Часть вторая. Культура Высокого сталинизма

В 1927 году, когда Сталин пришел к власти, с момента революции прошло уже десятилетие. На следующее, второе десятилетие нового режима придутся репрессии 1936-1937 годов. Чтобы удержать настоящий революционный порыв в течение столь длительного времени, уже в 1930-х годах руководству приходилось прилагать немалые усилия, то издавая указы, то создавая образ фантастической эпохи. Независимо от того, были ли реальные достижения фантастическими или нет, этос был заряжен фантастической символикой.

Постоянная в своем экстремизме, сталинская культура не была однородна. В период между приходом Сталина и Второй мировой войной культура породила две антитетичные мифологические системы. Они связаны с двумя в чем-то противоположными аспектами социалистической или коммунистической революции. Революция стремится к достижению более разумного гармоничного общества равных возможностей, но для этого требуются выдающиеся события и радикальные изменения. После того как Сталин пришел к власти, руководство с типично русскими буквализмом и экстремизмом развело эти два аспекта революции и попыталось довести каждый из них до высшей точки развития.

Первая фаза пришлась на 1928 - 1931 годы, когда советское правительство проводило кампанию индустриализации и коллективизации. Обе эти программы сопровождались особым этосом и специфическими культурными мифами. Это было время радикального утопизма и эгалитарного экстремизма: все советское общество принудительно равняли по общему ранжиру, чтобы не дай бог никто не возвышался над Сталиным. Это было время культа "маленького человека", будничных и прозаических дел, хорошо отрегулированной социальной организации, модернизированного общества с высоким технологическим уровнем, где над землей разливается свет просвещения.

Около 1931 года пошла обратная волна, как будто все устали от "маленьких людей", трезвой реальности и производительности и захотелось чего-то высокого. Эта волна достигла пика в середине 1930-х годов в образах воистину фантастических супергероев "и драматических обстоятельств). Культура этого периода Высокого сталинизма и будет анализироваться во второй части нашей монографии.

Глава 4. Машина и сад: литература и метафоры нового общества

В декабре 1920 года в основном закончилась Гражданская война и правительство занялось экономическим строительством. На Восьмом съезде ВКП"б) Ленин провозгласил лозунг, задающий направление движению вперед: "Коммунизм это советская власть плюс электрификация всей страны". Имелось в виду, что без электричества все секторы экономики сельское хозяйство, промышленность и транспорт - советского государства будут обречены тащиться в хвосте. Но когда Ленин начал дальше развивать эту тему, стало ясно, что речь идет о вещах куда более широких: электрификация провозглашала конец "темноты" в деревнях, несла "свет" просвещения, означала конец власти "невежества".

Ленинский энтузиазм насчет электричества имел своего предшественника в Марксе, который именно электричество ставил в центр своей материалистической теории. Маркс провозгласил, что "эпоха пара", в которую зародился капитализм, сменяется более революционной "эпохой электричества". Он уверял, что технической революции должна сопутствовать революция политическая2. Таким образом, и для Ленина, и для Маркса электричество было символом технического прогресса и, общества, организованного на рациональной научной основе.

Сталин всегда заботился, чтобы его политика выглядела как продолжение ленинской, поэтому один из ключевых лозунгов первой пятилетки, провозглашенный им на пленуме ЦК в ноябре 1928 года, был соотнесен с ленинским. Сталин уверял, что под "электрификацией" Ленин понимал промышленный подъем в целом, что приспело время для индустриализации всей страны, включая и сельское хозяйство, которое должно быть "индустриализовано", в том смысле, что оно перейдет от маленьких частных хозяйств к высокомеханизированным крупным, деятельность которых будет подвластна планированию и контролю3. Так началось движение к организации советских колхозов.

Как можно предположить, исходя из сталинского высказывания, он и заодно с ним большая часть советского общества находились \под властью индустриальной утопии. При этом многообразие общественной жизни предполагалось свести к единой модели индустриализации: все должно было стать научно спланированным, механизированным и укрупненным. Считалось даже, что индустриализация сможет излечить социальные болезни. В художественных произведениях часто звучала тема изменения психологии человека под воздействием работы с механизмами: четкий, планомерный, разумный ритм работы механизма влияет на анархическое, примитивное сознание тех, кто с ним работает.

Машина казалась созданной для гармонии, прогресса контроля, поэтому те, кто не связаны с машинами, обречены на "хаотический, тяжелый, исконный ритм". Указывалось даже "со ссылкой на реплику Сталина), что традиционные революционные ценности вроде энтузиазма и самопожертвования, похвальные сами по себе, не помогут добиться таких же высоких результатов, как планирование, контроль и новейшие технологии. Типичная картина в литературе этого периода - контраст между тем, что может сделать одна машина, а что - множество людей с лошадьми.

В этой атмосфере пылкого промышленного утопизма машина стала господствующим культурным символом советского общества. Общество стало "поездом", сокращающим расстояния на этой широкой земле, экономящим время и переносящим советское государство через годы, на которые оно отстало от Запада, чтобы догнать его за десять лет, как обещал Сталин в своей речи 1928 года8. Оно стало "спланированным городом", в котором все было научно выверено и основано на последних достижениях техники; оно стало трактором, готовым к пахоте, краном, дирижаблем, самолетом и т. д. Машинные метафоры использовались и при описании досоветской России. В романе Л. Соболева "Капитальный ремонт" "1932) царское общество сравнивается с морским кораблем, принимавшим участие в русско-японской войне и нуждающимся в капитальном ремонте9.

Современный уровень развития технологии также подсказывает образы для изображения отношений между различными элементами общества. Индивидуум воспринимается как часть целого механизма, а отношения между ним и обществом рассматриваются как механические и подлежащие регулировке. Человек мыслится "винтиком" в обществе-поезде, болтом трактора и т. п. В партийной публицистике этого периода членов партии часто называли рычагами, а сама партия была, если воспользоваться названиями двух романов этих лет, движущей осью общества-поезда или главным конвейером общества-завода. Руководители также должны были обладать добродетелями машины: им предписывалось быть неустанными, дисциплинированными, эффективными, бесчувственными элементами механизма, частью которого они являются.

Может показаться, что индустриальный кошмар, выведенный Ч. Чаплиным в "Новых временах", соответствует заветным мечтам советского общества того периода. Конечно, можно рассматривать машинную символику как попытку государства прикрыть тоталитарный характер режима. Но, на наш взгляд, машина стала культурным символом больше из-за утопического энтузиазма общества, нежели из-за государственного желания манипулировать общественным мнением. Для первой пятилетки был характерен бешеный энтузиазм, когда порой казалось, что человек и общество могут кардинально перемениться буквально за одну ночь.

В каком-то смысле первая пятилетка представляла утопический вариант разрешения вечного российского противоречия между неграмотными массами и просвещенной прослойкой, богатыми и бедными, городом и деревней, и т. п. Правительство и большая часть общества рассчитывали преодолеть этот разрыв, перенеся "город" "электричество, технологии, образование, план) на всю страну. Размах этих планов можно сравнить с устремлениями Петра Великого повернуть Россию лицом к Западу, построив образцовый город Санкт-Петербург. Как Петр Первый вывез из Европы способы достижения своих целей, так и Советская Россия увлеченно изучала и осваивала американский опыт "преимущественно в его детройтском варианте), чтобы выйти на верную дорогу. Несмотря на ксенофобию тех лет, аналогии между Сталиным и Петром возникали нередко.

Задачи пятилетнего плана имели также специфическую марксистскую окраску. Руководители страны хотели не сократить, но уничтожить разрыв между буржуазией и пролетариатом, умственным и физическим трудом, и т. д. В качестве решения и застарелых российских, и специфических марксистских проблем было избрано уравнивание, дабы привилегированное растворилось в массовом, и все объединили свои усилия для решения задач индустриализации.

Распространение "города" в деревню было превалирующим, но не единственным предлагаемым способом достижения гармонии. Меньшинство, имевшее, впрочем, своих сторонников, предлагало не переносить город в деревню, а, напротив, рассредоточить население городов по маленьким коммунам. Вся страна должна была превратиться в цепь небольших "социалистических" или "зеленых" городов. Очевидной целью сторонников такого пути развития страны было освобождение горожан от давления большого города. Проектировщики таких городов призывали даже отречься от жесткой сетки улиц, предлагая свободное расположение домов, повинующееся особенностям рельефа.

Впрочем, антиурбанисты также были не свободны от просветительских ценностей, возлагая надежды на новые технологии, идеи равенства и веру в изменение личности под влиянием среды. И урбанисты, и антиурбанисты, планируя города будущего, доверяли ленинской символической панацее - электрификации.

Столкновения урбанистов/антиурбанистов в период первой пятилетки служат хорошей иллюстрацией разногласий среди советских энтузиастов в их интерпретации революции. Разногласия проявляются, скажем, в толковании ими такого ключевого понятия, как электричество. Для урбанистов электричество - это, в первую очередь, свет "порядок, прогресс, знание, технологии), для антиурбанистов - энергия, сила, движущая поезда, позволяющая им развивать такие скорости, что расстояния в деурбанизированной и децентрализованной стране перестают быть проблемой.

Эти противоположные представления об электричестве грубо, но соотносятся с существовавшими в 1920-е годы интерпретациями революции. Для большевиков-интеллектуалов, идущих от Ленина, революция означала, в первую очередь, "свет", то есть сознательность, регулирование, разумный порядок, конец предрассудков и суеверий, модернизацию. Для остальных она символизировала высвобождение энергия, хотя в этом толковании революции были существенные различия. Для "скифов" революция была выражением исконной русской силы, естественной и анархической, или "энергии", которая призвана разорвать на куски продажный, искусственный самодержавный порядок. Но для многих мыслителей - и среди них важную роль играл Е. Замятин - революция знаменовала выход энергии в философском смысле. По Замятину, революция была взрывом, осветившим всю планету и столкнувшим ее со спокойного эволюционного пути. В революциях рушатся догмы и предписания, то, что казалось очевидным и незыблемым. Другими словами, революция противоположна "свету" и "правде". Замятин восхищается еретиками, произвольностью и случайностью. Для него не существует незыблемой "правды", в ней всегда есть нечто прометейское и протеистическое, и только художник-еретик может постичь это.

Пятилетка была призвана принести в Россию не только "свет" "то есть порядок и знание), но также и техническое перевооружение. В этом высветилось традиционно двойственное отношение интеллигенции к модернизации любого рода. Тогда как партийные мыслители и пролетарские писатели пылали энтузиазмом по поводу машин, среди беспартийной интеллигенции существовал страх перед технологической эрой, а особенно перед механизированным отрегулированным обществом. Футуристический и конструктивистский авангард были исключением, но даже в их кругу "особенно у их лидера Маяковского) бьющий через край восторг, с которым воспевались машины в начале 1920-х, сменился в конце десятилетия сомнениями.

Таким образом, если задача пятилетки - сократить разрыв между образованной и необразованной частью населения - была принята большинством писателей, ориентация пятилетки на введение России в технологическую эру со всей возможной скоростью казалась более проблематичной. Писатели были готовы нарядиться в одежду своего рода "кающихся дворян" и раствориться в массе "народа" с большей готовностью, чем воспевать индустриальную утопию. Многие из них уловили пафос времени и преодолели свое традиционное отношение, хотя их гимны машинам казались несколько натянутыми. Немеханизированный естественный мир сползал в панегирики технике.

Как долго советские писатели могли сохранять такое настроение, требуемое от них временем, было неясно. Но зарождающийся конфликт не развился, поскольку в 1931 году радикальное утопическое течение достигло своей высшей точки и пошло на убыль. Отказ от утопий прозвучал в заявлениях государственной верхушки. В речи, произнесенной в июле 1931 года и обращенной к советским хозяйственникам, Сталин предложил высокодифференцированную систему оплаты труда, направленную против неквалифицированных рабочих, меняющую политику по отношению к старой интеллигенции - от "разбивания наголову" к "сотрудничеству"13. Причины подобных изменений в расстановке акцентов носили экономический характер: срок первой пятилетки подходил к концу, а производственные цели достигнуты не были. Но они создавали прецедент для пересмотра всей системы ценностей эпохи первой пятилетки. Среди прочего авторитетные голоса начали заявлять, что возведенные на пьедестал статистика, технологии и насущные практические нужды стали вытеснять куда более значимые идеологические ценности.

Хотя советское общество продолжает придавать индустриализации приоритетное значение - и делает это до конца своего существования, - машина как корневая метафора нового общества была быстро выброшена за борт. Она создавала убедительный портрет общества, где все были по-братски объединены в общем промышленном усилии, но имела серьезные ограничения как иллюстративная фигура для марксистско-ленинско-сталинской идеологии с ее мощной волюнтаристской окраской. Машина слишком внеличностна, является своего рода perpetuum mobile. Она не указывает на руководящую роль партии и ее вождей "даже "движущая ось" поезда движется в общем ритме с его менее значимыми частями), не может подчеркивать изменения в историческом развитии, устанавливать законы, называть "положительных героев", то есть выполнять все возрастающие по значимости задачи советской риторики. Наконец, она не может выразить одного из ключевых понятий сталинского лексикона борьбы.

Для литературы этот откат от идеалов первой пятилетки был особенно значим, потому что сказался на ее развитии в ранних 1930-х. Сталинская речь, обращенная к советским хозяйственникам, была произнесена через месяц после триумфального возвращения на родину М. Горького. Менее чем через год советских писателей организуют в единый Союз советских писателей и вынудят следовать единому художественному методу социалистическому реализму. Тогда же основные положения нового метода еще не были сформулированы. Таким образом, сами положения соцреализма рождались на волне отхода от ценностей машинерии.

После 1931 года, когда литературный мир был готов объединить часть советского общества в противодействии культу машин, уже нельзя было опираться ни на господствовавший в 1920-е годы культ восстания масс, ни на идею художника-еретика как "пророка". Западные писатели, начиная бунтовать против урбанизма индустриального общества, обычно ностальгически оглядывались назад, в мир доиндустриальный, природный. В советской литературе мир природы также начинает вытеснять мир машин, но без ностальгии или полного отказа от урбанизма. Метафоры природные начинают замещать метафоры машинные и в печати, и в официальных речах.

В литературе культ машин был короче, чем в официальной риторике, продолжаясь год или чуть дольше. По нарастающей шло воспевание ценностей природы, представление персонажей как отважных героев, вступающих в борьбу с жестокими стихийными силами. Когда персонажами произведения становились завод или производственное задание, писатели не позволяли миру природы вторгаться в мир машин. Деревья в заводском дворе были частью ежедневной жизни рабочих. Индустриальное антропоморфизировалось, так что помимо выражения человеческих ритмов, оно выражало ритмы природы или стихии. Природное разрушалось в цитадели технологии, сущностная драма разворачивалась в природном мире. Когда в романные ситуации было невозможно ввести саму природу, романисты тем не менее использовали ее как источник метафор. Воспользовавшись образом Л. Маркса из его работы об американской пасторали, можно так охарактеризовать советскую литературу этого периода: если новый Адам был напуган, обнаружив "машину в саду", то советские писатели борются, чтобы вместить "сад в машину".

Как только машина была заменена садом, в героях стало подчеркиваться их близкое родство с природой. Во многих романах дитя города буквально выталкивалось на природу своими родителями, что в развитии его в положительного героя имело едва ли не тот же формульный статус, что у святых. Насколько этот интерес к природе изменил содержание произведений по сравнению с первой пятилеткой, можно убедиться на примере классической книги о коллективизации - "Брусках" Ф. Панферова. Роман писался с 1929 по 1933 годы, когда как раз и происходила отмеченная нами смена метафор. Главный герой Кирилл Ждаркин, в главах, написанных в 1929-1930 годах, предстает подлинным колхозным руководителем, сориентированным на город и механизацию, а в главах, созданных в 1933 году, внимание уже акцентируется на его детстве, прошедшем на природе, среди диких лошадей.

Соблазнительно было бы предположить, что подобный поворот был связан с преимущественно крестьянским характером прежней России, которая слишком быстро переносилась в новую индустриальную и городскую эру. Можно было бы сказать также, обнаружив природные знаки в машинном мире, что советские авторы были скорее посредниками между слишком быстрыми переменами и читателями и отражали мироощущение преимущественно крестьянское или близкое к нему. В этом есть доля истины, но не вся она. Нельзя забывать, что в этот период писатели официально были связаны не столько с реальными задачами экономики, сколько с идеологией, и "природа" для них была источником метафор, в сущности абстракцией. Присутствуя в тексте "предметно" или "метафорически", она не является самоценной, но превращается в своеобразную концепцию, воплощенную в романной форме. Главный источник появления подобной "природы" надо искать в мире идей, в идеологии и литературе, а не в жизни масс.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: