеры, которых невозможно ниспровергнуть: 1) поддерживаемые вооруженной силой, т.е. сохраняемые уже не социально-психическим механизмом, а большей или меньшей порцией принуждения; 2) опирающиеся на неодолимейшую силу — истину, логику, убеждение. Второе, по существу, есть снятие авторитарности сознательностью, научным мышлением.

Последнее постепенно включает в себя и познание людьми законов своей психики.

Обособление личности в общности

Социальная психология никак не может ограничиться рассмотрением таких моделей, где предполагается более или менее однородная и единая социальная структура. Мы уже разрушили такую модель, затронув тему об авторитете и авторитарности. Это уже обособление личности от остальной общности. Теперь надо рассмотреть вопрос в более широком охвате.

Как установлено выше, однородная социальная среда, коллектив, общность может усиливать и тем самым закреплять различные побуждения и действия людей. В принципе действие этого механизма может распространяться на любые действия. А следовательно, как на полезные для общества и его развития, так и на вредные.

В первом случае объективные законы и тенденции прогресса опираются на этот психический механизм, используют его. В этом случае действие простейших механизмов социальной психологии имеет общий вектор с действием тех или иных социологических, исторических законов. Так обстоит дело, например, при сплочении рабочих в забастовке против капиталиста, при повышении трудовой энергии в условиях социалистического трудового соревнования.

Но ведь тот же самый психический механизм может и, наоборот, оказаться помехой прогрессивным изменениям, объективно назревшим. Иначе говоря, действие этого механизма может лежать не только по пути истории, но и поперек пути истории.

Для иллюстрации второй возможности навряд ли требуются специальные примеры: их такое же несчетное множество, как и для первой. Тут и расовое изуверство, и религиозно-сектантский фанатизм, и оголтелое политическое мракобесие.

Словом, та же психологическая закономерность может и служить прогрессу, и препятствовать ему.

Ясно, что во втором случае неодолимые силы исторического движения находят средства дробить и разрушать плотины.

Таким противодействующим средством, как бы оборотной стороной контагиозности внутри общности, оказывается известное обособление индивида, личности (или микроколлектива — малой семьи).

Буржуазные психологи сплошь и рядом провозглашают метафизическую противоположность личности и коллектива, индивида и массы. При этом всякий раз получается апология индивидуализма и хула на коллективизм. Мы даем и будем давать решительный отпор этому сталкиванию лбами индивида и коллектива как каких-то абсолютных противоположностей, — тем более, что ведь всякий коллектив состоит из индивидов, а личность, в свою очередь, является сгустком общественных отношений.

Но советской науке чуждо также нигилистическое отношение к проблеме: личность и коллектив. Было бы по меньшей мере неумно заявить, что и вопрос-то этот выдуман буржуазными психологами и социологами и не подлежит рассмотрению советской наукой. Мы, конечно, не усмотрим здесь абсолютной и неразрешимой противоположности. Но мы увидим и должны подвергнуть исследованию конкретные, исторически меняющиеся противоречия, как и систему специальных психических явлений, осуществляющих сложные связи личности с коллективом.

В определенных социальных и исторических условиях требования самой развивающейся жизни заставляют людей противопоставлять “себя” сплотившей, но и сковавшей их общности. Иного средства, кроме этого самоотрицания общности, в распоряжении истории не было. Только с помощью этого средства и перестраивались в ходе истории устаревшие формы общностей и их внутренних связей, заменялись иными, отвечающими новым объективным условиям и требованиям жизни.

Наслаивались бесконечно сложные отношения между общностями и так или иначе обособлявшимися индивидами. Причем психика индивидов использовала уже рассмотренные выше механизмы: претензии на престиж и авторитет и отвержение авторитетов, негативное отношение к данной общности как к некоему “они”, следовательно причисление себя к другому “мы”. Но не эти механизмы сами по себе формировали историю: с их помощью лишь прокладывали себе дорогу объективные законы общественного бытия.

Возьмем пример из самых общих, грубых контуров смены способов производства в ходе всемирной истории.

Для античного рабовладельческого строя характерна организация труда более или менее крупными группами рабов. Только так можно было эффективно реализовать рабский труд — нельзя же было приставлять по надсмотрщику к одному или к каждым двум-трем рабам. Более или менее крупными партиями работали рабы на полях латифундий, в рудниках, на строительстве каналов, дорог, акведуков, мостов, пирамид, склепов, храмов, дворцов, амфитеатров, цирков. До сих пор высятся и потрясают некоторые их бессмертные сооружения. Ничего подобного не могли бы сделать менее плотно сбитые в группы, менее порабощенные владельцы индивидуальных хозяйств. Но дальнейший прогресс, переход к феодальному производству был вместе с тем ударом по форме труда крупными партиями, ставшей тормозом. Преодоление рабства как бы символизировалось мелким, индивидуальным, основанным на личной умелости трудом крестьянина и ремесленника. Объединенный, коллективный труд в средние века отступил далеко на второй план; ведь даже на барщине в хозяйстве помещика, как правило, каждый крестьянин более или менее отдельно от других выполнял свой “урок”.

И лишь к концу феодальной эпохи в организации труда замечается подъем работы “артелями”. Индивидуальная организация трудового процесса исчерпала свою прогрессивную роль, новые производительные силы все настоятельнее требовали соединения труда, замены мелкого производства крупным не только в экономическом смысле, но и в смысле непосредственной организации труда.

Простая кооперация, мануфактура, фабрика постепенно преобразовали при капитализме труд людей в коллективный труд. На смену виртуозному труду мастера-ремесленника с немногими подмастерьями и учениками, ранее двинувшего вперед возможности и уровень материального производства, капитализм поставил сотни и тысячи совместно работающих людей, ибо производственный индивидуализм исчерпал свою революционизирующую роль, изжил себя. Труд больших коллективов рабочих открыл новые гигантские возможности. Но это уже, как правило, не соединение однородного труда, а сложные коллективы работников разной производственной квалификации, неразрывно связанных в единую трудовую систему.

Социализм наследует от капитализма общественный характер производства, однако и глубоко преобразовывает организацию труда. Сплоченность рабочих в бригаде, цехе, в масштабах предприятия в огромной степени возрастает. Со своей стороны, социалистическое соревнование между рабочими и коллективами рабочих становится абсолютно новым качеством общественной организации трудовых отношений людей.

Вполне ясно, что эти объективно необходимые формы трудовой организации людей были не следствием, а причиной соответствующих им проявлений тех или иных сторон психологии индивида в коллективе. Нелепо было бы, наоборот, исходить из представления, что античным рабам была по природе присуща психология коллективизма, поэтому они и работали группами, а средневековым крестьянам и ремесленникам была врождена психология индивидуализма. Ведь в других сферах жизни средневековые труженики были насквозь общинниками (марки, цехи), а античным рабам совсем не по душе были “коллегии” и “фамилии”.

Из приведенных примеров следует единственно только то, что разные способы производства порождают и утилизируют даже в самых недрах трудового процесса разные варианты и структуры отношений индивида и коллектива.

Этими примерами мы подчеркнули также, что само обособление индивида является всего лишь формой разрыва общности, оборотной стороной общности, ее самоотрицанием и ничем более.

Возьмем такое элементарное явление психологии личности (“общей психологии”), как память. Это — один из классических разделов психологической науки, разработанный с помощью многообразных экспериментальных методов[298], и все же па нее можно пролить еще новый свет, если подойти к ней с точки зрения социальной психологии. Как ни странно, на первый план при этом выдвинется не явление запоминания, а явление забывания.

Не всякое раздражение периферийных и центральных нервных клеток сохраняется в мозгу животного и человека. С точки зрения физиологии, для этого требуется, чтобы оно совпало с возбужденным состоянием какой-либо другой группы нервных клеток и таким образом возникла новая временная связь. Иначе раздражение просто рассеется. Но и не всякий запечатлевшийся таким путем след раздражения остается у человека в активной памяти. Подавляющая часть переживает своеобразное явление забывания. Оно кажется простым и не требующим объяснения. Но нельзя доказать, чтобы у животных существовало забывание в этом обыденном человеческом смысле. Под гипнозом можно заставить человека вспомнить все то, что в его мозгу переведено в сферу забытого и пребывает в ней. Это как раз доказывает, что утратить из следов ничего нельзя, т.е. что забывание — не утрата. Не значит ли это, что способность забывания есть особое свойство социального человека? Некая шторка, которая помогает ему быть человеком? Этот мнемонегативизм (амнезия) заложен в психофизиологии человека как неустранимое свойство. Возьмем процесс выработки какого-либо нового автоматизированного действия. Замечено, что сколь велика ни была тренировка, в некотором проценте случаев это действие будет срываться. Даже цирковые жонглеры знают, что в ничтожном проценте случаев великолепно заученное упражнение дает осечку. И этот закономерный и неустранимый, хоть и весьма различный, процент отказа представляет важный психологический факт, а вовсе не маленькие поломки машины.

Переведем это явление на язык социальной психологии. Заучивание какого-либо движения до уровня абсолютно не контролируемого сознанием автоматизма может быть сопоставлено с действием внушения. А внушение, как мы помним, есть другое название для того же самого факта, который мы обозначаем словом “мы”, если “мы” берется в его самом чистом крайнем случае. Самовнушение является интериоризацией того же самого явления. Когда человек в чем-либо тренируется, он как бы повинуется, причем в форме неосознаваемого действия, тогда как нарушение автоматизма, срыв есть элементарный отказ подчиняться внушенному. Казалось бы, человек тут просто “забыл” заученное, но это забывание — молекула отказа, микробунт.

В этом качестве забывание оказывается чисто человеческим свойством. Забывание — это выход индивида из словесно-психической системы, из хора, из “мы”. Напротив, запоминание есть преодоление забывания. Это как бы одоление силы забывания с помощью второго слоя воздействия речи — внешней, или интериоризованной. Выходит, наша человеческая память служит уже отрицанием отрицания, возвратом на новой основе к автоматизму и воспроизведению следовых раздражений в тканях центральной нервной системы. Это относится в равной мере как к непроизвольному, так и к произвольному вспоминанию и запоминанию. Сказанное применимо, конечно, и к образно-наглядной и к словесной памяти. Самым глубинным основанием явлений памяти, как видим, оказываются социально-психологические отношения внушения, отказа от внушенного, восстановления силы внушения посредством убеждения или сознания.

От такого глубинного психического явления, как память, обратимся к лежащему на самой поверхности социально-психических отношений явлению — стремлению нравиться. По мнению Л. Н. Толстого, желание нравиться другим, вызывать их любовь — это самое неустранимое из желаний человека. Как расшифровать желание нравиться? Это желание влиять, иначе говоря, повернуть на себя таящееся в других желание подвергнуться наилучшему влиянию. Желание нравиться — это участие в конкуренции за внушение, авторитет, власть. Способов нравиться — множество, причем нравиться другим (другому) можно и сходством и отличием. Но суть во всех случаях — образование зачаточного “мы”. Человек, стремящийся нравиться другим, как бы совершает обратный путь от обособления личности к возвращению ее в общность. Однако это стремление может сочетаться как с культивированием в себе действительно привлекательных качеств, так и с самовлюбленностью, с самодовольством.

На обратном полюсе — самоуничижение. Если оно и не сильно выражено в личности, в ней присутствует упомянутый поиск чьего-либо хорошего влияния, способность влюбленности в другого, которую А. П. Чехов назвал естественным состоянием человека.

Знание ассортимента психологических отношений и психофизиологических явлений, именуемых эмоциями и чувствами, отражающих взаимосвязь индивида с общностью, является одной из практически наиболее важных сторон социальной психологии. В наши дни эти научные познания необходимы для всестороннего воспитания нового человека, человека коммунистического общества. Понимание этих явлений, знакомство с их природой нужны хозяйственнику и администратору, партийному и профсоюзному работнику, пропагандисту и агитатору, литератору и ученому. Причем всякий раз надо иметь в поле зрения обе смыкающиеся в психологии стороны дела: социальную и физиологическую, ибо, дойдя до индивида и его эмоций, мы всегда доходим и до их материальной основы, т.е. физиологии индивидуального организма.

В конце предыдущей главы мы пришли к представлению, что приятное и неприятное, удовольствие и неудовольствие — психологические категории, опирающиеся на социальную сторону дела: их глубокие корни уходят в деление жизненных явлений на “наши” и “чужие”, иначе — на утверждающие или разрушающие “наше”. Таким образом, дуализм чувств восходит к социальному дуализму. Самим по себе процессам, протекающим в организме, вовсе не присуще деление именно на два со знаками плюс и минус.

К сказанному можно отнести и такие широко распространенные дуальные классификации чувств людей по отношению друг к другу, как деление их на симпатию и антипатию, на любовь и отвращение, сострадание и черствость. Это — разные выражения и оттенки все того же дуального членения окружающей человеческой среды на “мы и они”. Но, углубляясь дальше в сложный и пестрый мир чувств и эмоций людей, мы словно бы утрачиваем эту ясную дуальность.

Психологи издавна делят все эмоции человека на три основных: страх, любовь, гнев. Из них в качестве ответвлений выводится множество других. О некоторых из них речь будет ниже.

Но пока обратимся к противоположному полюсу, физиологической стороне дела. Здесь тоже, по-видимому, обнаруживается некий дуальный или взаимопротивоположный механизм, но относящийся к делению не на приятное и неприятное, а на активизирующие и подавляющие формации в центральной нервной системе.

Мы заметили, что рабочий в коллективе, школьник в классе, спортсмен на стадионе проявляют больше энергии,

чем в одиночестве. На языке физиологии это означает повышение тонуса работы центральной нервной системы. А в наши дни науке известно специальное гистологическое образование центральной части продолговатого мозга, моста, среднего мозга, таламической области и срединной части зрительных бугров, которая как раз заведует общим тонусом нервных центров и нервных клеток всего мозга. Она называется ретикулярной формацией. Вот эта активизирующая система, несомненно, и возбуждается особенно сильно, наряду с другими раздражителями, человеческим фактором, человеческой средой. Тонизирующее действие последней является ведь не специфическим для какого-либо отдельного действия, а общим: “на людях” повышается общая находчивость, выносливость, смелость. По словам пословицы, “на людях и смерть красна” — даже смерть! Наблюдая оратора, актера, бойца, спортсмена, тонизируемого средой, мы видим, что дело, несомненно, в уровне активности мозга в целом, следовательно, в воздействии фактора человеческой среды на ретикулярную формацию (и, может быть, неспецифические ядра таламуса) и производном воздействии этих нервных образований уже на специальные мозговые центры, возбуждаемые в данный момент.

Как же именно действует человеческий фактор на указанную формацию, регулирующую активность мозга? Условными возбудителями могут быть и действия окружающих, вызывающие имитацию, и их мимика и жесты, и такие средства воздействия, как аплодисменты, свистки и более всего — слова. Каким сильным, например, раздражителем служит собственное имя человека! Подчас спящий человек не реагирует на другие слова, но при произнесении его имени сразу просыпается. А ведь на стадионе публика сплошь и рядом поощряет фаворита выкрикиванием его имени. Имя или название коллектива (племени, общины, команды) тоже служит сильным активизатором. В истории войн всех веков огромную роль играли боевые кличи, иногда совершенно условные, символические, вроде “ура!” или “банзай!”. Они “пьянят”, они — условнорефлекторные, крайне мощные возбудители ретикулярной формации и через нее — коры мозга. Результатом может оказаться как строго направленное возбуждение, так и более или менее разлитое, захватывающее подкорковые отделы мозга, каковое и именуется эмоциями и аффектами.

Наряду с открытием физиологами активизирующей роли ретикулярной формации важна и гипотеза американского физиолога Прибрама о существовании в срединной части головного мозга некоей формации, ведающей прекращением деятельности при достижении желаемого результата. Это — как бы “стоп-механизм”, способный частично подавлять или полностью прекращать доминирующую в данный момент деятельность. Можно думать, что и для этой системы условными возбудителями могут быть действия, жесты, мимика, слова окружающих людей. Действие таких слов, как “нельзя”, имеет огромную автоматическую силу и формируется с очень раннего детского возраста. К таким же подавляющим факторам относятся выражения порицания. Подчас условным сигналом служит даже не слово — достаточно укоризненных взглядов, насмешливой мимики, указания пальцем, чтобы наступили специфические реакции подавления тех или иных действий или снижения общей активности центральной нервной системы.

Тут мы вплотную подошли к тем эмоциям, посредством которых регулируются взаимоотношения индивида с общностью.

Возьмем для примера такое важное для социальной психологии эмоциональное явление, как “стыд”.

Издревле психология рассматривала стыд как одну из разновидностей страха. Но это страх осуждения со стороны тех или иных людей, т.е. отвержения ими за определенный поступок из круга своего общения, из своего “мы”. Платон различал два вида боязни: когда мы боимся какого-либо грозящего несчастья или когда мы боимся худой молвы о нас, т.е. сделаем или скажем что-нибудь нелепое. Второй вид и есть стыд. Аристотель определял стыд как страх бесчестья, как неприятное чувство, относящееся к такому злу, которое ведет, по нашим представлениям, к дурной славе.

Иначе говоря, стыд характеризует опасение или сознание неприемлемости данного поступка для данных людей. Так, стыд в старину вызывало почти всякое общение нижестоящего лица с вышестоящим: первый испытывал стыд,, робость, страх пренебрежения, осуждения, отвержения со> стороны второго. Особенно сильна, подчас первична, эта опаска в отношении порицания внешности: лица, наружности, одежды, манеру Стыд может регулировать также и Поступки, и произносимые слова, от наиболее незначительных до имеющих большое принципиальное значение.

Сами поступки, считающиеся постыдными, весьма изменчивы в зависимости от типа и традиций данной общности. На взгляд шайки воров, воровство отнюдь не постыдно. На ранних ступенях общественного развития у одних племен только мужчины должны что-либо прикрывать из своего тела, у других — только женщины. В древнем Риме матроны без стыда раздевались при рабах и стыдились только мужчин из своего сословия (стыдиться раба было бы постыдно). Дворяне, аристократы всегда стыдились бедности, скрывали ее, маскировали, так как бедность или, скажем, физический труд создавали сходство между ними и лицами другого сословия. В дореволюционной России среди господствующих классов считалось неприличным проявление открытого гнева по отношению к детям и взрослым своего социального круга, но почиталась приличной самая резкая, грубая, безудержная форма его по отношению к крепостным, рабочим, подчиненным. В замкнутой, кастовой среде высших классов, “порядочных” людей считалось стыдным заниматься актерским искусством, а среди актеров точно так же порицались аристократические замашки.







Сейчас читают про: