Глава II. Утопия алчности

– Доброе утро.

Дагни взглянула на Голта, стоявшего на пороге комнаты. В окнах позади него высились горы в серебристо‑розовом мареве, казавшемся ярче дневного света. Солнце уже взошло где‑то над землей, но еще не поднялось над этим барьером, и небо сияло, говоря о его приближении. Она только что слышала радостное приветствие наступившему утру – но не птичье пение, а звон телефона, видела начало нового дня – но не в блестящей зелени ветвей снаружи, а в сверкании хромированной плиты, сиянии стеклянной пепельницы на столе и в свежей белизне рубашки Голта. В ее голосе прозвучала та же теплота, что и в его приветствии:

– Доброе утро.

Голт собрал со стола исписанные карандашом листки с расчетами и сунул в карман.

– Нужно ехать на электростанцию, – сказал он. – Мне сейчас позвонили, что с лучевым экраном неполадки. Видимо, его повредил ваш самолет. Через полчаса вернусь и приготовлю завтрак.

Небрежная обыденность его голоса, манера воспринимать ее присутствие как часть привычного домашнего распорядка, как нечто само собой разумеющееся, подсказали Дагни, что за ними кроется особый смысл, и что Голт говорит так намеренно.

Она так же небрежно ответила:

– Если принесете оставленную в машине трость, к вашему возвращению я приготовлю нам завтрак.

Голт посмотрел на нее с легким удивлением; взгляд его скользнул от забинтованной лодыжки к коротким рукавам блузки, оставлявшим на виду руки с толстой повязкой на левом локте. Но прозрачная блузка, открытый воротник, волосы, спадающие на плечи, казавшиеся невинно обнаженными под тонкой тканью, делали ее похожей не на инвалида, а на школьницу, и бинты ничего не значили. Он улыбнулся, но словно бы не ей, а какому‑то доброму воспоминанию.

– Как скажете.

Странно было оставаться в его доме одной. С одной стороны, тут было незнакомое раньше Дагни чувство благоговейного уважения, делавшее все ее движения робкими, словно прикосновение к любому предмету было чрезмерной интимностью, с другой – беззаботная непринужденность, ощущение, что она здесь дома, что здесь ей принадлежит все, включая хозяина.

Странно было испытывать такую чистую радость от элементарного приготовления завтрака. Оно казалось самоцелью, словно налить воды в кофейник, выжать сок из апельсинов, нарезать хлеб дарило удовольствие, которого ожидаешь, но редко получаешь. Ее поразила мысль, что она не испытывала такой радости от работы с тех пор, как сидела за диспетчерским столом в Рокдейле.

Накрывая стол, Дагни увидела торопливо идущего к дому мужчину: быстрого, проворного, перескакивающего через валуны легко, будто взлетая. Он распахнул дверь, позвал: «Эй, Джон!» и, увидев ее, замер. У него были золотистые волосы и лицо такой совершенной красоты, что Дагни остолбенела, глядя на него даже не восхищенно, а изумленно.

Он смотрел на нее так, словно присутствие женщины в этом доме было для него чем‑то невозможным. Выражение его лица менялось на глазах: сначала на нем мелькнуло удивление, будто он узнал ее, потом его озарила улыбка – отчасти веселая, отчасти торжественная.

– О, вы примкнули к нам?

– Нет, – сухо ответила Дагни. – Не примкнула. Я штрейкбрехер.

Мужчина снисходительно рассмеялся, словно взрослый над ребенком, лепет которого ему невнятен.

– Если б вы осознавали, что говорите, то поняли бы, что здесь это невозможно.

– Я взломала ворота. В буквальном смысле.

Мужчина поглядел на ее бинты, задумался на мгновение, потом взгляд его стал почти наглым, и он с откровенным любопытством спросил:

– Когда?

– Вчера.

– Каким образом?

– На самолете.

– С какой стати вы вздумали здесь летать?

У него была уверенная, властная манера аристократа или хулигана, выглядел он, как первый, а одет был, как второй. Дагни несколько секунд рассматривала его, умышленно затягивая паузу.

– Хотела приземлиться на доисторический мираж, – ответила она, – и приземлилась.

– Да, вы штрейкбрехер, – сказал он и усмехнулся, словно поняв суть проблемы. – А где Джон?

– Мистер Голт на электростанции. Должен вернуться с минуты на минуту.

Мужчина, не спрашивая разрешения, сел в кресло, словно у себя дома. Дагни молча вернулась к своей работе. Он наблюдал за ней, не скрывая улыбки, словно в том, как она раскладывает на кухне столовые приборы, было нечто парадоксальное.

– Что сказал Франсиско, увидев вас здесь? – спросил он.

Дагни резко повернулась к нему, но ответила спокойно:

– Его пока что здесь нет.

– Разве? – Мужчина казался удивленным. – Вы уверены?

– Мне так сказали.

Мужчина закурил сигарету. Дагни попыталась догадаться, какую профессию он избрал, любил и оставил, чтобы поселиться в этой долине. И не смогла: все казалось неподходящим; она поймала себя на нелепом предположении, что у него вообще не было профессии, потому что любая работа казалась слишком опасной для такой немыслимой красоты. Впрочем, эта мысль была совершенно целомудренной: она видела в нем не мужчину, а ожившее произведение искусства. И оно, казалось, подчеркивало бездушие внешнего мира, потому что такое совершенство подвергалось потрясениям, нервотрепкам, ударам, уготованным каждому любящему свою работу.

Но предположение ее казалось тем более нелепым, что в чертах его лица проглядывала такая суровость, какой не страшны никакие опасности.

– Нет, мисс Таггерт, – неожиданно сказал он, поймав ее взгляд, – раньше вы ни разу меня не видели.

Она быстро отвела взгляд, вдруг поняв, что откровенно его разглядывала.

– Откуда вы знаете, кто я?

– Во‑первых, много раз видел в газетах ваши фотографии. Во‑вторых, насколько нам известно, вы – единственная женщина, оставшаяся во внешнем мире, которой позволят остаться в Ущелье Голта. В‑третьих, вы – единственная женщина, у которой хватило мужества – и расточительности – до сих пор оставаться штрейкбрехером.

– Откуда вы знаете, что я была штрейкбрехером?

– Во‑первых, вы сами так сказали. А потом… иначе бы вы знали, что доисторический мираж вовсе не эта долина, а тот взгляд на жизнь, которого придерживается внешний мир.

Они услышали шум мотора, увидели остановившуюся перед домом машину. Дагни невольно отметила скорость, с какой нежданный гость при виде Голта вскочил на ноги; не будь это вызвано желанием как можно скорее с ним встретиться, походило бы на чисто армейское чинопочитание.

Дагни отметила, как замер Голт, когда вошел и увидел гостя. Затем он улыбнулся, но голос его был странно тихим, почти торжественным, словно в нем звучало невольное облегчение, когда он очень спокойно произнес:

– Здравствуй.

– Привет, Джон, – весело ответил гость.

Она заметила, что их рукопожатие продлилось на миг дольше, чем следовало, как у людей, которые не были уверены, что их предыдущая встреча не окажется последней.

Голт повернулся к ней.

– Вы уже познакомились? – спросил он, обращаясь к обоим.

– Не совсем, – ответил гость.

– Мисс Таггерт, позвольте представить вам Рагнара Даннескьолда.

Дагни поняла, какое выражение было у нее на лице, когда услышала голос гостя словно бы издалека:

– Мисс Таггерт, не надо пугаться. В Ущелье Голта я не опасен ни для кого.

Она смогла лишь покачать головой, потом вновь обрела дар речи и сказала:

– Дело не в том, как вы поступаете с другими… в том, как они поступают с вами…

Его смех вывел ее из ступора.

– Будьте осторожны, мисс Таггерт. Если начинаете так считать, то недолго останетесь штрейкбрехером, – сказал Даннескьолд. И добавил: – Но вам полезней будет присматриваться к удачам людей из Ущелья Голта, а не к их ошибкам: они двенадцать лет беспокоились обо мне. И совершенно напрасно.

Потом взглянул на Голта.

– Когда появился здесь? – спросил тот.

– Вчера поздно вечером.

– Садись, позавтракай с нами.

– А где Франсиско? Почему его до сих пор нет?

– Не знаю, – ответил Голт, чуть нахмурясь. – Я только что справлялся в аэропорте. Вестей от него не поступало.

Когда Дагни пошла на кухню, Голт хотел последовать за ней.

– Нет, – сказала она. – Сегодня это моя обязанность.

– Давайте помогу.

– В этой долине не просят помощи, так ведь?

Голт улыбнулся.

– Да, верно.

Дагни никогда еще не двигалась с таким удовольствием; ступни словно не ощущали тяжести тела, трость стала лишь дополнительной деталью, придающей особую элегантность походке – быстрой, легкой и прямой. Осанка Дагни говорила о том, что мужчины наблюдают за ней, и ей это прекрасно известно: она держала голову, словно актриса на сцене, словно дама на балу, словно победительница в некоем безмолвном соперничестве.

– Франсиско будет рад узнать, что сегодня его подменили вы, – сказал Даннескьолд, когда Дагни села за стол.

– Подменила?

– Видите ли, сегодня первое июня, и мы втроем: Джон, Франсиско и я – двенадцать лет завтракали в этот день вместе.

– Здесь?

– Сперва нет. Но здесь – уже восемь лет, с тех пор, как построен дом, – он с улыбкой пожал плечами. – Странно, что Франсиско, у которого за плечами больше веков традиций, чем у меня, первым нарушил наш обычай.

– А мистер Голт? – спросила Дагни. – Сколько веков традиций у него?

– У Джона? Позади ни одного, все впереди.

– Оставь века, – сказал Голт. – Скажи, какой год у тебя позади. Потерял кого‑нибудь из своих людей?

– Нет.

– Потерял время?

– Имеешь в виду, был ли я ранен? Нет, не получил ни единой царапины после того случая десять лет назад, когда был еще дилетантом, о чем уже пора забыть. В этом году я не подвергался никакой опасности… собственно говоря, находился даже в большей безопасности, чем если бы, по Директиве 10–289, содержал аптеку в каком‑нибудь маленьком городке.

– Проиграл бои?

– Ни одного. В этом году все потери нес противник. Грабители потеряли большинство судов по моей милости, и большинство людей – по твоей. У тебя тоже ведь был хороший год, верно? Я знаю, следил за твоими делами. Со времени нашего последнего завтрака ты увел всех, кого хотел, из штата Колорадо и еще кое‑кого, например Кена Данаггера, это большая удача. Но позволь сказать тебе о еще более значимом человеке, который уже почти твой. Ты скоро его заполучишь, он висит на тонкой ниточке и, можно сказать, готов упасть к твоим ногам. Этот человек спас мне жизнь – сам видишь, как далеко он зашел.

Голт откинулся на спинку стула и прищурился.

– Так значит, говоришь, никакой опасности не было?

Даннескьолд засмеялся.

– О, я пошел на небольшой риск. Он того стоил. Такой приятной встречи у меня в жизни не было. Мне не терпелось рассказать тебе о ней. Эту историю ты с удовольствием выслушаешь. Знаешь, кто этот человек? Хэнк Риарден. Я…

– Нет.

Это произнес Джон Голт. Это был приказ. В коротком слове прозвучала нотка ярости, которой оба раньше от него не слышали.

– Что? – с удивлением негромко спросил Даннескьолд.

Сейчас не рассказывай.

– Но ты ведь сам говорил, что именно Хэнк Риарден – тот человек, кому здесь самое место.

– Все верно. Но расскажешь потом.

Дагни пристально вглядывалась в лицо Голта, но не могла найти никакого объяснения его внезапному взрыву, видела только бесстрастное, замкнутое выражение то ли решимости, то ли нерешительности, напряженные скулы, плотно сжатый рот. «Что бы он ни узнал обо мне, – подумала она, – ему просто не может быть известно что‑то такое, чем объяснялась бы подобная реакция».

– Вы встречались с Хэнком Риарденом? – спросила Дагни Даннескьолда. – И он спас вам жизнь?

– Да.

– Я хочу послушать об этом.

– А я – нет, – отрезал Голт.

– Почему?

– Вы не одна из нас, мисс Таггерт.

Дагни чуть вызывающе улыбнулась:

– Вы подумали, что я могу помешать вам заполучить Хэнка Риардена?

– Нет, я подумал не об этом.

Она заметила, что Даннескьолд смотрит на Голта так, словно тоже находит его поведение необъяснимым. Голт открыто и спокойно выдерживал его взгляд, словно предлагая подыскать объяснение и заверяя, что найти его не удастся. Когда он насмешливо прищурился, Дагни поняла, что в этой дуэли взглядов Даннескьолд потерпел поражение.

– Чего еще, – спросил Голт, – добился ты в этом году?

– Пренебрег законом всемирного тяготения.

– Ты всегда это делал. Каким образом на сей раз?

– Перелетом с середины Атлантики до штата Колорадо на перегруженном золотом самолете. Подожди, пусть Мидас увидит, какой вклад я сделаю в его банк. Мои клиенты в этом году станут богаче на… Послушай, ты сказал мисс Таггерт, что она тоже мой клиент?

– Нет, еще не говорил. Можешь сказать сам, если хочешь.

– Я… ваш клиент? – искренне удивилась Дагни.

– Не возмущайтесь, мисс Таггерт, – заговорил Даннескьолд. – И не протестуйте. Я привык к протестам. Меня ведь здесь считают сумасбродом. Никто не одобряет моих методов вести нашу общую битву. Джон не одобряет. Доктор Экстон не одобряет. Думают, моя жизнь слишком ценна для этого. Но, видите ли, мой отец был епископом, но из всех его уроков я принял как закон лишь одно изречение: «Кто мечом убивает, тому самому надлежит быть убиту мечом».

– Что вы имеете в виду?

– Что насилие непрактично. Если мир полагает, что его объединенные силы – самое действенное средство управлять мною, то пусть узнает исход борьбы между грубой силой и силой, управляемой разумом. Даже Джон признает, что в наше время я имел моральное право избрать тот путь, который избрал. Я делаю то же, что и он, – только на свой манер. Он лишает грабителей человеческого духа. Я – результатов деятельности человеческого духа. Он лишает их разума. Я – богатства. Он обедняет душу мира. Я – тело. Он дает грабителям урок, который им придется усвоить, только я нетерпелив и хочу ускорить процесс их обучения. Но, как и Джон, просто повинуюсь их моральному кодексу и отказываюсь предоставлять им двойные критерии за свой счет. Или за счет Риардена. Или за ваш.

– О чем это вы?

– О методе взимания налогов. Все схемы сбора налогов сложны, но моя очень проста, так как представляет собой обнаженную суть всех прочих. Давайте объясню.

Дагни вся обратилась в слух. Она слышала его голос, перечисляющий сухим тоном педантичного бухгалтера сведения о трансфертах, банковских счетах, возвратах подоходных налогов, словно Даннескьолд читал вслух пыльные страницы гроссбуха… особого гроссбуха, где каждая запись сделана благодаря тому, что люди предлагали в виде дополнительного обеспечения собственную кровь, и она могла быть взята в любой момент при любой ошибке или описке счетовода. Слушая, она не могла оторвать глаз от совершенной красоты его лица и все время думала, что за эту голову мир назначил многомиллионное вознаграждение, дабы предать ее тлену… Лицо, казавшееся ей слишком прекрасным для того, чтобы карьера оставляла на нем шрамы… Она думала, пропуская половину слов: «Это лицо слишком красиво, чтобы подвергать его риску». Потом ее осенило, что его физическое совершенство лишь иллюстрация, наглядный урок, преподанный ей с кричаще очевидной откровенностью, о природе внешнего мира и судьбе всех человеческих ценностей в бесчеловечном веке. «Какими бы ни были справедливость или порочность его пути, – думала она, – как они могут… Нет! Он избрал верный путь; в том‑то и весь ужас, что справедливость просто не может избрать иной, и я не могу судить его, не могу сказать ни слова одобрения, ни упрека».

– …и своих клиентов, мисс Таггерт, я выбирал неторопливо, по одному. Чтобы не сомневаться в их репутации и пользе для общества будущего. В моем списке реституций ваша фамилия стоит одной из первых.

Дагни усилием воли сохранила непроницаемое выражение лица и ответила только:

– Ясно.

– Правда, ваш счет не самый большой, хотя за последние двенадцать лет у вас силой отняли огромные суммы. Вы увидите – как указано на копиях квитанций возврата взысканных подоходных налогов, которые передаст вам Маллиган, – что я возмещаю вам лишь те налоги, которые вы платили с жалованья вице‑президента компании, а те, что с доходов по акциям «Таггерт Трансконтинентал», – нет. Вы заработали каждый цент, вложенный в эти акции, и во времена вашего отца я вернул бы вам всю вашу прибыль до цента, но под управлением вашего брата «Таггерт Трансконтинентал» получила свою долю награбленного – компания выколачивала доходы силой, с помощью правительственных протекций, субсидий, мораториев, директив. Вы за это не в ответе, вы, по сути, первая жертва этой политики, но я возвращаю лишь заработанные деньги, а не те, которые являются частью награбленного.

– Ясно.

Завтрак подошел к концу. Даннескьолд закурил сигарету и посмотрел на Дагни сквозь первую струйку дыма, словно следя за напряженной борьбой ее сознания с услышанным, потом улыбнулся Голту и встал.

– Побегу, – сказал он. – Жена ждет.

– Что?! – задохнулась Дагни.

– Жена ждет, – весело повторил он, словно не понимая причины ее потрясения.

– Кто она?

– Кэй Ладлоу.

На Дагни нахлынуло столько мыслей, что она не могла в них разобраться.

– Когда… когда вы поженились?

– Четыре года назад.

– Как вы могли показаться где‑то в публичном месте во время бракосочетания?

– Нас сочетал судья Наррангасетт здесь, в этой долине.

– Как… – Дагни попыталась сдержаться, но слова невольно вырвались в беспомощном, негодующем протесте – против него, судьбы или внешнего мира, она не знала. – Как она может жить здесь одна одиннадцать месяцев в году, постоянно думая, что вы в любую минуту можете…

Она не договорила.

Даннескьолд улыбался, но Дагни отлично видела, что он правильно понял ее, иначе она никогда бы не заслужила права на такую улыбку.

– Она может жить так, мисс Таггерт, потому что мы не считаем, что земля – это юдоль скорби, где человек обречен на гибель. Мы не считаем, что трагедия – наша неизбежная участь, и не живем в постоянном страхе перед несчастьем. Не ожидаем беды, пока нет видимых причин ожидать ее, и когда сталкиваемся с ней, способны ей противостоять. Неестественными мы считаем страдания, а не счастье. Не успех, а поражение считаем ненормальным исключением в человеческой жизни.

Голт проводил его до двери, вернулся, сел за стол и неторопливо протянул руку к кофейнику.

Дагни внезапно вскочила, словно подброшенная мощной струей сжатого пара, сорвавшего предохранительный клапан.

– Думаете, я приму его деньги? – вскричала она.

Голт подождал, чтобы дымящаяся струя из кофейника наполнила его чашечку, потом, подняв взгляд на Дагни, ответил:

– Да, думаю, примете.

– Нет! Я не позволю ему рисковать ради этого жизнью!

– Тут вы бессильны что‑либо поделать.

– Я могу никогда не потребовать этих денег!

– Да, можете.

– Тогда они пролежат в банке до Судного дня!

– Нет, не пролежат. Если вы не потребуете этих денег, часть их – очень малая – будет передана мне от вашего имени.

– От моего? Почему?

– В оплату за жилье и стол.

Дагни уставилась на него, гнев на ее лице сменило недоумение, и она медленно опустилась на стул.

Голт улыбнулся:

– Как долго, по‑вашему, вы пробудете здесь, мисс Таггерт? – в ее глазах стояли испуг и беспомощность. – Не думали об этом? А я думал. Вы проживете здесь месяц. Месяц отпуска, как и все мы. Я не спрашиваю вашего согласия – вы же не спрашивали нашего, когда появились здесь. Вы нарушили наши правила и должны примириться с последствиями. В течение этого месяца долину не покинет никто. Я, конечно, мог бы отпустить вас, но не отпущу. Закона, требующего, чтобы я удерживал вас, не существует, но, ворвавшись сюда, вы дали мне право действовать по своему усмотрению – и я воспользуюсь этим, так как хочу, чтобы вы были здесь. Если в конце месяца вы примете решение вернуться, у вас будет такая возможность. Но не раньше.

Дагни сидела прямо; напряжение покинуло ее лицо, но губы чуть растянулись в жесткой, решительной улыбке, не сулящей противнику ничего хорошего; глаза холодно блестели, хотя и затаили какую‑то странную мягкость, словно глаза врага, который твердо намерен сражаться, но совсем не расстроится, если окажется побежден.

– Прекрасно, – сказала она.

– Я буду взимать с вас плату за жилье и стол – наши правила запрещают содержать человека даром. Кое у кого есть жены и дети, но тут существуют взаимный обмен и взаимная плата такого рода, – он выразительно взглянул на нее, – какую я не имею права получать. Поэтому буду брать с вас по пятьдесят центов в день, и вы расплатитесь со мной, когда вступите во владение счетом, открытым на ваше имя в банке Маллигана. Если откажетесь от счета, Маллиган снимет с него ваш долг и отдаст мне деньги по первому требованию.

– Я принимаю ваши условия, – ответила Дагни; в голосе ее была расчетливая, осторожная медлительность торговца. – Но не позволю покрывать из этих денег мои долги.

– Как же еще вы собираетесь платить?

– Буду отрабатывать жилье и стол.

– Каким образом?

– В качестве кухарки и прислуги.

Дагни впервые увидела его потрясенным – до глубины души и с такой силой, что предвидеть этого, конечно же, не могла. Голт разразился смехом – но смеялся так, словно получил удар, откуда совершенно не ждал, словно уловил в ее словах нечто гораздо большее, чем они значили в действительности; она поняла, что невольно задела его прошлое, пробудив какие‑то воспоминания и чувства, знать которых не могла. Он смеялся так, словно увидел вдруг какой‑то далекий образ и хохотал ему в лицо, словно победил наконец, и мстил за что‑то давнее, ей неведомое.

– Если возьмете меня на работу, – невозмутимо продолжила Дагни, лицо ее было официально вежливым, голос отчетливым и строгим, – я буду стряпать, убирать в доме, стирать и выполнять прочие подобные обязанности, которые требуются от прислуги, в счет оплаты жилья, стола и тех денег, какие потребуются мне на кое‑какую одежду. Возможно, ближайшие несколько дней травмы будут мне слегка мешать, но они пройдут, и я смогу работать в полную силу.

– Вы действительно этого хотите? – спросил Голт.

– Хочу, – ответила Дагни и умолкла, чтобы с губ не сорвались заветные слова: «Больше всего на свете».

Голт все еще улыбался; улыбка была веселой, но, казалось, это веселье может в любой момент перерасти в некое ликующее торжество.

– Хорошо, мисс Таггерт, – сказал он, – я беру вас на работу.

Она сухо кивнула со сдержанной благодарностью.

– Спасибо.

– В дополнение к жилью и столу будут платить вам десять долларов в месяц.

– Прекрасно.

– Буду первым человеком в долине, нанявшим прислугу, – Голт встал, полез в карман и выложил на стол золотую пятидолларовую монету. – Это аванс.

Потянувшись к монете, Дагни с удивлением обнаружила, что испытывает пылкую, отчаянную, робкую надежду девушки, впервые принятой на работу: надежду, что окажется достойной этой платы.

– Да, сэр, – сказала она, потупясь.

* * *

На третий день ее пребывания в долине прилетел Оуэн Келлог. Дагни не могла понять, что его поразило больше: она, стоявшая на краю летного поля, когда он спускался по трапу, ее одежда – тонкая, прозрачная блузка, сшитая в самом дорогом ателье Нью‑Йорка, и широкая юбка из набивного ситца, купленная в долине за шестьдесят центов, – трость, бинты или висевшая на руке корзинка с продуктами. Келлог спускался вместе с группой мужчин; увидев ее, он остановился, потом побежал к ней, словно влекомый столь сильным чувством, что оно, каким бы ни было, больше походило на ужас.

– Мисс Таггерт… – прошептал Келлог и умолк, а она со смехом стала объяснять, как оказалась здесь раньше него.

Он слушал с таким видом, будто это не имело значения, а потом выплеснул то, от чего только что оправился:

– А мы‑то думали, что вы погибли!

– Кто думал?

– Все мы… то есть все во внешнем мире.

Улыбка исчезла с лица Дагни, когда после радостных восклицаний Келлог заговорил:

– Мисс Таггерт, помните? Вы сказали, чтобы я позвонил в Уинстон, сообщил, что вы будете там на следующий день, к полудню. То есть позавчера. Тридцать первого мая. Но вы не появились в Уинстоне, и под вечер все радиостанции сообщали о вашей гибели в авиакатастрофе где‑то в Скалистых горах.

Дагни молча кивнула, осмысливая события, о которых не задумывалась.

– Я узнал об этом в «Комете», – продолжал Келлог. – На какой‑то маленькой станции в Нью‑Мексико. Начальник поезда держал там «Комету» целый час, пока мы с ним проверяли это известие, звонили по междугородной связи в другие города. Он был потрясен так же, как и я. Все были потрясены: поездная бригада, начальник станции, стрелочники. Они толпились вокруг меня, пока я звонил в отделы новостей нью‑йоркских и денверских газет. Узнали мы очень мало. Только то, что вы перед самым рассветом поднялись с афтонского аэродрома, что как будто преследовали чей‑то самолет; дежурный оператор сказал, что вы полетели на юго‑восток, и что потом никто вас больше не видел… и что поисковые группы прочесывали Скалистые горы, ища обломки вашего самолета.

Дагни невольно спросила:

– Пришла «Комета» в Сан‑Франциско?

– Не знаю. Я сошел с нее, когда она ползла к северу по Аризоне. Было очень много задержек, неполадок, противоречивых распоряжений. Я всю ночь добирался до Колорадо попутным транспортом: на грузовиках, в колясках, на телегах, – и вовремя прибыл к месту сбора, где мы ждали, когда прилетит самолет Мидаса и доставит нас сюда.

Дагни медленно пошла по тропинке к машине, оставленной возле «Продовольственного рынка Хэммонда». Келлог следовал за ней и когда заговорил снова, голос его стал чуть тише, спокойнее, под стать ее шагам, словно они оба хотели что‑то отсрочить:

– Я нашел работу для Джеффа Аллена, – сказал Келлог; тон его голоса был странно торжественным, подобающим фразе «Я исполнил вашу последнюю волю». – Когда мы приехали в Лорел, начальник станции тут же приставил его к делу. Ему очень был нужен здоровый… то есть здравомыслящий человек.

Они подошли к машине, но Дагни не села в нее.

– Мисс Таггерт, вы не очень пострадали, так ведь? Вы сказали, что разбились, но… это не опасно?

– Нет, ничуть не опасно. Завтра я уже смогу обходиться без машины Маллигана, а еще через день‑другой и без этой штуки.

Она помахала тростью и небрежно бросила ее в салон.

Они стояли молча; Дагни ждала.

– С той станции в Нью‑Мексико, – неторопливо заговорил Келлог, – последний звонок я сделал в Пенсильванию. Говорил с Хэнком Риарденом. Сообщил ему все. Он выслушал, сделал паузу, потом сказал: «Спасибо, что позвонили». – Келлог опустил взгляд и от души добавил: – Не хочу никогда больше слышать такой паузы.

Он посмотрел ей в глаза; в его взгляде не было упрека, словно еще тогда, услышав ее просьбу, он обо всем догадался.

– Спасибо, – сказала Дагни, садясь за руль. – Подвезти вас? Мне нужно вернуться и приготовить обед к приходу моего работодателя.

Когда Дагни вошла в дом Голта и осталась одна в тихой, залитой солнцем комнате, она, наконец, постаралась разобраться в своих чувствах. Посмотрела в окно на горы, закрывавшие часть неба на востоке. Подумала о Хэнке Риардене, сидящем за письменным столом в двух тысячах миль от нее с окаменевшим от горя лицом, – как каменело оно всегда под всеми ударами, – и ощутила отчаянное желание бороться за Хэнка, за его прошлое, за эту напряженность лица, питавшую ее мужество… точно так же ей хотелось бороться за «Комету», еле‑еле ползущую по полуразрушенному пути. Она содрогнулась и зажмурилась, чувствуя себя виновной в двойной измене, как бы повисшей в пространстве между долиной гениев и всем прочим миром. В этот момент ей казалось, что она не имеет права ни на то, ни на другое.

Это чувство прошло, когда она сидела напротив Голта за обеденным столом. Голт смотрел на Дагни открыто, спокойно, словно ее присутствие стало чем‑то обычным, словно он привык уже видеть ее каждый день и был этому рад.

Дагни слегка откинулась на спинку стула, как бы смиряясь с таким положением вещей, и нарочито сухо, деловито сказала:

– Я осмотрела ваши рубашки, сэр, и обнаружила, что на одной нет двух пуговиц, а у другой протерся левый рукав. Хотите, приведу их в порядок?

– Да, конечно… если сумеете.

– Сумею.

Взгляд Голта не изменился, он только молча кивнул, словно услышал именно то, что хотел, – только Дагни сомневалась, что он вообще хотел от нее что‑нибудь услышать.

За окном грозовые тучи затягивали на востоке все небо. Дагни задумалась, почему вдруг у нее пропало желание смотреть на то, что происходит за окном, почему вдруг захотелось не расставаться с золотистыми пятнами на столешнице, на булочках, на медном кофейнике, на волосах Голта – словно с островком на краю бескрайней пустоты.

Потом она услышала свой голос, спрашивающий невольно, неожиданно для нее самой, и поняла, что хочет избежать хотя бы одной измены:

– У вас дозволена какая‑то связь с внешним миром?

– Нет.

– Никакой? Нельзя даже отправить письмо без обратного адреса?

– Нет.

– Даже краткого сообщения, если в нем не выданы ваши секреты или координаты?

– Отсюда нельзя. В течение этого месяца. А посторонним вообще нельзя.

Заметив, что избегает смотреть ему в глаза, Дагни заставила себя поднять голову и прямо посмотреть на него. Взгляд Голта изменился: стал пристальным, неподвижным, беспощадно проницательным. Он спросил, глядя на нее так, словно знал причину ее вопросов:

– Хотите обратиться с просьбой сделать для вас исключение?

– Нет, – ответила Дагни, не опуская глаз.

На другое утро после завтрака, когда Дагни сидела за шитьем, старательно накладывая заплату на рукав его рубашки, в своей комнате, при закрытой двери, чтобы Голт не видел ее неловкости в непривычном деле, она услышала, как перед домом остановилась машина. Уловила звук торопливых шагов Голта в гостиной, услышала, как он распахнул входную дверь и с радостным гневом вскричал:

– Ну наконец‑то!

Дагни поднялась на ноги, но замерла: голос Голта резко изменился, посерьезнел, словно он увидел что‑то неожиданное:

– В чем дело?

– Привет, Джон, – послышался усталый, негромкий, но ясный и твердый ответ.

Дагни села на кровать, внезапно почувствовав, что силы оставили ее: это был голос Франсиско.

Голт озабоченно спросил:

– Что случилось?

– Потом расскажу.

– Почему так поздно?

– Через час нужно снова улетать.

– Но почему?

– Джон, я прилетел только сказать тебе, что в этом году не смогу здесь оставаться.

Наступило молчание, потом Голт негромко, сдержанно спросил:

– Что‑то серьезное?

– Да. Я… может, вернусь до конца месяца. Не знаю… Не знаю, смогу ли я покончить с этим быстро, или… или нет.

– Франсиско, ты способен сейчас вынести потрясение?

– Я? Сейчас меня ничто не может потрясти.

– У меня в гостевой комнате человек, которого тебе нужно увидеть. Для тебя это явится шоком, поэтому заранее предупреждаю, что этот человек все еще штрейкбрехер.

– Что? Штрейкбрехер? В твоем доме?

– Давай расскажу, как…

– Это я хочу сам увидеть!

Дагни услышала презрительный смешок Франсиско, его быстрые шаги, увидела, как дверь распахнулась и как Голт закрыл ее, оставив их наедине.

Дагни не знала, как долго Франсиско смотрел на нее, но в какой‑то миг она вдруг увидела, что он стоит на коленях, держась за ее колени и прижавшись лицом к ее ногам, почувствовала, как по ним пробежала дрожь, передавшись всему телу, и вывела ее из оцепенения.

Дагни с удивлением увидела свою руку, нежно гладящую его волосы, она подумала, что не имеет права этого делать, но чувствовала, будто из ее ладони исходит некий ток успокоения, окутывая их обоих, заглаживая прошлое. Франсиско не двигался, не издавал ни звука, словно одно лишь прикосновение к ней говорило все, что он должен сказать.

Наконец Франсиско поднял голову; он выглядел так же, как она, когда очнулась после крушения в долине: будто на свете не существует никакой боли. Он смеялся.

– Дагни, Дагни, Дагни… – голос его звучал так, как будто это не было признанием, вырванным из плена долгих лет, словно он повторял нечто давно известное, смеясь над самой мыслью о том, что это еще не было сказано. – Я люблю тебя. Ты испугалась, что он заставил меня, наконец, это произнести? Я повторю, сколько захочешь – я люблю тебя, дорогая, люблю и всегда буду любить. Не пугайся, пусть ты никогда не будешь мне принадлежать, какое это имеет значение? Ты жива, ты здесь и теперь знаешь… и все очень просто, правда? Теперь ты понимаешь, в чем было дело, и почему я должен был покинуть тебя? – Он указал на долину: – Вот твоя земля, твое царство, твой мир. Дагни, я всегда любил тебя, и то, что покинул, было частью этой любви.

Франсиско взял ее руки, прижал к губам и держал, не шевелясь, не в поцелуе, а в долгом миге молчаливого покоя, словно речь отвлекала его от главного факта – ее присутствия здесь, хотя сказать хотелось очень многое, выплеснуть все невысказанные за прошедшие годы слова.

– Женщины, за которыми я ухлестывал… ты же не верила в это, правда? Я не притронулся ни к одной – но, думаю, ты это знала, знала все время. Я вынужден был играть роль повесы, чтобы грабители меня не заподозрили, когда я разваливал «Д’Анкония Коппер» на виду у всего мира. Это порок их системы, они готовы сражаться с любым энергичным, честолюбивым человеком, но если видят никчемного шалопая, думают, что он – их сторонник, что он безопасен – безопасен! Таков их взгляд на жизнь, но они поймут! Поймут, безопасно ли зло и практична ли неспособность!..

Дагни, в тот вечер, когда я впервые понял, что люблю тебя, я понял и то, что должен уйти. В тот вечер, когда ты вошла в мой номер, я понял, что ты значишь для меня и что ждет тебя в будущем. Если б ты меньше для меня значила, то, может быть, задержала бы на какое‑то время. Но это была ты, ты стала окончательным доводом, который подвигнул меня тебя оставить. В тот вечер я просил твоей помощи – в противостоянии Голту. Но я знал, что ты – самое сильное его оружие против меня, хотя ни ты, ни он не могли этого знать. Ты воплощала собой все, что он искал, все, ради чего, по его словам, нужно жить или умереть, если потребуется… я был готов примкнуть к нему, когда он той весной неожиданно вызвал меня в Нью‑Йорк. Какое‑то время я не имел от него вестей. Голт решал ту же проблему, что я. Он решил ее… Помнишь? Тогда я пропал на три года. Дагни, когда я принял компанию отца, когда начал иметь дело со всей промышленной системой мира, я стал понимать природу зла, относительно нее у меня существовали подозрения, но я считал их слишком чудовищными, чтобы поверить им. Я увидел паразитарную систему налогообложения, много веков подрывавшую «Д’Анкония Коппер», истощавшую нас неизвестно по какому праву; увидел, что правительственные постановления принимаются, чтобы навредить мне, потому что я добивался успеха, и помочь моим конкурентам, потому что они были бездельниками и неудачниками; увидел, что все притязания профсоюзов ко мне удовлетворяются, потому что я был способен дать рабочим заработать на жизнь; увидел, что желание человека получать деньги, заработать которые он не способен, считается добродетельным, но если он зарабатывал их, это осуждалось как алчность; увидел, как политики, подмигивая, советуют мне не беспокоиться, потому что я могу работать немного усерднее и перехитрить их всех. Я мирился с потерей доходов и видел, что чем усерднее работаю, тем туже затягиваю петлю на своей шее. Видел, что моя энергия расходуется впустую, что объедавшие меня паразиты сами становятся жертвами других паразитов, что они попадаются в собственную западню, и этому нет разумного объяснения, что канализационные трубы мира уносят его животворную кровь в какой‑то промозглый туман, куда никто не смеет заглянуть, а люди лишь пожимают плечами и говорят, что жизнь на земле может представлять собой только зло. И я понял, что всей промышленной системой мира с ее великолепными машинами, тысячетонными доменными печами, трансатлантическими кабелями, кабинетами с мебелью красного дерева, биржами, сияющими электрическими вывесками, мощью, богатством управляют не банкиры и советы директоров, а демагог из подвальной пивнушки с исполненным злобы лицом, проповедующий, что добродетель должна караться за то, что она добродетель, что задача таланта – служить бездарности, что человек имеет право жить только для других… я это понял. Но не видел способа бороться с этим. Джон нашел способ. Нас было двое с ним в ту ночь, когда мы приехали в Нью‑Йорк по его вызову, Рагнар и я. Он сказал нам, что нужно делать, с какими людьми налаживать связи. Джон ушел с завода «Двадцатый век» и жил на чердаке в трущобе. Он подошел к окну и указал на небоскребы. Сказал, что мы должны погасить огни мира и, когда увидим, что огни Нью‑Йорка погасли, поймем, что наше дело сделано. Он не просил нас сразу же примкнуть к нему. Сказал, чтобы мы обдумали и взвесили то, как это повлияет на наши жизни. Я дал ему ответ утром, а Рагнар чуть позже, во второй половине дня… Дагни, это было утро после нашей последней проведенной вместе ночи. Мне словно бы предстало видение того, за что я должен сражаться. За то, как ты выглядела в тот вечер, за то, как говорила о своей железной дороге, за то, какой была, когда мы пытались разглядеть на горизонте очертания Нью‑Йорка с той скалы над Гудзоном, я должен был спасти тебя, расчистить тебе путь, помочь тебе найти твой город, чтобы ты не тратила годы жизни, бродя по ядовитому туману, не тратила силы, чтобы найти в конце пути башни города, а не толстого, вялого, тупого урода, предающегося радостям жизни, лакая джин, за который заплачено твоей жизнью! Чтобы ты не знала радости, дабы ее мог знать он? Чтобы ты служила орудием для удовольствия других? Была средством, а человекообразная тварь – целью? Дагни, вот что я увидел, вот чего я не мог позволить им с тобой сделать! Ни с тобой, ни с одним ребенком, который так же, как ты, смотрит в будущее, ни с одним человеком, который обладает твоим духом и способен чувствовать, что он гордое, уверенное, радостное, живое создание. Я покинул тебя, чтобы сражаться за мою любовь, за это состояние человеческого духа, и знал, что если потеряю тебя, то все равно буду тебя завоевывать с каждым годом борьбы. Но теперь ты понимаешь это, правда? Ты видела долину. Она – то место, которого в детстве мы решили достичь. Мы его достигли. Чего мне еще желать? Только видеть тебя здесь. Джон сказал, что ты все еще штрейкбрехер? Ну, это лишь вопрос времени, ты будешь одной из нас, потому что всегда была, даже не сознавая этого. Мы подождем, ничего страшного – главное, что ты жива, что мне больше не нужно летать над Скалистыми горами в поисках обломков твоего самолета!

Дагни негромко ахнула, поняв, почему он не появился в долине вовремя.

Франсиско засмеялся.

– Не смотри на меня так, словно я – рана, которой тебе страшно коснуться.

– Франсиско, я причинила тебе столько страданий…

– Нет! Ты не причинила мне страданий. И он тоже. Не говори ничего об этом, ему сейчас плохо, но мы спасем его, он тоже приедет сюда, где его место, он тоже узнает и тогда тоже сможет посмеяться над былыми бедами. Дагни, я не думал, что ты будешь меня ждать, не надеялся. Я знал, на какой риск иду, и раз у тебя должен был кто‑то появиться, я рад, что это он.

Дагни закрыла глаза и сжала губы, чтобы не застонать.

– Дорогая, не надо! Разве не видишь, что я принял это?

«Но это не он, – подумала Дагни, – и я не могу сказать тебе правды, потому что тот, другой, возможно, никогда от меня этого не услышит и не будет принадлежать мне».

– Франсиско, я любила тебя, – сказала она и потрясенно умолкла, осознав, что не хотела говорить этого и не хотела употреблять прошедшее время.

– Но ты любишь меня, – сказал он с улыбкой. – Ты все еще любишь меня – даже если существует лишь одно выражение любви, которого мне больше не видать. Я остался прежним, ты всегда будешь это видеть и всегда питать ко мне любовь, даже если и одаришь большей другого. Каковы бы ни были твои чувства к нему, это не изменит твоих чувств ко мне, и это не будет изменой, потому что корень у этих чувств один, это та же плата за те же ценности. Что бы ни случилось в будущем, мы всегда будем друг для друга теми, что были, потому что ты всегда будешь меня любить.

– Франсиско, – прошептала Дагни, – ты это знаешь?

– Конечно. Неужели ты еще не поняла? Дагни, все формы счастья едины, всеми желаниями управляет одна сила – наша любовь к единой ценности, к высшей возможности нашей жизни. И каждый успех является выражением этой любви. Посмотри вокруг. Видишь, как много открывается нам здесь, на земле, где никто не ставит препятствий? Сколько я могу сделать, испытать, достичь? И если увижу восхищенную улыбку на твоем лице при виде новой медеплавильни, которую построил, это будет просто иной формой того, что я чувствовал, лежа с тобой в постели. Буду ли я хотеть спать с тобой? Отчаянно. Буду ли завидовать тому, кому повезло больше? Конечно. Но какое это имеет значение? Это очень много – видеть тебя здесь, любить тебя и быть живым.

Дагни опустила взгляд, лицо ее было суровым, голова склоненной, словно в трауре, и неторопливо произнесла, будто исполняя некое торжественное обещание:

– Ты меня простишь?

На лице Франсиско отразилось удивление, потом он вспомнил, весело усмехнулся и ответил:

– Пока еще нет. Прощать нечего, но я прощу, когда присоединишься к нам.

Он встал, обнял ее. И поцелуй стал подведением итога их прошлому, его концом и свидетельством того, что они приемлют этот итог.

Когда они вышли в гостиную, Голт повернулся к ним. Он стоял у окна, глядя на долину. Дагни поняла, что он стоял так все это время. Он испытующе вгляделся в них. Выражение его лица слегка смягчилось, когда он увидел, как изменился Франсиско.

Тот с улыбкой спросил:

– Почему ты так пристально смотришь на меня?

– Знаешь, как ты выглядел, когда вошел?

– Скверно? Это потому, что три ночи не спал. Джон, пригласишь меня на ужин? Я хочу узнать, как эта женщина‑штрейкбрехер оказалась здесь, но боюсь уснуть на середине фразы – хотя сейчас чувствую себя так, будто мне сон никогда не потребуется, – и, пожалуй, пойду домой, пробуду до вечера там.

Голт смотрел на него с легкой улыбкой.

– Ты же собирался улететь через час?

– Что? Нет… – с удивлением произнес Франсиско, потом вспомнил. – Нет! – ликующе засмеялся он. – В этом больше нет нужды! Да, я же не сказал тебе, где был, верно? Я искал Дагни. Искал… обломки ее самолета. Сообщили, что она погибла в авиакатастрофе в Скалистых горах.

– Понятно, – спокойно сказал Голт.

– Никак не мог подумать, что она выберет для катастрофы Ущелье Голта, – весело сказал Франсиско, в голосе его звучало радостное облегчение, с которым чуть ли не смакуют ужас прошлого, противопоставляя ему настоящее. – я летал над районом между Афтоном и Уинстоном, над каждой его вершиной и расселиной, и, завидев где‑нибудь внизу разбитую машину… – он умолк и содрогнулся. – А ночью мы – поисковые группы уинстонских железнодорожников – ходили пешком, без какой‑либо подсказки, без плана, без остановки, пока вновь не наступал день, – пожал плечами, пытаясь отогнать это видение, и улыбнуться. – Злейшему врагу не пожелал бы… – и умолк; улыбка исчезла, лицо помрачнело, словно при неожиданном воспоминании. Через несколько секунд он обратился к Голту:

– Джон, – в голосе его звучала странная официальность, – можно известить тех, кому важно знать, что Дагни жива… на тот случай, если кто‑то… испытывает то же, что испытывал я?

Голт посмотрел на него в упор:

– Хочешь дать кому‑то из чужих понять, что он так и останется чужим?

Франсиско опустил глаза, но твердо ответил:

– Нет.

– Жалость, Франсиско?

– Да. Забудь об этом. Ты прав.

Голт отвернулся; движение это было странно резким, словно невольным.

Франсиско удивленно посмотрел на него и негромко спросил:

– В чем дело?

Голт повернулся к нему и какой‑то миг смотрел, не отвечая. Дагни не могла понять, какое чувство смягчило выражение его лица: в улыбке Голта были терпение, мука и нечто иное, большее…

– Какую бы цену ни заплатил каждый из нас за эту борьбу, – сказал Голт, – тебе пришлось тяжелее всех, не так ли?

– Кому? Мне? – Франсиско удивленно улыбнулся. – Никоим образом! Что это с тобой? – и со смешком добавил: – Жалость, Джон?

– Нет, – твердо ответил Голт.

Дагни увидела, что Франсиско недоуменно нахмурился, потому что Голт сказал это, глядя не на него, а на нее.

* * *

Чувства, которые испытала Дагни, впервые войдя в дом Франсиско, были совсем не теми, что вызвал его угрюмый вид. Она ощущала не трагическое одиночество, а бодрящую живость. Комнаты были пустыми и отличались грубой простотой, дом казался построенным с присущими Франсиско мастерством, решительностью и нетерпеливостью; он походил на лачугу колониста‑первопроходца, сколоченную наспех, чтобы служить лишь трамплином для долгого прыжка в будущее – будущее, где его ждало такое громадное поле деятельности, что нельзя было тратить время на обустройство настоящего. Дом обладал энергией не жилища, а лесов, возведенных вокруг вздымающегося небоскреба.

Сняв пиджак, Франсиско стоял посреди тесной гостиной с видом владельца дворца. Из всех дворцов, где его видела Дагни, этот казался самым подходящим для него фоном. Как простота одежды в сочетании с гордой осанкой придавали ему вид истинного аристократа, так и скромность комнаты придавала ей вид патрицианского жилища; к этой скромности добавляли единственный величественный штрих два древних серебряных кубка в небольшой нише, вырубленной в голых бревнах стены; их узор, потускневший ныне от патины столетий, потребовал долгого кропотливого труда, куда большего, чем постройка самого дома. В непринужденном, естественном поведении Франсиско был оттенок спокойной гордости, его улыбка словно бы говорила Дагни: «Вот какой я на самом деле и каким был все эти годы».

Она посмотрела на кубки.

– Да, – сказал Франсиско в ответ на ее безмолвную догадку, – они принадлежали Себастьяну д’Анкония и его жене. Из своего дворца в Буэнос‑Айресе я привез только их. Да еще герб над дверью. Вот и все, что я хотел сберечь. Остальное исчезнет в ближайшие месяцы, – он усмехнулся. – Они растащат все, последние остатки «Д’Анкония Коппер», но будут очень удивлены. Найдут они очень немного. А что до дворца, то даже не смогут оплатить счет за его отопление.

– А потом? – спросила Дагни. – Куда ты уйдешь?

– Я? Буду работать в «Д’Анкония Коппер».

– Как это понять?

– Помнишь древнюю ритуальную фразу англичан: «Король умер, да здравствует король»? Когда останки владений моих предков перестанут мешаться под ногами, мой рудник станет юным телом «Д’Анкония Коппер», той собственностью, о которой они мечтали, ради которой трудились, которой заслуживали, но так и не получили.

– Твой рудник? Какой? Где?

– Здесь, – сказал он, указывая на горные вершины. – Ты этого не знала?

– Нет.

– У меня есть рудник, до которого грабителям не дотянуться. Я провел разведку, обнаружил медь, сделал пробу. Это было восемь лет назад. Я стал первым, кому Мидас продал землю в этой долине. Я купил этот рудник. Начал дело собственными руками, как Себастьян д’Анкония. Сейчас работой руководит управляющий, в прошлом лучший мой металлург в Чили. Рудник дает столько меди, сколько нам нужно. Доходы я вкладываю в банк Маллигана. Это все, что мне потребуется… – «для покорения мира» договаривала за него интонация, и Дагни поразил резкий контраст между тем, как произнес это он, и постыдным, противным тоном полухныканья‑полуугрозы, тоном полунищего‑полубандита, который люди их столетия придали слову «потребность».

– Дагни, – говорил Франсиско, он смотрел в окно на вершины гор, как на вершины времени, – возрождение «Д’Анкония Коппер» и всего мира должно начаться отсюда, из Соединенных Штатов. Эта страна, единственная в истории, появилась на свет не случайно, не в результате слепых племенных войн, а как рациональное порождение человеческого разума. Страна была построена при верховенстве рассудка и в течение одного великолепного столетия спасла мир. Ей предстоит сделать это еще раз. Первые шаги «Д’Анкония Коппер», как и любой универсальной ценности, должны начаться отсюда – потому что вся остальная земля достигла дна тех верований, которых держалась веками: мистики и приоритета алогичного, то есть своей конечной точки – сумасшедшего дома и кладбища… Себастьян д’Анкония совершил одну ошибку: принял систему взглядов, предполагавшую, что заработанная собственность должна принадлежать ему не по праву, а по разрешению. Его потомки расплачивались за эту ошибку. Я произвел последний платеж… Думаю, я доживу до того дня, когда выросшие из новых корней рудники, плавильни, грузовые платформы «Д’Анкония Коппер» снова распространятся по всему миру вплоть до моей родины, и я первым начну ее возрождать.

Возможно, доживу, но не уверен. Никто не может предсказать, когда люди решат вернуться к разуму. Возможно, до конца жизни я не создам ничего, кроме этого единственного рудника – «Д’Анкония Коппер № 1», США, штат Колорадо, Ущелье Голта. Но помнишь, Дагни, что моим честолюбивым устремлением было удвоить производство меди по сравнению с отцовским? Дагни, если под конец жизни я буду производить всего фунт меди в год, я стану богаче отца, богаче всех моих предков с их тысячами тонн, потому что этот фунт будет моим по праву и будет использован на благо тех, кто это знает.

То был Франсиско их детства – в осанке, манерах, ярком блеске глаз, – и Дагни неожиданно для себя стала расспрашивать его о руднике, как некогда о новых промышленных проектах, когда они гуляли по берегу Гудзона, и снова чувствовала дуновение безграничности будущего.

– Я покажу тебе рудник, – пообещал он, – как только позволит твоя лодыжка. Туда нужно взбираться по крутой тропе, где проходят только мулы, шоссе туда еще не проложено. Хочешь, покажу тебе новую плавильню, которую проектирую. Я работаю над ней уже давно; при нынешнем объеме продукции она слишком сложна, но когда производительность рудника возрастет в достаточной мере, увидишь, сколько труда, времени и денег она сэкономит!

Они сидели на полу, склонясь над листами бумаги, разглядывали сложные части плавильни – с той же радостной серьезностью, с какой рассматривали металлолом на свалке.

Дагни подалась вперед, когда Франсиско потянулся за очередным листом, и неожиданно для себя прижалась к его плечу. Невольно замерла на миг и подняла взгляд. Он смотрел на нее, не скрывая того, что испытывает, но и не требуя какого‑либо продолжения. Она отодвинулась, понимая, что чувствует то же, что и он.

Потом, остро ощущая возрождение того, что испытывала к нему в прошлом, Дагни вдруг осознала одну особенность, всегда являвшуюся неотъемлемой частью ее отношения к Франсиско, но сейчас впервые ставшую ясной: если это желание – праздник жизни, тогда то, что она испытывала к другу своего детства, было праздником ее будущего, радостью, частицей гарантии надежды… и счастья. Просто теперь все это воспринималось не как символ будущего, а как лишенное перспектив настоящее. И она поняла. Поняла через образ мужчины, стоящего у порога своего неказистого дома. Поняла, что это и есть он, тот самый, который, возможно, навсегда останется недосягаемой мечтой.

«Но ведь подобный взгляд на человеческую судьбу, – подумала Дагни, – я страстно ненавидела и отвергала: взгляд, что человека всегда должно влечь вперед зрелище сияющего вдали недосягаемого видения, что человек обречен желать его, но не достигать. Моя жизнь и мои ценности не могли привести меня к этому; я никогда не находила прекрасными мечты о невозможном и всегда делала невозможное досягаемым…»

Однако она пришла к этому и найти объяснения не могла.

«Я не могу отказаться от него и не могу отказаться от мира», – думала в тот вечер Дагни, глядя на Голта. В его присутствии найти решение казалось труднее. Дагни чувствовала, что никакой проблемы не существует, что ничто не может сравниться с тем, что она видит его, и ничто не сможет заставить ее уехать. И вместе с тем, что не имела бы права смотреть на него, если б отказалась от своей железной дороги. Она чувствовала, что он принадлежит ей, что они оба с самого начала поняли нечто невысказанное. И вместе с тем, что он может исчезнуть из ее реальности и в будущем на какой‑нибудь улице внешнего мира пройти мимо нее с полнейшим равнодушием.

Дагни заметила, что Голт не спрашивает ее о Франсиско. Рассказывая о своем пребывании в доме друга детства, она не заметила никакой реакции: ни обиды, ни одобрения. Правда, ей показалось, что по его серьезному, внимательному лицу скользнула чуть заметная тень, но, судя по всему, он не испытывал особых чувств по поводу ее визита к Франсиско.

Легкое опасение Дагни превратилось в вопрос, который все глубже и глубже врезался в ее сознание в последующие вечера, когда Голт уходил, оставляя ее одну. Он покидал дом каждый второй вечер после ужина, не говоря, куда идет, и возвращался к полуночи, а то и позже. Она старалась не думать, с каким нетерпением дожидается его возвращения. Где он проводит вечера, она не спрашивала. Останавливало ее слишком сильное желание знать; в ее молчании был подсознательный вызов: отчасти ему, отчасти себе.

Дагни не хотела признавать свои страхи, давать им названия, она лишь знала их по отвратительным, изводящим приливам какого‑то нового для нее чувства. Это было жгучее негодование, какого она не испытывала раньше, вызываемое мыслью, что у него есть какая‑то женщина, однако оно умерялось здравым соображением, что с этим можно бороться, а если нет, то смириться. С другой стороны, если это мерзкая форма самопожертвования, о ней нужно молчать: возможно, Голт решил просто исчезнуть, расчистив путь своему ближайшему другу.

Дни сменяли друг друга, и Дагни об этом молчала. Потом за ужином в один из тех вечеров, когда Голт должен был уйти, она вдруг поняла, что ей страшно нравится, как он ест ее стряпню, и она неожиданно для себя спросила:

– Чем вы занимаетесь каждый второй вечер?

Голт ответил просто, словно считал, что ей это уже известно:

– Читаю лекции.

– Что?

– Читаю курс лекций по физике, как и каждый год в течение этого месяца. Это у меня… Над чем вы смеетесь? – спросил он, увидев, что Дагни давится от беззвучного смеха, а потом, прежде чем она успела что‑то сказать, неожиданно улыбнулся, словно догадался об ответе; в его улыбке она увидела нечто особенное, очень личное… Впрочем, длилось это недолго, и он продолжил:

– Вы знаете, что в этот месяц мы обмениваемся достижениями в своих настоящих профессиях. Ричард Халлей дает концерты, Кэй Ладлоу появляется в двух пьесах авторов, не пишущих для внешнего мира, а я читаю лекции, сообщаю о работе, которую проделал за год.

– Читаете бесплатно?

– Нет, разумеется. За курс мне каждый платит по десять долларов.

– Я хочу вас послушать.

Голт покачал головой.

– Нет. Вам разрешат ходить на концерты, спектакли и другие развлекательные представления, но не на мои лекции или другие сообщения об идеях, которые вы можете вынести из этой долины. Кроме того, мои клиенты, или, если угодно, студенты, только те, кто слушают мой курс с практической целью: Дуайт Сандерс, Лоуренс Хэммонд, Дик Макнамара, Оуэн Келлог, еще кое‑кто. В этом году я взял одного новичка, Квентина Дэниелса.

– Правда? – спросила она чуть ли не с завистью. – Лекции у вас дорогие. Как он может их оплатить?

– В кредит. Я составил для него график выплат. Дэниелс того стоит.

– Где вы их читаете?

– В ангаре на ферме Дуайта Сандерса.

– А где работаете в течение года?

– В своей лаборатории.

Дагни робко спросила:

– Где она? Здесь, в долине?

Голт посмотрел ей прямо в глаза, дав увидеть в своем взгляде насмешку и понять, что ее цель ясна ему, потом ответил:

– Нет.

– Вы все эти двенадцать лет жили во внешнем мире?

– Да.

– И у вас, – эта мысль казалась невыносимой, – такая же работа, как у других?

– Да.

Насмешка в его глазах, казалось, несла какой‑то особый смысл.

– Только не говорите, что вы второй помощник бухгалтера!

– Не скажу.

– Тогда чем же вы занимаетесь?

– Той работой, какой хочет от меня внешний мир.

– Где?

Голт покачал головой.

– Нет, мисс Таггерт. Раз вы решили покинуть долину, это одна из тех вещей, каких вам знать нельзя.

И снова улыбнулся – дерзко, но не обидно; улыбка словно бы говорила, что он знает, какая угроза для нее содержится в его ответе, потом встал из‑за стола.

Когда Голт ушел, Дагни стало казаться, что время в тишине дома стало гнетущей тяжестью, вязкой, полужидкой массой, растекающейся так медленно, что невозможно понять, часы прошли или минуты. Она полулежала в одном из кресел гостиной, скованная той свинцовой, бесстрастной вялостью, что была уже не ленью, а капитуляцией воли перед некой тайной силой, которую ничем меньшим не насытить.

«Удовольствие, которое я испытываю при виде того, как он ест приготовленную мною пищу, – думала Дагни, не шевелясь и закрыв глаза; мысли ее ползли неторопливо, как и время, – происходит от сознания, что я доставила ему чувственное наслаждение, что удовлетворение одной из его телесных потребностей исходит от меня… Существует объяснение тому, что женщине хочется стряпать для мужчины… нет, не по обязанности, не изо дня в день, это должно быть редким, особым ритуалом, символизирующим нечто особенное… но что сделали из него проповедники женского долга?.. Объявили эту нудную работу истинной добродетелью женщины, а то, что действительно придает ей цель и смысл, – постыдным грехом… работа, связанная с жиром, паром, скользкими картофельными очистками в душной кухне считается актом исполнения морального долга, а соприкосновение двух тел в спальне – потворством плотским желаниям, уступкой животным инстинктам – бесславным, бессмысленным, бездуховным».

Дагни резко поднялась. Она не хотела думать о внешнем мире и его моральном кодексе. Предметом ее мыслей были не они. Она принялась расхаживать по комнате с ненавистью к своим некрасивым, резким, неловким движениям, не зная, как разорвать ими эту глухую тишину, как нарушить ее. Закуривала сигареты ради иллюзии поступка и в следующий миг бросала их с досадливой неприязнью к этой надуманной цели. Лихорадочно оглядывала комнату в отчаянном стремлении к любому полезному действию, желая найти что‑нибудь, что можно вымыть, починить, отчистить… и сознавая при этом, что подобная задача не будет стоить затраченных усилий. «Если кажется, что ничто не стоит усилий, – произнес какой‑то суровый голос в ее сознании, – то это ширма, скрывающая главное желание: чего ты хочешь?» … Дагни снова резко чиркнула спичкой, раздраженно поднесла огонек к кончику сигареты, свисавшей из уголка рта… «Чего ты хочешь?» – повторил тот же голос, суровый, будто судейский. «Хочу, чтобы он вернулся!» – ответила она, беззвучным криком бросив эти слова неведомому обвинителю, как бросают кость преследующему тебя зверю в надежде отвлечь его и не дать наброситься.

«Хочу, чтобы он вернулся», – негромко произнесла она про себя в ответ укору, что для такого нетерпения нет причин. «Хочу!» – умоляюще повторила она в ответ на холодное напоминание внутреннего голоса, что ее мольбы не изменят ситуации… «Хочу!» – вызывающе крикнула она, силясь не добавить самого главного, защитного слова. Почувствовала, как голова в изнеможении поникла, словно после долгой, трудной работы. Увидела, что сигарета между пальцами сгорела всего на полдюйма. Загасила ее и снова тяжело опустилась в кресло.

«Я не уклоняюсь от этого, – думала Дагни, – не уклоняюсь, дело только в том, что я не представляю, какой дать ответ…» «То, чего ты действительно хочешь, – сказал голос, когда она неуверенно выбиралась из густого тумана, – ты вполне можешь получить, только помни: нечто меньшее, чем полное понимание, нечто меньшее, чем полная убежденность, явится предательством всего, что он олицетворяет…» «Тогда пусть он осудит меня, – сказала она, словно голос уже исчез в тумане и не услышит ее, пусть он меня осудит, но завтра… а сейчас… я хочу его… возвращения…»

Ответа она не услышала, потому что голова мягко коснулась спинки кресла; она заснула.

Открыв глаза, Дагни увидела Голта, стоявшего в трех футах от нее, он смотрел так, словно наблюдал за ней уже давно. Увидела его лицо и с полной ясностью поняла: оно выражает именно то, с чем она несколько часов вела борьбу. Поняла спокойно, без удивления, поскольку еще не до конца проснулась.

– Вот так вы выглядите, когда засыпаете у себя в кабинете, – мягко произнес он, и в голове Дагни словно что‑то вспыхнуло: Голт полностью выдал себя – то, как прозвучали его слова, сказало ей, как часто он об этом думал и почему. – У вас такой вид, словно вы хотели проснуться в некоем мире, где не нужно ничего скрывать или бояться, – первой полусонной реакцией Дагни была улыбка, но когда она осознала, что окончательно проснулась, улыбка постепенно исчезла. Голт заметил это и добавил, спокойно и уверенно: – Но здесь это действительно так.

Главным ее чувством в этом вновь обретенном царстве реальности стало ощущение силы. Она плавно, лениво потянулась в кресле, чувствуя, как движение передается от мышцы к мышце. Спросила, и ее неторопливость, тон небрежного любопытства придали голосу легкий оттенок надменности:

– Откуда вы знаете, как я выгляжу в… своем кабинете?

– Я ведь говорил, что наблюдал за вами не один год.

– Как вы могли наблюдать за мной столь пристально?

– Сейчас не отвечу, – ответил он просто, без вызова.

Дагни слегка повела плечами, откинулась назад, сделала паузу, потом спросила негромко, почти ласково, с интонацией, в которой звучало скрытое торжество:

– Когда вы увидели меня впервые?

– Десять лет назад, – ответил Голт, давая понять, что ему понятен невысказанный смысл ее вопроса.

– Где?

Это прозвучало чуть ли не как приказ.

Голт заколебался, потом Дагни увидела легкую улыбку: улыбались лишь губы, но не глаза; так рассматривают – с тоской, горечью и гордостью – то, что куплено за громадную цену.

– В подземелье, на Терминале Таггертов.

Дагни вдруг увидела себя как бы со стороны: она полулежала, привалясь к спинке кресла, небрежно вытянув одну ногу вперед, в прозрачной, строгого покроя блузке, широкой яркой крестьянской юбке, тонких чулках и туфлях на высоких каблуках… «Странный вид для вице‑президента крупнейшей железнодорожной компании, – прочитала Дагни по его глазам, – выглядит она той, кем и является: моей служанкой». Она уловила это в тот миг, когда с его взгляда спала вуаль прошлого, когда он увидел ее нынешней… и с откровенным вызовом посмотрела ему прямо в лицо.

Голт отвернулся, но когда прошелся по комнате, звук его шагов был так же красноречив, как взгляд. Дагни поняла, что он хочет уйти, как всегда уходил; возвращаясь к себе, он задерживался в ее комнате лишь настолько, чтобы успеть пожелать ей доброй ночи. Она следила за происходящей в нем борьбой, но то ли по шагам, вдруг изменившим направление, то ли из‑за уверенности, что ее тело стало для него магнитом, поняла, что он, никогда не начинавший и не проигрывавший битвы с самим собой, сейчас не в силах выйти из этой комнаты.

Поведение его не казалось на


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: